Это был прозрачный намек на предложение о замужестве, которое Эмили отвергла.
   — Вы, конечно, согласитесь со мной, если я назову вам имя жениха, — провозгласил Тисдейл-старший.
   Дочь, извинившись, вежливо, но твердо предложила мне осмотреть сад. Я последовал за девушкой в холл в задней части здания, мы прошли через гостиную с широкими филенчатыми дверями, выходящими на гранитную террасу, и остановились у балюстрады.
   То, что она назвала садом, оказалось на самом деле частным парком, простиравшимся за кварталом домов на Лафайет-плейс. Извилистые, засыпанные щебенкой дорожки пролегали между со вкусом оформленных цветочных клумб. В тени многочисленных деревьев стояли кованные из железа скамеечки. Это было мирное уютное место, украшенное солнечными часами и фонтанчиками, окруженное затянутыми плющом кирпичными стенами. В этих стенах там и сям виднелись ниши, в которых стояли римские бюсты с пустыми белыми глазами.
   — Рядом расположен дом номер десять. В нем жили Пембертоны. Это было еще до смерти матери Мартина. Мы бегали из дома в дом, не делая разницы между ними. А играли мы в этом саду, — пояснила Эмили.
   Так вот тот райский уголок, где зарождалось их взаимное чувство! Я легко смог представить себе, как играли и носились тут эти юные существа с восхода до заката и их детские крики сливались с пением птиц… Я подумал о чарующей детской любви, которая живет в душах младенцев, даже не догадываясь о своем названии. Может ли любовь, которая приходит к нам позже, быть столь же сильной? Существует ли зрелая любовь, которая не стремилась бы подражать детской любви, как эталону?
   — Я очень боюсь за моего друга, — сказала мне Эмили. — Какая разница — видел он своего отца в действительности или это всего лишь плод его воображения? Мучения его от этого не становятся меньше. Могу я попросить вас о любезности? Дайте мне знать, если он напишет вам или придет просить работу. Пожалуйста.
   — Я немедленно оповещу вас об этом.
   — Мартин всегда крайне легкомысленно относился к материальному благополучию. Я не хочу сказать, что он из тех, кто способен беззаботно перебегать пути перед идущим поездом, нет. Он отнюдь не легкомысленный человек, но идеи подчас имеют над ним громадную власть. Его суждения овладевают всем его существом и начинают управлять им, он становится как бы воплощением своей идеи. Другие же люди в таких случаях имеют свое мнение об этих идеях. Такова его особенность, и он вызывающе бравирует ею. Он всегда был таким. Он никогда не стеснялся, даже будучи ребенком. Он замечал связи вещей и всегда прямо говорил о своих наблюдениях. Иногда это было даже забавно. Он был превосходным мимом и подражал взрослым. Он изображал повариху, вытирающую руки о фартук… он копировал полицейского, который вразвалочку вышагивает по улице, положив руку на дубинку, как на шпагу, и задрав голову, чтобы фуражка не свалилась ему на глаза.
   Сейчас она была просто счастлива поговорить о Мартине и несколько мгновений трещала как сорока, словно не произошло ничего таинственного и страшного. Так часто ведут себя люди, охваченные глубоким, неподдельным горем.
   — Мартин был такой шалун! Он часто передразнивал и мистера Пембертона, показывая его в виде разных животных — то одного, то другого… Это было так смешно. Конечно, озорство прекратилось, когда мы повзрослели и стали более скромными и сдержанными… Но один раз, это случилось, когда Мартин учился в колледже, он пришел ко мне с письмом, в котором было уведомление о том, что Мартин лишен наследства. Тогда выяснилось, что Мартин не потерял своего дара к перевоплощению. Я страшно расстроилась — ведь то была настоящая катастрофа, но вы бы послушали, как Мартин читал это письмо. Он копировал манеру речи своего отца — Мартин читал с ворчливыми интонациями, с трудом воспроизводя слова, написанные адвокатом — это были мудреные слова, которые его отец не умел произносить правильно, и Мартин повторял их по нескольку раз; подражая отцу, он в ярости морщил лоб, а губы выворачивал, как бульдог…
   Ну вот, я попробовал передать вам живой монолог этой молодой женщины, хотя предупреждал вас, что со времени этих событий прошло уже много лет, а я рассказываю только о том, чему сам был непосредственным участником и свидетелем. Но совершенно уверен, несмотря на прошедшие годы, что именно в тот день я понял: мой высокомерный автор отнюдь не по своей доброй воле пропал из дома и не показывался в редакции. Не по своей воле бежал он от Эмили. Нет, это было не так, хотя он швырял ее письма в огонь. Но Мартин был связан с мисс Тисдейл очень прочной связью, которая неизбежно должна была заставить его вернуться. Он мог уйти от Эмили, но покинуть ее навсегда он был бы не в состоянии. Уйдя, он непременно всякий раз возвращался бы к ней — ведь это было его второе «я», самая близкая ему душа. Эмили — единственная женщина и единственный человек вообще, который по-настоящему знал Мартина. В тот день я понял, что Мартин действительно пропал и власти должны начать его официальный розыск.

