На процессе были оглашены помимо „Катехизиса революционера“ следующие документы пропагандистского и организационного характера: „Общие правила организации“, „Общие правила сети для отделений“, „Книга протоколов кружка, состоявшего из лиц: Успенского, Прыжова, Беляевой, Иванова и Кузнецова“, воззвание „К обществу“, прокламация „От сплотившихся к разрозненным“, „Программа революционных действий“ с указанием сроков будущего восстания и рекомендацией в ближайшее время выработать „правила революционеров“, прокламация Нечаева к студентам Университета, Медико-хирургической академии и Технологического института в Петербурге, прокламация Бакунина к русским студентам, письма и записи в дневниках подсудимых. Что касается „Воззвания к русскому дворянству из Брюсселя“ и изданий общества „Народная расправа“, то, ввиду того что в них оскорблялась особа государя императора, они зачитывались при закрытых дверях.
   Со многими из этих документов Достоевский был знаком до процесса, по большей части в тенденциозном изложении „Московских ведомостей“ и „Голоса“. Вероятно, ему были известны и некоторые издания „Народной расправы“. Так, в „Бесах“ в ответ на язвительную реплику хромого учителя: „Начнешь пропагандировать, так еще, пожалуй, язык отрежут“ — Петр Верховенский заверяет „сильную губернскую голову“: „Вам непременно отрежут…“ (с. 332). Несомненно, что здесь содержится намек на угрозу „лишения языка“ литераторов-доносчиков, содержащуюся в статье „Взгляд“ (Народная расправа. 1869. № 1)
   Из документов, зачитывавшихся в зале суда, Достоевского, видимо, привлекла прокламация „От сплотившихся к разрозненным“ как радикализмом, так и слогом (в „Бесах“ вообще тонко пародируется стиль прокламаций, „поэтических“ и прозаических). „Признаки того, что заря желанных дней займется, ясны для каждого, кто не подличает своим умом и не отворачивается от бьющих глаза фактов озлобления, и сознательное негодование прямо высказывается мужиком при встрече со всякой честно высматривающей личностью. Не видят и не слышат только те из нас, которых от народа отделяет пропасть, только те, которые продали дорогое будущее за милую минуту настоящего. Тем хуже для них. Во дни расправы масса раздавит их вместе с своими палатами“. [403]Как знаменательный факт, свидетельствующий не то о наивности, не то о самоуверенности, воспринял Достоевский надежды на непременное восстание весной 1870 г., так чтобы осенью все кончилось победой („Программа революционных действий“).
   Наибольший интерес для Достоевского представлял „Катехизис революционера“. Близость практической программы Петра Верховенского и проповедуемых им основ революционной организации к „Катехизису“ очевидна. Достоевский в „Бесах“ как бы „реализует“ все теоретические пункты „Катехизиса“. Деятельность Петра Верховенского и других „бесов“ по организации беспорядков, хаоса в городе, хладнокровная и циничная эксплуатация в этих целях „либеральствующей“ губернаторши Юлии Михайловны, ее недалекого мужа Лембке, заигрывающего с молодым поколением писателя Кармазинова, компрометация и опутывание сплетнями и интригами городских обывателей, использование уголовных элементов, поджоги, убийства, скандалы, богохульства — все это как бы иллюстрирует положения „Катехизиса“ и других „поджигательных“ прокламаций. „Мы провозгласим разрушение… почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды…“ — в упоении выкликает Петр Верховенский (с 395). „Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой честидолжны быть задавлены в нем (революционере. — Ред.) единою холодною страстью революционного дела“, — формулировал "Катехизис". [404]Достоевский особо приметил этот ригоризм и фанатизм „Катехизиса“, дерзкий вызов всем моральным устоям „поганого общества“. Кармазинов произносит в романе монолог о „чести“: „Сколько я вижу и сколько судить могу, вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Мне нравится, что это так смело и безбоязненно выражено. <…> Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым «правом на бесчестье» его скорей всего увлечь можно“ (с. 349) „Революционер — человек обреченный“, — провозглашал "Катехизис". [405]Он „беспощаден для государства“, и от него никто не должен ждать для себя никакой пощады". [406]В „Бесах“ обреченности революционеров соответствует слово „отчаяние“, многократно подчеркнутое: к „отчаянию“ приходит Шигалев и в „отчаяние“ собираются ввергнуть страну новые революционеры. Пародируются в романе бюрократически-диктаторские, иерархические правила организации и тактика „Народной расправы“, подразделение всего общества на несколько категорий, подлежащих уничтожению или использованию в качестве материала для достижения главной цели: „Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи — очень нравится и отлично принялось. Затем следующая сила, разумеется, сентиментальность. <…> Затем следуют чистые мошенники; ну, эти, пожалуй, хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется“ (с. 362).
