[491]Достоевский писал о Тимковском: „Это <…> один из тех исключительных умов, которые если принимают какую-нибудь идею, то принимают ее так, что она первенствует над всеми другими, в ущерб другим. Его поразила только одна изящная сторона системы Фурье…“ Достоевский отмечает в Тимковском „врожденное чувство изящного“ и ум, „жаждущий познаний, беспрерывно требующий пищи“. „Некоторые принимали его за истинный, дагерротипно-верный снимок с Дон-Кихота и, может быть, не ошибались“. [492]
   А. С. Долинин намечает определенные жизненные и психологические параллели между Кирилловым и П. И. Краснопевцевым, русским эмигрантом в Тульче. [493]О нем упоминает в своих воспоминаниях В. И. Кельсиев: „Петр Иванович принадлежал к личностям, далеко не выдающимся. <…> Вести он не мог, но его вести было не трудно <…> Это был человек в душе чистый и беззащитный, беззащитный до невозможности. Он имел талант прятаться не то что от мира, но даже от приятелей. <…> Жизнь ему была в тягость. Он уходил, уходил, он все думал уйти, пока не ушел“. [494]Краснопевцев покончил жизнь самоубийством.
   В одной из черновых записей — о зависимости Степана Трофимовича от Княгини — названа фамилия „Смирнова“ (см.: XI, 69). Это свидетельствует что при создании образа Варвары Петровны Ставрогиной Достоевский „отчасти имел в виду А. О. Смирнову-Россет (1810–1882), калужскую, а потом петербургскую губернаторшу, адресатку многих писем Н. В. Гоголя в его «Выбранных местах из переписки с друзьями». <…> Отражение этого лица следует видеть и в той роли, которую играла в губернии Варвара Петровна при губернаторе Иване Осиповиче, предшественнике фон-Лембке <…> и в образе губернаторши Юлии Михайловны фон-Лембке“. [495]
   Основными прототипами губернатора фон Лембке и его жены явились, как можно полагать, тверской губернатор П. Т. Баранов и его жена А. А. Баранова, урожденная Васильчикова. Чета Барановых, как указывает в своих воспоминаниях дочь писателя Л. Ф. Достоевская, активно содействовала тому, чтобы Достоевскому было разрешено вернуться из Твери в Петербург. [496]
   По мнению М. С. Альтмана, имеющиеся в тексте романа указания на „бараньи глаза“ и „бараний взгляд“ фон Лембке прозрачно намекают на фамилию его реального прототипа. Возможно, что и сама фамилия „Лембке“ также связана с фамилией тверского губернатора (Lamm нем.,lamb англ. — „барашек“).
   По предположению М. С. Альтмана, чиновник особых поручений при П. Т. Баранове Н. Г. Левенталь мог послужить прототипом Блюма. Характерна обмолвка С. Т. Верховенского, который, рассказывая Хроникеру об обыске, ошибочно назвал чиновника особых поручений при Лембке Розенталем. Подобная обмолвка, намекающая на реального Левенталя, является косвенным подтверждением того, что реальным прототипом фон Лембке явился П. Т. Баранов. [497]
   Как свидетельствует артистка А. И. Шуберт, друг и корреспондентка Достоевского, ее муж, также артист, М. И. Шуберт „прекрасно работал на токарном станке“ и „…по всем правилам математического расчета сделал в миниатюре большой театр и фигуры, которые очень натурально ходили по сцене“. [498]Эту черту М. И. Шуберта (также немца по национальности) Достоевский, по-видимому, передал Лембке, напоминающему в этом отношении также гоголевского губернатора в „Мертвых душах“, искусно выбивавшего по тюлю, и щедринского градоначальника Быстрицына (очерк „Зиждитель“ из цикла „Помпадуры и помпадурши“), имевшего интерес к рукодельному мастерству. [499]Отмечалась известная близость фон Лембке и к некоторым градоначальникам из „Истории одного города“ Салтыкова-Щедрина. [500]