Глава девятая

   Впрочем, это не единственная версия рассказа Мартина о видении у стен водохранилища. Первую из них он сам поведал своему приятелю Гарри Уилрайту, а тот пересказал ее мне, хотя сделал он это много времени спустя, когда все уже было кончено. Кстати говоря, сам Мартин был не слишком удивлен явлением призрака своего отца в омнибусе в то снежное утро. Молодой человек решил, что это следствие ночи, бурно проведенной в какой-то ветхой лачуге Вест-Сайда. У него были основания думать, что мозг его несколько возбужден, к тому же Мартин был не вполне трезв. Несколько предыдущих часов он провел в обществе разбитной горничной, которая умела только прислуживать и… кое-что еще… хотя это весьма деликатная материя… но, короче, в какой-то момент она встала на колени и прильнула к Мартину… Он сам в это время держал девушку за голову и, ощущая ритмичные движения ее челюстей и подергивания щек, осознал, что и в нем присутствует частица скотства его собственного отца. В Мартине проснулся дремавший до поры зверь, унаследованный от родителя. Он не испытывал никакого удовольствия, но наслаждался мерзостью, подобно человеку, которого он всей душой ненавидел.
   Только впоследствии Мартином овладели сомнения. Он убедил себя в том, что омнибус с отцом вовсе не привиделся ему, а существовал на самом деле и его отец во плоти сидел на скамье общественного экипажа. В принципе, в этом не было ничего удивительного. Все мы без исключения именно так переживаем свои болезни, то мы не обращаем внимания на их симптомы, то начинаем придавать им значение, которого они не стоят. То же самое происходило и с мучительными сомнениями Мартина. Но в этом человеке с бешеной скоростью крутился ротор какой-то неведомой электромагнитной машины, и настроение его менялось с калейдоскопической быстротой и с гигантской амплитудой.
   Должен вам сказать, что я поверю в реальность любого видения, если оно приключилось у стен водохранилища в Кротоне. Сейчас этого монстра уже нет. На месте его стоит общественная библиотека. Но в те давние годы величественные, заросшие плющом стены этого сооружения, сложенные из красного кирпича, горделиво возвышались над окрестными строениями. Стоявших рядом отделанных мрамором домов не касалась шумная суета коммерции. Всего в квартале к северу от водохранилища обитал наш дражайший мистер Твид, который тоже наслаждался тишиной в часы досуга. Это водохранилище было совершенно циклопическим сооружением. Эскарпированные грунтом наклонные стены толщиной в двадцать пять футов поднимались ввысь на сорок четыре фута. Все строение походило на египетскую пирамиду. По углам высились трапециевидные башни, а в каждой из стен имелись ворота, способные украсить могучий средневековый замок. На стены можно было забраться по лестнице, при этом возникало ощущение восхождения на небо. За парапетом виднелась огромная водная поверхность, перед лицом которой город был вынужден отступить. Водохранилище было единственным местом в городе, где самому городу не было места.
   Но это мое личное мнение. Большинство ньюйоркцев были, напротив, без ума от водохранилища. Люди чинно прогуливались парочками по парапету и наслаждались видом водной поверхности. Видимо, это зрелище успокаивающе действовало им на нервы. Если человеку хотелось свежего ветерка в жаркий летний день, то прошу покорнейше на парапет и — получите ваш ветерок. От ветра на воде возникала рябь, детишки пускали по этой ряби свои игрушечные кораблики. Центрального парка еще не было, он только строился, и его современный вид могли прозреть сквозь кучи щебня и грязной земли только проектировщики. Так что единственным отрадным для глаза уголком считалось нью-йоркское водохранилище.