   Верховенский — практик, а не идеолог и теоретик: он претворяет в жизнь „устав“, написанный Ставрогиным, организуя пятерки. „Впрочем, вы сами устав писали, вам нечего объяснять“, — говорит он ему. Именно такую роль приписывал Нечаеву Спасович, обсуждая вопрос о возможном авторе „Катехизиса“: „Нечаев был прежде всего революционер дела. <…> Между тем в авторе катехизиса мы видим теоретика, который на досуге, вдали от дела, сочиняет революцию, графит бумагу, разделяет людей на разряды по этим графам, одних обрекает на смерть, других полагает ограбить, третьих запугать и т. д. Это чистейшая, отвлеченная теория. Я вижу в содержании этого катехизиса большое сродство, так сказать, химическое, с образом мыслей Нечаева <…> я полагаю, что катехизис есть эмиграционное сочинение, произведшее на Нечаева известное впечатление и принятое им во многих частях в руководство. Я не смею приписывать его Бакунину; но во всяком случае происхождение его эмиграционное“. [407]
   Программу действий Верховенский заимствует у Шигалева, освобождая от излишней теоретичности его идею, отстаивая „практический“ вариант шигалевщины, в которой ученые находили много сходного с теоретическими положениями, изложенными в статье „Главные основы будущего общественного строя“ и в статьях П. Н. Ткачева. [408]Такое сходство не может быть названо случайным, хотя, скорее всего, Достоевский не имел в виду непосредственно статей Нечаева или Ткачева; во всяком случае, нет реальных оснований утверждать, что он их непременно читал и использовал в романе. Несомненно другое. В „Бесах“ гневно и зло пародируются и многие широко бытовавшие в Западной Европе и России конца 1860-х годов бланкистские и анархические лозунги уравнения умов, отмены права наследства („старый сен-симонистский хлам“, по выражению Маркса), уничтожения религий, государства, брака, семьи, характерное для крайне левых революционных течений вульгарно-казарменное представление о будущем обществе. Достоевский не ограничивается пародией на отдельные, особенно эпатирующие лозунги из тех прокламаций, которые „с содроганием“ распространяет капитан Лебядкин: „Запирайте скорее церкви, уничтожайте бога, нарушайте браки, уничтожайте права наследства, берите ножи“ (с. 256). В речах Шигалева он создает пародию на мелкобуржуазные революционные теории.