   Прототипом юродивого Семена Яковлевича послужил известный в свое время московский юродивый Иван Яковлевич Корейша (1781–1861). Сведения о нем Достоевский черпал в основном, очевидно, из брошюры И. Г. Прыжова „Житие Ивана Яковлевича, известного пророка в Москве“ (СПб., 1860). Прыжов, чтобы ближе познакомиться с жизнью народа, сам в одежде нищего пространствовал пешкам от Москвы до Киева. Он лично посетил Ивана Яковлевича и описал это посещение. М. С. Альтман, указавший на известное сходство портретного описания юродивых Достоевского и Прыжова, отметил, что „личное посещение Лямшиным Семена Яковлевича находит себе соответствие в подобном же посещении Прыжовым Ивана Яковлевича“. „… рассказывая о своем посещении, Лямшин сообщает, что святоша «пустил ему вслед собственною рукою двумя большими картофелинами». И эта характерная деталь имеется в рассказе Прыжова о том, как Иван Яковлевич приведенную к нему больную ударил по животу двумя яблоками, а на другую «болящую сел верхом и стал ее бить по голове яблоком»“. [501]
   В „Житии Ивана Яковлевича“ приведено излюбленное словечко юродивого „кололацы“, упоминающееся в материалах к „Бесам“ и получившее распространение в журнальной полемике 1860-х годов. Катков, полемизируя с „Современником“, употребляет это словечко Ивана Яковлевича, приравнивая взгляды руководителей журнала к бессмысленным выкликаниям юродивого: „Кололацы! Кололацы!А разве многое из того, что преподается и печатается, — не кололацы?Разве философские статьи, которые помещаются иногда в наших журналах, — не кололац? <…>новые культы, новые жрецы, новые поклонники, новые кололацы,новые суеверия не так благодушны и кротки; они обругают всякого, кто пройдет мимо, и обольют нечистотами всякого, кто решится сказать свое слово, кто изъявит сомнение или потребует испытания; они зажмут себе уши, чтобы не слышать убеждений; они цинически скажут вам, что не знают и знать не хотят того, что они осуждают. С неслыханною в образованных обществах наглостью они будут называть всех и каждого узколобыми, жалкими бедняжками,всех, кроме своих Иванов Яковлевичей и поклонников их“. [502]Достоевский в подготовительных материалах к роману применяет слово „кололацы“ к деятельности Петра Верховенского: „NB— Так вы думаете, что общее дело всё равно что кололацы? — Я думаю, что в том виде, в котором оно представляется, — кололацы“, и еще один пример: „Кололацы“. „У него откровенные кололацы, а у вас те же кололацы, но вы думаете, что величайшая мудрость“ (XI, 236, 235).
   Тот же Прыжов описал в статье „26 московских лже-пророков, лже-юродивых, дур и дураков“ и другого московского „пророка“ — Семена Митрича. Из контаминации имен двух юродивых — Семена Митрича и Ивана Яковлевича — Достоевский мог произвести имя своего юродивого Семена Яковлевича. [503]
   M С. Альтман отмечает, что вышедшая из монастыря Марья Тимофеевна (Хромоножка) —„вариант прыжовской Марии Ивановны, тоже хромой, взятой из богадельни“. [504]Но сходство этих женских образов ограничивается лишь именем и хромотой обеих. Образ Хромоножки имеет, иные, более сложные, в том числе фольклорные, истоки.