   Я весьма чувствителен к архитектуре. Только ей под силу выразить всю чудовищность человеческой культуры. Как сложное выражение идеалов организованной жизни человеческого общества, архитектура, по моему убеждению, может вызывать только суеверный, безотчетный ужас. С этими сооружениями почти всегда происходило то, что выражает их страшную сущность, может быть, трагедии обязаны своим происхождением злому влиянию каменных монстров…
   За несколько лет до того, как Мартин увидел своего папашу под стенами водохранилища, в его западной части с выложенного булыжником парапета сорвался в воду какой-то мальчишка. В тот момент я находился на Пятой авеню, с одной женщиной, на которой всерьез собирался жениться. Ее звали Фанни Толливер. Это была очень благородная, милая женщина с потрясающей копной рыжих волос. К тому же она была увлечена мной… но через несколько месяцев она умерла… от сердечной слабости… Но я отвлекся. Итак, мы стояли на парапете со стороны пятой авеню и вдруг услышали дикий крик, увидели бегущих куда-то людей. Солнце отразилось мириадами бликов от водной глади. Мы подбежали к месту происшествия. Какой-то человек, до самых глаз заросший бородой, за ноги вытащил мальчика из воды. Бородатый завернул мальчика в свою накидку, пронес его мимо нас и, спустившись по лестнице, вынес пострадавшего на улицу. Я смотрел на сцену сверху, со стены, заросшей диким плющом, и видел все. Чернобородый в черной безрукавке остановил наемный экипаж, влез в него со своим печальным грузом, и карета, громыхая по булыжнику, поехала по проспекту к центру города — я подумал, что мальчика повезли в больницу. Но в это время появилась мать мальчика — женщина из последних сил, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, громко крича и рыдая, шла по тротуару и рвала на себе волосы. Это был ее ребенок. Но она не знала, кто такой тот мужчина, который назвал себя доктором. Женщина в очередной раз упала, и Фанни опустилась на колени рядом с несчастной, чтобы помочь ей. Вода сияла в лучах летнего солнца, и я увидел кораблик мальчугана среди этого сияния — паруса наполнялись легким ветерком, нос то показывался, то исчезал на гребнях крошечных, как сам кораблик, волн. Стояла теплая июньская погода.
   Кто были те люди на парапете, где они жили, как их звали, по какой причине пришли они на парапет в тот трагический день, какая сила собрала их вместе, я не знаю; не знаю я и того, остался ли в живых несчастный мальчик, что сталось в его матерью. Кто был чернобородый — убийца или похититель, я тоже не знаю. Все это мне не известно. Я репортер. Мое дело описывать. Я то же, что гром, который оповещает о пушечном выстреле. Я — репортер. Это моя профессия. Я озвучиваю события. Я делаю это всю жизнь — с первых ученических строчек, которые с замиранием сердца читал в газете набранными в типографии, и до сего дня. Но в тот день мои способности мне не пригодились, я не дал в «Телеграм» ни строчки о случившемся.
   Воспоминания приобретают яркость от постоянного, изо дня в день и из года в год повторения их в сознании. Эти воспоминания переплетаются с другими и становятся все ярче и ярче. Таким образом, то, что мы помним как действительно случившееся, становится не более, чем видением… призраком. Должен со всей откровенностью предупредить вас, что все, о чем я рассказываю, — это видения старика. Эти видения строят перед моим мысленным взором город — могучую индустриальную махину девятнадцатого века. В своем воображении спускаюсь в тот город, как в чистилище, и нахожу там людей, за чью судьбу испытываю тревогу, и тех людей, которых я хорошо знаю. И рассказываю я вам о том, что вижу и слышу. Вижу и слышу сейчас, хотя прошло много лет, но я явственно вижу и слышу то, что происходило тогда. Люди, живущие здесь, думают, что я рассказываю о Нью-Йорке. Вы вольны думать по-другому. Вы можете вообразить, что тот Нью-Йорк, о каком я рассказываю, так же похож на ваш, как бывает похож негатив на готовую фотографию. Все так же, только тени и свет поменялись местами… Перепутаны времена года… Мой город — изнанка вашего.