   Вяч. Полонский высказывал мнение, что „теория Шигалева есть крепко сделанная, обобщенная пародия на сен-симонизм, фурьеризм, кабетизм, т. е. на мечту утопического социализма о будущей мировой гармонии, о рае на земле…“. [409]Обобщенность и пародийность теории Шигалева вне сомнения. Достоевский пародийно переосмысляет также различные более ранние социальные системы и утопии, включая Платона и Руссо, поскольку в этих утопиях наличествовал элемент уравнительности и регламентации. Хромой учитель не случайно предлагает вспомнить, „что у Фурье, у Кабета особенно и даже у самого Прудона есть множество самых деспотических и самых фантастических предрешений вопроса“ (с. 380). В этом смысле особенно интересна „Икария“ Э. Кабе —„самого популярного, хотя и самого поверхностного представителя коммунизма“ в 1840-х годах. [410]По словам И. М. Дебу, Достоевский, еще будучи членом кружка Петрашевского, говорил, „что жизнь в Икарийской коммуне или фаланстере представляется ему ужаснее и противнее всякой каторги“. [411]Утопия Кабе действительно характеризуется регламентацией многочисленных подробностей жизни в будущем обществе: одинаковая одежда, одинаковые дома, строгое законодательство о браке и семье, устраняющее ревность и адюльтер, упорядочение самой природы, предусматривающее существование только полезных деревьев и коллективную охоту на одно вредное насекомое и одну вредную птицу, строгий надзор за деятельностью театров, литературы, прессы, вплоть до сжигания на костре всех прежних вредных книг. Кабе предусматривал в Икарии существование полиции, внимательно следящей за соблюдением законов: „Нигде вы не найдете такой многочисленной полиции; ибо наши должностные лица и даже все наши граждане обязаны следить за выполнением законов и преследовать или оговаривать все преступления, свидетелями которых они являются“. [412]В Икарии Кабе все устроено таким образом, чтобы осуществлять главное „правило“, которое гласит: „прежде всего необходимое, затем полезное и в заключение приятное.“ [413]Достоевский вводит в „Бесы“ в усеченном и окарикатуренном виде „правило“ Кабе: „Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе“ (с. 392). Преднамеренно среди устроителей различных социальных систем назван и Платон: в период работы над „Бесами“ Достоевский, по особым причинам внимательно прочитывавший „Зарю“, не мог пройти мимо рецензий на книги А. Сюдра „История коммунизма“ (СПб., 1870) и Д. Щеглова „История социальных систем от древности до наших дней“ (СПб., 1870), в которых подробно излагалась утопия Платона по его книге „Политика, или Государство“. [414]Анонимный рецензент книги А. Сюдра (возможно, Н. Страхов) называет утопию Платона „замечательнейшим из коммунистических проектов“. [415]А. Д. Градовский в рассуждениях по поводу книги Д. Щеглова останавливается на отличительных чертах утопии Платона, который „имеет в виду осуществление высшего нравственного порядка на земле и потому отдает личность в полное распоряжение государства“. [416]Шигалев называет Платона в числе других, выдвигавших проекты социального устройства мыслителей которые „были мечтатели, сказочники, глупцы, противоречившие себе ничего ровно не понимавшие в естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком“. Но в окончательных выводах своей новейшей теории „земного рая“ Шигалев как бы подтверждает справедливость размышлений Платона о неминуемом перерождении демократии в тиранию: „…излишняя свобода естественно должна переводить как частного человека, так и город не к чему другому, как к рабству“, „естественно <…> чтобы тирания происходила не из другого правления, а именно из демократии, то есть из высочайшей свободы, думаю, — сильнейшее и жесточайшее рабство“, „чернь, убегая от дыма рабства, налагаемого людьми свободными, попадает в огонь рабов, служащих деспотизму, и вместо той излишней и необузданной свободы подчиняется тягчайшему и самому горькому рабству“. Шигалев заявляет: „Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из беграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом“ (с. 378).
   В литературе о Достоевском отмечалось, что, создавая теорию Шигалева, писатель в той или иной мере мог воспользоваться критикой бланкистских революционных течений на Западе в статьях Герцена. По мнению С. С. Борщевского, знаменитое изречение Шигалева: „Все рабы и в рабстве равны“ — перифраза герценовского „равенства рабства“ („Былое и думы“, гл. „Не наши“). [417]С не меньшим основанием можно говорить об усвоении и переосмыслении Достоевским герценовской оценки декретов об устройстве будущего общества Бабефа; свойственные его программе „равных“ черты казарменного коммунизма напомнили автору „Былого и дум“ аракчеевщину и указы Петра I (гл. „Роберт Оуэн“). Герцен излагает программу Бабефа, содержащую детальное описание обязанностей будущих членов Bonheure Commune, в которой определен твердый порядок „работ“ и многочисленные меры наказания для уклоняющихся от правил; среди предусмотренных карательных мер каторжные работы (travaux forcйs) и даже вечное рабство (esclavage perpйtuelle). Иронически комментируя уравнительную программу Бабефа, он находит в ней черты общего не с будущим „золотым веком“, а с прошлым России: „За этим так и ждешь «Питерв Сарском селе» или «граф Аракчеевв Грузине», — а подписал не Петр I, а первый социалист французский Гракх Бабеф! Жаловаться трудно, чтоб в этом проекте недоставало правительства; обо всем попечение, за всем надзор, надо всем опека, все устроено, все приведено в порядок. <…> И для чего, вы думаете, все это? Для чего кормят «курами и рыбой, обмывают, одевают, и утешают»этих крепостныхблагосостояния, этих приписанных к равенству арестантов? Не просто для них: декрет именно говорит, что все это будет делаться mйdiocrement. «Одна республика должна быть богата, великолепна и всемогуща». Это сильно напоминает нашу Иверскую божию матерь…“. [418]
   Ведущую роль в пародии Достоевского играют, как видно из самого текста романа, не Фурье, Кабе, Сен-Симон (они Шигалевым третируются как утописты прежних времен, от наивности взгляда которых на мир и природу человека надо отказаться), а новейшие в то время идеи Бакунина, Ткачева, Нечаева, Прудона, Жаклара, Рошфора, их книги, статьи, прокламации, воззвания, речи, уставы.