   Одним из прототипов капитана Лебядкина, по предположению А. С. Долинина, мог быть П. Н. Горский, второстепенный беллетрист 1850-1860-х годов, с которым Достоевского связывали литературные и личные отношения. „Пьяница, скандалист, мелкий вымогатель, он как бы охотно подчеркивал, с каким-то сладострастием, но и не без надрыва, свою нравственную низость, себя противопоставляя людям «порядочным» и в то же время язвительно-зло и умно над ними издеваясь“. [505]Горский, подобно Лебядкину, „был также «штабс-капитан в отставке», писал и печатал разного рода вирши, и патриотические, и сатирические, козырял своей бывшей военной карьерой и в пьяном виде является таким же деспотом со своей любовницей М. Браун, как Лебядкин с сестрой-хромоножкой. Кроме того, у Горского в его очерке «Бедные жильцы» выведен «регистратор Лебядкин», упоминаемый и в «Высокой любви»“. [506]
   Образ Федьки Каторжного (в подготовительных материалах этот персонаж фигурирует под фамилией то Куликова, то Кулишова) также, по-видимому, восходит к реальному прототипу — арестанту Куликову, изображенному Достоевским в „Записках из Мертвого дома“ и в плане к „Житию великого грешника“ (разбойник Куликов-Кулишов). [507]
   А. Л. Бем отметил, что „имя «Федька Каторжный» стоит в связи с именем «Ванька Каин» <…> пословичный характер языка Федьки Каторжного выдержан совершенно в стиле «Жизни и похождений российского Картуша, именуемого Каином»; ср.: «пыль да копоть, причем нечего и лопать», «вот тебе луковка попова! облуплена готова!», «знай почитай, а умру поминай!» (Ванька-Каин); «либо сена клок, либо вилы в бок», «черт в корзине нес, да растрес» („Бесы“)". [508]
   Не отрицая возможного использования Достоевским сочинения Матвея Комарова как литературного источника образа Федьки Каторжного, следует подчеркнуть жизненные истоки этого персонажа. Для изучения лексики и фразеологии Федьки большой интерес представляет „Сибирская тетрадь“.
   Памфлетное задание романа, с одной стороны, его сложная философско идеологическая проблематика и трагическая атмосфера — с другой, определяют „двусоставность“ поэтики „Бесов“. Достоевский щедро пользуется в романе приемами алогического гротеска, шаржа, карикатуры. Продолжая линию „Скверного анекдота“, „Крокодила“, а также ряда своих публицистических выступлений 1860-х годов во „Времени“ и „Эпохе“, писатель во многом отталкивается от опыта демократической сатирической журналистики 1860-х годов, переосмысляя ее образы и темы и обращая против демократического лагеря им же выработанные остросатирические приемы и средства борьбы. И вместе с тем карикатура и гротеск непосредственно соседствуют в романе с трагедией, страницы политической и уголовной хроники — с горячими и страстными исповедальными признаниями и философскими диалогами главных героев.
   В самом сюжете романа контрапунктно сплетаются две линии: Верховенского и рядовых участников нигилистического заговора — и Ставрогина, Кириллова, Шатова, внутренняя сущность которых раскрывается до конца в иной, интеллектуальной сфере религиозно-нравственных исканий.
   Форма провинциальной хроники уже встречалась у Достоевского в повести „Дядюшкин сон“ (1859). Но здесь рамки и содержание нарисованной Достоевским картины были значительно уже. В „Бесах“ изображена иная эпоха из истории русской провинции, жизнь которой в пореформенные годы утратила свою прежнюю замкнутость и патриархальную неподвижность, стала, в понимании Достоевского, зеркалом общей картиныжизни страны со всеми присущими этой жизни беспокойством, противоположными социально политическими тенденциями и интересами. Именно ощущение теснейшей связи между жизнью столичной и провинциальной России позволило Достоевскому избрать для своего романа-памфлета, направленного против русских революционеров, форму провинциальной хроники.
   Использованная Достоевским в „Бесах“ форма хроники (позднее в видоизмененном виде она нашла применение также в „Братьях Карамазовых“) потребовала от автора создания новой для него фигуры — рассказчика-хроникера. Впоследствии эта фигура вызвала большой интерес M. Горького и несомненно в какой-то мере была учтена им в его романах-хрониках (например, в „Жизни Матвея Кожемякина“). Рассказчик в „Бесах“ в отличие от Ивана Петровича в „Униженных и оскорбленных“ не столичный человек, не литератор, а провинциальный обыватель с несколько (хотя и умеренно) архаизированным языком. Уже в зачине романа подчеркнуты литературная неопытность, „неумение“ рассказчика, стиль его насыщен характерными словечками вроде „столь“, „доселе“, „многочтимый“, оговорками, подчеркивающими его неуверенность в себе, и т. д.