   События того дня навечно запечатлелись в моем мозгу, хотя их и затемняют сведения, которые я вам сообщаю. Память, кроме того, отказывается воспроизвести дальнейшие события: что мы делали после происшествия, как мы помогли женщине, куда она потом пошла. Вспомнить это для меня не легче, чем признаться, что в те времена я был помощником выпускающего редактора нашей газеты.
   Но скажите мне, существует ли улица, район, да любое место в нашем городе, которое не станет местом происшествия по истечении достаточно большого срока? Город — это место катастроф. Они просто обязаны происходить. История — это коллекция катастроф. Я утверждаю это с полным сознанием своей правоты. Водохранилище, если отвлечься от мистики, было чудом инженерного искусства своего времени. Вода из него текла через отверстия в плотине по акведуку, стоявшему на римских арках, чтобы попасть в водопроводную сеть в районе Пятой авеню и Сорок второй улицы. Когда водохранилище начало функционировать, в городе резко снизились убытки от пожаров. У пожарных теперь всегда под рукой была не просто вода, а вода, которую можно подавать под давлением. С того времени пожарная служба в Нью-Йорке стала муниципальной. Так что водохранилище было нужно городу. Оно было просто необходимо в наш промышленный век.
   Мне повезло. Я присутствовал на торжественном открытии его в День независимости — четвертого июля. Потребовались годы, чтобы наше неподкупнейшее правительство даровало нам это чудо. Ясно, что потоку воды должен был предшествовать поток денег. Потребовались годы, чтобы люди в цилиндрах, поизучав до дыр чертежи и попортив нервы инженерам наконец согласились с проектом… потом последовали взрывы… сотни людей, кряхтя, таскали по лесам тяжеленные тачки со щебнем… Потребовались годы, чтобы над Нью-Йорком вознесся волшебный замок водохранилища. А вот и юный Макилвейн — он тоже здесь, присутствует на торжественном действе как начинающий репортер из отдела новостей. На его худом лице нет ни морщинки, кожа лоснится на солнце… Он не знает еще, что пройдет не так уж много времени и ему потребуются очки… Сейчас он даже и думать об этом не может и не подозревает о такой возможности. Итак, сегодня День независимости, год 1842-й. Война между Севером и Югом начнется только через два десятка лет… Макилвейн стоит на краю гигантского кубического кратера. Он с наслаждением вдыхает аромат сырого песка и свежего цементного раствора, который не успел окончательно застыть. На трибунах для почетных гостей расположились одетые в торжественные черные костюмы действующие лица и исполнители муниципальной драмы — мэр, бывшие мэры, будущие мэры, члены городского управления, всевозможных комиссий и комитетов, мудрецы из торговой палаты и газетный великосветский сброд, не считая таможенников. Но вот бесконечные, скучные, как всякое самовосхваление, речи произнесены, высший свет поздравил всех со свершением и колеса завертелись, шлюзы открылись и в кратер с громоподобным звуком хлынула вода. Было такое впечатление, что водохранилище — не гидротехническое сооружение, а гигантская купель, в которой следовало бы крестить и очистить от греха весь наш нью-йоркский народ.

Глава десятая

   Не знаю почему, но для того чтобы вы почувствовали живую плоть события, о котором я рассказываю, вам, без сомнения, необходимо понять и осознать ту степень заинтересованности, с какой я, движимый своими профессиональными обязанностями, старался в нем разобраться; вам не помешает также всем своим существом ощутить биение неистовой энергии нашего города, которая выплескивалась из него, как выплескивается кипящая вода из могучего гейзера… Впрочем, все это важно, так как проливает свет на суть происшедшего. Подобно тому как из каждой точки на поверхности земли можно начать путешествие к ее центру, так и каждое событие, происходившее в городе, добавляло крупицу информации к расследованию той истории, которым я добровольно занялся. Собственно говоря, для полноты картины мне следовало бы процитировать вам все двенадцать полос моей газеты за несколько послевоенных лет — и познакомить вас со всем происходившим — с новостями кораблестроения и морскими маршрутами, торговыми перипетиями, видами на урожай хлопка и кукурузы, рассказать о том, какие баснословные состояния приобретались и терялись на игрищах фондовой биржи, о процессах знаменитых убийц, о вашингтонской политической возне и о славной войне с племенами индейцев на Диком Западе. Но… история, о которой я собираюсь вам рассказать, есть история, если так можно выразиться, муниципальная, и поскольку это так, то мне, пожалуй, следует обратить самое пристальное внимание на улицы — на вымощенные брусчаткой проспекты центра и на покрытые слоем непролазной грязи проселочные дороги северной части Нью-Йорка. И тогда вы убедитесь, что ту правду, которую мы столь ретиво стремимся узнать, мы, на самом деле, давно уже знаем.