   Шигалева в записных тетрадях к „Бесам“ Достоевский условно называет вислоухим, Ушаковым, Зайцевым. Длинноухим и вислоухим является этот герой и в романе. М. С. Альтман считает, что Достоевский заимствовал кличку „вислоухий“ из статей Салтыкова-Щедрина. [419]В. А. Зайцев запомнился Достоевскому как своего рода „enfant terrible“ нигилизма, превзошедший самого Писарева в деле разрушения эстетики, пропагандист вульгарно-материалистических теорий Фохта, Бюхнера и Молешотта, вызвавший многочисленные иронические отклики в прессе своими статьями о Шопенгауэре и неграх. Имя Зайцева встречается еще среди подготовительных материалов к „Крокодилу“ (V, 327, 336). Достоевскому, конечно, была известна судьба Зайцева, его вынужденная эмиграция; возможно, он знал и о связях Зайцева с Бакуниным; интерес Достоевского к биографии Зайцева зафиксирован в записных тетрадях к „Бесам“: среди возможных персонажей романа упоминается сестра Зайцева.
   Тем не менее не следует искать прямых аналогий между теорией Шигалева и статьями Зайцева. Шигалев не карикатура на Зайцева: он, по замыслу Достоевского, особый собирательный „тип“ „чистого“ теоретика-нигилиста, так же как Степан Трофимович —„тип“ человека сороковых годов, Кармазинов —„тип“ либеральничающего писателя, заискивающего перед молодым поколением, Шатов —„тип“ нигилиста, перескочившего в другую крайность, Эркель —„тип“ революционера-исполнителя. По сравнению с Верховенскими — отцом и сыном, Кармазиновым, Эркелем, Толкаченкой Шигалев — фигура еще более обобщенная, не ориентированная на определенный единичный реальный прототип. Шигалев — отрешенный от „живой жизни“ мономан, теоретик, созидающий схемы, хотя в нем проглядывают и черты тех идеологов, которые предстали перед судом по нечаевскому делу: В. Ф. Орлова, П. Н. Ткачева, Г. П. Енишерлова. Орлова, согласно показаниям Е. X. Томиловой, Нечаев называл „фантазером“; она же нарисовала его выразительный портрет, вероятно в какой-то степени гротескно переосмысленный в главе „У наших“: "…Орлов развивал свою теорию о социальном устройстве общества, доказывая, что вся природа управляется законами космическими, историческими и физиологическими. Он говорил так туманно, так монотонно, постоянно повторялся и заикался, что и эту теорию я очень мало понимала <…> Когда его расспрашивали об идеальном обществе, то он начинал заикаться, путаться и ровно ничего не мог сказать". " О „теории Орлова“, оказавшей большое влияние на Николаева, говорил свидетель Кукушкин; он же припомнил слова Орлова, который „раз <…> выразился, что все эти заговоры — просто безумие, что они никогда не удадутся". Именно таким образом относился Шигалев к заговорщической деятельности Петра Верховенского. В. Д. Спасович характеризовал П. Н. Ткачева как теоретика, живущего в „замкнутой сфере“ абстрактных идей: „Г-н Анненский говорил — и это совершенная правда, — что Ткачев человек весьма сосредоточенный, углубленный в себя, молчаливый, человек прежде всего книжный, абстрактный, который живет в отвлеченностях, у которого сильна рефлексия. <…> Именно эта сосредоточенность, именно эта жизнь в абстрактной сфере и незнание жизни действительной и заставили Ткачева допустить в способе выражения своей идеи несколько коренных, капитальных ошибок“. [420]