   Фигура рассказчика „Бесов“ была создана Достоевским в период, когда проблемы художественного сказа привлекали к себе пристальное внимание Лескова. Но задача, которую ставил перед собой автор „Бесов“, была иной, чем та, которую преследовал автор „Соборян“ и „Очарованного странника“. Главной целью Лескова было воспроизвести тонкий стилистический узор речи человека из народа, своеобразно отражающей артистическую одаренность и яркость восприятия жизни, ему свойственные. Автор же „Бесов“ хотел создать психологически сложный образ пассивного, сбитого с толку надвигающимся на него неожиданным напором событий интеллигентного обывателя. [509]Рассказчик хроникер в „Бесах“ выступает не только как лицо, ретроспективно описывающее и комментирующее события романа, но и как участник этих событий, в которых он до самого конца играет роль младшего друга и почитателя Степана Трофимовича Верховенского. Позволяя себе порой ядовито критиковать Степана Трофимовича и других лиц, рассказчик тем не менее обычно социально и психологически не противостоит им, напротив, он теряется и „стушевывается перед ними, подчеркивая их превосходство, свою относительною незначительность по сравнению с героями первого плана. В то же время нередко автор становится на место рассказчика, тонко передоверяя ему свой голос и свою иронию. [510]
9
   Особо важный эпизод творческой истории „Бесов“ — история главы „У Тихона“ („Приложение“), имевшей сложную судьбу. [511]Эта глава, составлявшая, по замыслу автора, неотъемлемую часть романа, была забракована редакцией „Русского вестника“. После долгих безуспешных попыток ее спасти писатель был вынужден согласиться с требованием Каткова и исключить главу, которою он весьма дорожил, из журнальной редакции „Бесов“, а позднее — после выхода романа — уже не делать попыток ее восстановления, считая это, видимо, в тогдашних цензурных условиях безнадежным.
   Глава „У Тихона“ дошла до нас в двух рукописных источниках, ни один из которых не дает полного, вполне исправного ее текста. Первый из них — это гранки декабрьской книжки „Русского вестника“ 1871 г. с правкой Достоевского. Первоначальный слой текста соответствует той рукописи, которая была послана автором в Москву в качестве 9-й главы второй части романа (одной, пятнадцатой по счету, гранки не хватает). Корректура испещрена многочисленными исправлениями и дополнениями, разновременными по своему характеру, и представляет собой по существу творческую рукопись, работа над которой так и не была закончена. Второй источник текста главы — копия, сделанная рукою А. Г. Достоевской с неизвестного источника и не доведенная до конца ( Список). Отличающаяся существенными разночтениями от корректурного текста главы и восполняющая содержание утраченной пятнадцатой гранки, эта копия приобретает значение самостоятельной редакции.
   Основные мотивы главы „У Тихона“ были намечены в подготовительных материалах к роману еще в первой половине 1870 г. В них будущей главе „У Тихона“ отведено значительное место.
   Непосредственным введением в сложную религиозно-философскую атмосферу исповеди Ставрогина может служить следующая характеристика этого персонажа, относящаяся, очевидно, к весне — лету 1871 г.: „Князь понимает, что его мог бы спасти энтузиазм (н(а)пр(имер), монашество, самопожертвование исповедью). Но для энтузиазма недостает нравственногочувства (частию от неверия). «.Ангелу Сардийской церкви напиши».Частию от буйных телесных инстинктов. Из гордой иронии на несовладание самим, собою — он женился.<…> Из страсти к мучительству — изнасиловал ребенка. Страсть к угрызениям совести.<…> Страстность — Лиза. Овладев ею — убивает Хромоножку. С убийством Шатова — порыв сумасшествия (речи, молебны), и повесился. Тоска. Но главное все-таки — безверие. Ужас к самому себе: н(а)пр(и-мер), от сознания наслаждения в страдании других. Князь говорит Тихону прямо, что иногда он глубоко страждет укорами совести, иногда же эти укоры обращаются ему в наслаждение. (Булавки под ногтями у ребенка). Не на что опереться нравственному чувству. Тихон прямо ему: «Почвы нет. Иноземное воспитание. Полюбите народ, святую веру его. Полюбите до энтузиазма»“ (XI, 274).