   В мае-июне начались волнения на промышленных предприятиях. Люди стали стихийно покидать свои рабочие места, требуя введения восьмичасового рабочего дня. Собственно говоря, администрация приняла закон о восьмичасовом рабочем дне еще несколько лет назад, но работодатели его дружно проигнорировали, и теперь терпение рабочих лопнуло. Пивовары, механики, плотники, кузнецы и каменщики, отложив свои инструменты и сняв фартуки, покинули рабочие места и вышли на улицы. К ним присоединились даже высокомерные рабочие аристократы из фортепьянных мастерских Стейнвея. Все эти люди митинговали, собравшись большими группами, произносили речи и устраивали уличные шествия, выстраивая пикеты у ворот своих предприятий. Подразделения полиции были брошены на разгон бездельников, отказывающихся честным трудом зарабатывать свой хлеб насущный. Дубинки обрушились на головы тех особо ретивых смутьянов, которые своими речами нарушали покой великого города. На третий день в заголовки нашей газеты были вынесены слова «Всеобщая стачка». Мною овладело какое-то радостное возбуждение. Как мне хотелось, чтобы хоть кто-то из наших репортеров разделил его со мной. Но все они сутками пропадали на улицах, возвращаясь лишь на несколько минут со сводками боевых действий. От Элизабет-стрит, где высилась газовая станция, и Одиннадцатой авеню с ее скотобойнями до нью-йоркских доков разворачивалось настоящее сражение рабочих с полицией. Стоя у открытого окна своего кабинета, я явственно слышал грозную песнь земли, которая освежала мой дух так, словно передо мной открывались картины напоенных летними ароматами лесов и полей, где журчат ручьи и щебечут певчие птицы.
   Наш издатель велел нам поместить в газете редакционную статью о том, что пагубные коммунистические идеи, взращенные в беспутной Европе Интернационалом рабочих, пустили-таки свои зловредные корни в американскую почву. Подобный же вздор напечатали и все другие газеты. Через несколько недель стороны заключили между собой чисто символические соглашения, оставившие все как есть, и рабочие вернулись на заводы и в мастерские. Я упоминаю здесь об этом, чтобы еще раз подчеркнуть, что я реалист до мозга костей и что Нью-Йорк — город с великим историческим предназначением. Та борьба, о которой я только что рассказал, происходит и по сей день, то разгораясь, то утихая, но не прекращаясь вовсе. Я прихожу в восхищение от воли и мужества тех живых людей, которые населяют Нью-Йорк, — волнение, которое время от времени охватывает их души, никогда не бывает безотчетным — эти люди несгибаемы в своей борьбе и в тех убеждениях, которые они считают справедливыми. В этом квинтэссенция каждого ньюйоркца, даже если он только вчера сошел с парохода на американский берег. Все это я говорю здесь с единственной целью — предостеречь вас от того, чтобы вы посчитали рассказ Мартина Пембертона о белом омнибусе, в котором сидел его родивший отец, свидетельством спиритуалиста. По мне, рассказы о привидениях — это столь же избитая старая легенда, как англиканский бред преподобного Гримшоу. Хочу сразу откреститься от обвинения в такой банальности. Здесь я выступаю как рассказчик. Я передаю вам то, что слышал своими ушами и видел своими глазами. Моя личность вплетена в живую ткань повествования — вы увидите в моем рассказе отблеск истинного хода событий, отзвуки слов, высказываний, протестов и молитв тех людей, о которых я веду речь. Я не собираюсь впадать в зависимость от старых, замшелых, но очень удобных идей и представлений. Упаси меня Бог от этого. Поймите, я не собираюсь сочинять для вас сказку о привидениях… Пожалуй, к данному случаю не подходит слово сказка. Если бы у меня было слово для обозначения не придуманной людьми истории, а облеченного в слова знамения небес, то я употребил бы именно его. Но я не знаю таких слов…
   Но если вы подвержены вере в страшные истории, что рассказывают горничные, то должен заметить следующее. Согласно правилам, которые вы сами измыслили для подобных сюжетов, призраки никогда не являются в толпе. Они по природе своей — одиночки. Во-вторых, привидения и призраки любят обитать в строго определенных местах — в темных прихожих, в башнях старинных замков и среди деревьев дремучих лесов. Призраки привязаны к месту своего обитания — они не собираются в группы и не путешествуют по городу в омнибусах.