   Многие критики — современники Достоевского (наиболее резко Ткачев) упрекали писателя за то, что он откровенно „переписывал“ в „Бесах“ судебную хронику. В действительности, однако, к моменту открытия процесса роман в главных чертах уже сложился. Многое из того, что говорилось и зачитывалось в зале суда, было автором психологически предвосхищено, хотя и пристрастно понято и преломлено, о чем убедительно свидетельствуют записные тетради. Судебная хроника тем не менее помогла многое уточнить, дополнить и прояснить: вся вторая половина романа получила еще более отчетливый памфлетный характер. Причем памфлет и его направленность во второй и третьей частях „Бесов“ претерпели важные изменения. Эпоха 1840-х годов уступила место текущей минуте; объектом памфлета стали принципы организации, теория и тактика нечаевцев, облик Петра Верховенского и его сообщников. „Злоба дня“ переместилась в самый центр „Бесов“, чем, впрочем, нисколько не отменяется заверение автора, что в его романе „собственно портретов или буквального воспроизведения нечаевской истории <…> нет…“ (XXI, 125).
   Желая поразить нигилистическую „гидру“, Достоевский в согласии со своими „почвенническими“ убеждениями стремился показать истоки болезни. О том, насколько глубокий исторический анализ предполагался автором, свидетельствует упоминание в записных тетрадях к роману Григория Котошихина, в котором, по всей вероятности, Достоевский склонен был видеть отдаленного предшественника современных западников, представителя „антирусской“ партии. Радищев, Чаадаев и декабристы упомянуты в романе мельком, Достоевский сосредоточился главным образом на сопоставлении западнических и нигилистических течений 1840-х годов с движениями начала 1860-х годов и нечаевщиной.
   В „Бесах“ Достоевский вновь, как и в предыдущих произведениях, вернулся к журнальной полемике 1860-х годов, в которой, как известно; он принимал активное участие, причем полемизировал с журналами самой различной ориентации: „Днем“, „Современником“, „Русским вестником“, тонко используя разногласия в революционно-демократическом лагере и противопоставляя славянофильской, западнической и радикальной идеологическим платформам „почвенническую“ платформу „Времени“ и „Эпохи“. Духовный климат начала 1860-х годов в первой части романа характеризуется иронически. Пародийно воспроизводится на литературно «празднике (речь маньяка) выступление П. В. Павлова на литературном и музыкальном вечере в пользу „Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым“, состоявшемся 2 марта 1862 г., — вечере, на котором читал отрывки из „Мертвого дома“ сам Достоевский. Несколько раз в „Бесах“ по разным поводам упоминается роман Н. Г. Чернышевского „Что делать?“: отношения супругов Виргинских пародируют программные ситуации этого романа; либерал 1840-х годов Степан Трофимович специально изучает „Что делать?“, для того чтобы понять дух нигилизма, и, соглашаясь с основной идеей автора (признавал в ней „свою“ идею), негодует на форму выражения; новейшие нигилисты относят утопии романа к разряду сказок и благодушных мечтаний, время которых прошло. Записные тетради к „Бесам“ свидетельствуют также о том, что Достоевский намеревался ввести в роман дискуссию о смысле и значении деятельности кумира нигилистической молодежи — Д. И. Писарева. Как и вокруг романа Чернышевского, Достоевский намечал столкнуть разные точки зрения вокруг статей Писарева: „маленьким“ кажется он и по росту, и по идеям Степану Трофимовичу, считающему, что критик похож на Петра Верховенского. Шатов отклоняет это сравнение как несправедливое: „Писарев был человек умный и благородный…“ (XI, 171). Значительное место занимает в романе полемика с революционными демократами по эстетическим вопросам (что выше: сапоги или Шекспир и Пушкин), подготовленная публицистикой Достоевского 1860-х годов. Продолжает писатель в „Бесах“ и полемику с буржуазными (Мальтус), вульгарно-материалистическими и позитивистскими взглядами (Фохт, Молешотт, Бюхнер, Крафт-Эбинг, Литтре и др.) на природу человека, причины преступности и голода в мире и т. д. В соответствии с антинигилистической памфлетной направленностью романа пародируются лозунги и проекты, содержащиеся в прокламациях начала 1860-х годов: „Великорус“, „Молодая Россия“ и др. Так, прокламация П. Г. Зайчневского „Молодая Россия“ используется в романе для характеристики некоторых настроений и идей „особого времени“, сменившего прежнюю „тишину“: „Говорили <…> о полезности раздробления России по народностям с вольною федеративною связью, об уничтожении армии и флота, о восстановлении Польши по Днепр <…> об уничтожении наследства, семейства, детей и священников…“ (с. 23). Прокламация Зайчневского звала к новой пугачевщине — желанной и необходимой даже в том случае, если придется „пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах!“. Главным ее требованием было уничтожение рода Романовых, власти помещиков, чиновничества. Как возможное условие революции рассматривалось банкротство царского правительства: „Начнется война, потребуются рекруты, произведутся займы, и Россия дойдет до банкротства. [421]Тут-то и вспыхнет восстание, для которого достаточно будет незначительного повода! <…> Мы требуем изменения современного деспотического правления в республиканско-федеративный союз областей, причем вся власть должна перейти в руки национального и областных собраний. На сколько областей распадется земля русская, какая губерния войдет в состав какой области — этого мы не знаем: само народонаселение должно решить этот вопрос“. [422]Федеративные идеи были популярны и в среде нечаевцев-сибиряков (П. М. Кошкин, А. В. Долгушин, А. Е. Дудоладов, Л. А. Топорков). Некоторые тезисы прокламации „Молодая Россия“ предвосхищали идеи и лексику ищутинцев, Бакунина, Огарева, Нечаева; „Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против; кто против, тот наш враг: а врагов следует истреблять всеми способами". [423]Зайчневский был сторонником ликвидации брака, „как явления в высшей степени безнравственного и немыслимого при полном равенстве полов“, и семьи, само существование которой, по его мнению, препятствует развитию человека; детям же надлежало содержаться и воспитываться коммуной за счет общества. [424]
   Роман писался в переломный момент европейской и всемирной истории: франко-прусская война, падение режима Наполеона III и унижение Франции, Парижская коммуна и набирающее силы международное рабочее движение, торжество прусской военщины и объединение Италии — все это создавало в Европе напряженную обстановку, которая, как пророчили многие (в том числе и Герцен, на пророчествах которого специально остановился H. H. Страхов), или выльется в катастрофу, или закончится радикальным обновлением Европы. Перед лицом европейских бурь, межнациональных и классовых, создававших впечатление, что старый мир, Запад уже изжил себя и, может быть, даже вскоре погибнет, раздираемый внутренними неразрешимыми противоречиями, многие из консервативно настроенных мыслителей Европы готовы были предрекать спасительную роль русскому самодержавию. В самой России усилилось, приобретя ясно выраженный консервативный и националистический характер, неославянофильское движение. Новая, подчеркнуто государственная и националистическая окраска позднего славянофильства явилась реакцией на усилившийся в те годы, подогретый победой над Францией пангерманизм. Русская пресса независимо от политических оттенков явно симпатизировала Франции и с большим беспокойством писала об успехах Германии Бисмарка, тем более что они способствовали усилению среди немцев в Германии и за ее пределами антирусских и антиславянских тенденций: эти явления Достоевский имел возможность наблюдать за границей, и оценка их писателем была резко отрицательной (см. письма Достоевского к А. Н. Майкову от 30 декабря 1870 г (11 января 1871 г.) и 26 января (7 февраля) 1871 г.). Подчеркнуто антинемецкую позицию занимала „Заря“ Страхова, естественную и закономерную еще и потому, что последний уже в 1860-е годы выступил со статьями, обличающими немцев в России.