   Из письма Достоевского к С. А. Ивановой от 6 (18) января 1871 г видно, что к тому времени, когда было написано еще всего около 8 листов связного текста „Бесов“, замысел главы в основном определился, так же как и место её в романе: исповедь Ставрогина перед Тихоном должна была войти во вторую часть романа. Объясняя в этом письме отказ посвятить роман своей племяннице М. А. Ивановой (по ее просьбе), Достоевский писал: „Одно из главных лиц романа признается таинственно другому лицу в одном своем преступлении. Нравственное влияние этого преступления на это лицо играет большую роль в романе, преступление же, повторяю, хоть о нем и можно прочесть, но посвятить не годится“. Из письма узнаем, что к написанию главы Достоевский тогда еще не приступал: „Я еще далеко не дошел до того места…“ (XXIX 1, 164)
   Позднейших прямых свидетельств о работе над главой (в первой редакции) не сохранилось. Завершающий этап работы Достоевского над нею (оформление связного текста), очевидно, совпал с первыми двумя осенними месяцами 1871 г., а закончеча она была не позже ноября: в ноябрьской книжке „Русского вестника“ появились VII и VIII главы второй части романа. Глава „У Тихона“, девятая, должна была завершить эту вторую часть.
   Известная нам первая редакция представляет собою корректуру декабрьской книжки „Русского вестника“ за 1871 г. (рукописных источников ее не сохранилось). Глава состоит из трех разделов. В первом содержится разговор Ставрогина с Тихоном до чтения „листков“, второй представляет собою исповедь героя, по выражению А. С. Долинина, — „кульминационную вершину всего романа, сконденсированный синтез жизни Ставрогина во всех трех аспектах: событийном, психическом и духовном“; [512]в третьем, заключительном, Тихон безуспешно убеждает Ставрогина отложить опубликование листков и советует ему избрать иную форму покаяния. [513]Глава мыслилась Достоевским как бы идейным и композиционным центром романа. Но уже набранная, в корректуре, она была отвергнута редакцией журнала.
   По свидетельству H. H. Страхова, главным препятствием к печатанию ее послужила центральная часть: „… одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать“ (письмо Страхова к Л. H. Толстому от 28 ноября 1883 г.). [514]
   Об отказе редакции „Русского вестника“ напечатать главу „У Тихона“ Достоевский узнал в конце 1871 г. В письме к жене из Москвы от 4 января 1872 г. он упоминает „два последние забракованные <…> листа романа“ (XXIX 1, 224).
   После возвращения из Москвы, где велись переговоры с редакцией „Русского вестника“ по поводу забракованной главы, Достоевский пишет С. А. Ивановой 4 февраля 1872 г.: „Вторая часть моих забот был роман. Правда, возясь с кредиторами, и писать ничего не мог; но по крайней мере, выехав из Москвы, я думал, что переправить забракованную главу романа так, как они хотят в редакции, все-таки будет не бог знает как трудно. Но когда я принялся за дело, то оказалось, что исправить ничего нельзя, разве сделать какие-нибудь перемены самые мелкие. И вот в то время, когда я ездил по кредиторам, я выдумал, большею частию сидя на извозчиках, четыре плана [515]и почти три недели мучился, который взять. Кончил тем, что всё забраковал и выдумал перемену новую, то есть оставляя сущность дела, изменил текст настолько, чтоб удовлетворить целомудрие редакции. И в этом смысле пошлю им ultimatum. Если не согласятся, то уже я и не знаю, как сделать“ (XXIX 2, 226–227).
   Дальнейшая судьба главы „У Тихона“ выясняется из письма Достоевского к Н. А. Любимову (конец марта — начало апреля 1872 г.), из которого видно, что писатель к этому времени вновь выслал в Москву переделанную им главу.