   Нет, мир, который я представляю в плоском свете реальности, — это мир прожженного газетчика, для него самое главное — событие: затонувший пароход, победа в боксерском поединке, выигрыш на скачках, столкновение поездов или собрание сторонников реформ по улучшению общественной нравственности. То, что на самом деле хотят эти порядочные леди и джентльмены, вы сможете прочитать между строк нашего сообщения о столь достославном событии. Каждый день, идя на работу, я покупал цветок у маленькой девочки по имени Мэри. Эта малютка стояла у входа в здание редакции «Телеграм» с корзинкой поникших вчерашних цветов. Дело Мартина Пембертона выходило за пределы обыденной привычной жизни с ее естественным ходом вещей. Таких обыденных вещей, как хрупкие прозрачные дети, которые сновали вокруг нас, путаясь под нашими ногами. Они были так малы, что, пожалуй, мы и не замечали, что они существуют — эти несчастные дети. Та же маленькая девчушка у нашей редакции — мы звали ее Цветочек Мэри. Продавая цветы, она выглядела замкнутой и застенчивой. Это была маленькая дворняжка с немытыми каштановыми кудрями, одетая в поношенное пальто и обутая в мальчишеские сандалии. Иногда она улыбалась. В один из таких моментов я спросил ее, где она живет, кто ее родители и как ее фамилия. Улыбка сбежала с ее лица, и девочка незаметно исчезла и не появлялась до следующего утра.
   Они давно утратили свои имена и фамилии, не говоря уже о семьях, — все эти Цветочки Мэри, бесчисленные Джеки, Билли и Роузи. Они продавали газеты и увядшие цветы, таскались по улицам с шарманками и маленькими ручными обезьянками. Эти детишки шли в ученики к торговцам устрицами и жареным картофелем. Некоторые из них просили милостыню, собираясь теплыми летними ночами в стайки на улицах самых ужасных и непристойных районов. Они прекрасно знали, когда поднимают занавес в большинстве театров и когда заканчиваются спектакли в Метрополитен-опера… Они помогали подтаскивать товар владельцам магазинов, а к концу дня устраивались на ночлег в углах торговых залов. Эти дети с младых ногтей познавали городское дно. Куда только не заносила их судьба… Они выносили помои в третьесортных гостиницах, бегали в салуны с опустошенными пивными бочонками и носили пиво назад в номера, где в награду, сообразно настроению заказчика, могли получить либо мелкую монету, либо крепкий пинок. Множество детей обреталось в борделях, где тоже не гнушались их услугами. Часть их собиралась в вестибюлях больниц и церковных богаделен. Малыши настолько свыкались со зверским обращением, что практически переставали говорить — они просто кутались в лохмотья и жалостливо смотрели в глаза самых добрых сиделок и сердобольных церковных служек, изо всех сил стараясь скрыть страх.
   Эти маленькие оборванцы — уличные крысята, как мы их называли, были везде, их не замечали, как не замечают камни, которыми вымощена мостовая. Когда я описал вам Мартина Пембертона, шествующего по Нью-Йорку в своей шинели под хмурым небом, то картина, нарисованная мною, была неполной. Мне следовало бы поместить на этом полотне владельца магазина в белом фартуке, натягивающего тент над витриной, торговца, выставившего на лотке зонты и сумки, мрачного фанатика-пророка, бредущего по тротуару с пятицентовыми памфлетами, возвещающими приход конца света и судного дня, нахохлившихся на бровках тротуаров голубей… и детей, вездесущих нью-йоркских детей, шныряющих между ног пешеходов, детей, предоставленных самим себе и лишенных родительской опеки. Нечесаные волосы и настороженные взгляды маленьких зверьков… Вот он мелькнул и пропал, словно растворился не в воздухе, а в водах темной мутной реки, мгновенно исчезнув из виду.