   „Мне кажется, — пишет Достоевский Н. А. Любимову, — то, чтo я Вам выслал (глаза 1-ая „У Тихона“; 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Всё очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии клянусь Вам, я не мог не оставить сущности дела, это целый социальный тип (в моем убеждении), наштип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всем родным и, главное, веру, развратного из тоски,но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьезное. Клянись, что оно существует в действительности. Это человек, не верующий вере наших верующих и требующий веры полной, совершенной, иначе… Но все объяснится еще более в 3-й части" (XXIX 2, 232).
   Логично предположить на основании приведенных писем, что Достоевский, стремясь смягчить текст главы, начал править ее прямо в корректуре. Действительно, корректурный текст несет на себе — наряду с другими изменениями — многочисленные следы цензурных смягчений.
   Наибольшей правке подверглись в корректуре второй и третий разделы главы, т. е. непосредственно текст исповеди Ставрогина и последующая беседа его с Тихоном. Эти разделы несут основную идеологическую нагрузку: в них наиболее отчетливо вырисовываются характеры обоих антагонистов и раскрывается тема преступления Ставрогина. На протяжении всего действия Тихон стоит перед сложной психологической дилеммой. Он должен разгадать те истинные мотивы, которые привели к нему Ставрогина, принявшего решение обнародовать свою исповедь. Подлинное ли раскаяние в совершенном преступлении движет поступком Ставрогина или же это всего лишь дерзкий вызов общественному мнению, гордыня „сильной личности“, одержимой безграничной жаждой самоутверждения? До последних строк главы читатель, с напряжением следящий за судьбой Ставрогина, не уверен в ее исходе, и лишь недвусмысленный финал главы как бы предрешает трагическую гибель Ставрогина. Тихон пророчески предсказывает Ставрогину грядущие, еще более страшные преступления, в которые тот бросится, „чтоб только избежать сего обнародования листков“ (XI, 30). Яростная реплика убегающего Ставрогина: „Проклятый психолог!“ — свидетельствует о глубокой проницательности Тихона.
   Начав перерабатывать главу непосредственно над строками и на полях дошедших до нас гранок, Достоевский продолжил эту работу на другом, неизвестном нам экземпляре тех же гранок или на отдельных листах. Так возникла вторая редакция главы „У Тихона“, переписанная вновь набело и отправленная в Москву в конце февраля — начале марта 1872 г. Рукопись ее не сохранилась, но с общим характером этой, второй, редакции главы нас знакомят: 1) первоначальный слой правки Достоевского на гранках, сделанный до переписки переделанной главы, и 2) дошедшая до нас копия, писанная рукой А. Г. Достоевской (Список).Источник, с которого делался Список,нам неизвестен. Начальная часть его, соответствующая тексту гранок с 1-й по 4-ю, полностью совпадает с первой редакцией. В Спискене учтены даже простые корректурные поправки автора. Таким образом неизмененной осталась почти вся первая главка. Отступление от первой редакции наметилось с середины 5-й гранки: зачеркнутая здесь фраза о документе (исповеди Ставрогина): „Надо полагать, что он уже многим теперь известен“ — в Спискевписывается над строкой и вычеркивается. То же самое повторяется с зачеркнутыми в гранках словами: „и даже неясности“ (XI, 12). И далее в Спискеправка гранок то принимается во внимание, то не принимается. Такое отступление от текста гранок заставляет предполагать наличие промежуточного источника текста, не дошедшего до нас.
   В нескольких случаях в Спискепоявляются слова, фразы и эпизоды, отсутствующие в гранках, что также свидетельствует о существовании промежуточного источника главы. Однако была ли им связная рукопись, корректирующая текст гранок, или листы, содержащие окончательные варианты правки, а также указания о размещении отдельных фраз и эпизодов, неясно. Так или иначе, Список,по-видимому, близок к той смягченной редакции, которая была в начале 1872 г. отправлена Достоевским в редакцию „Русского вестника“ в надежде удовлетворить требованиям Каткова и провести главу в печать. [516]
   В соответствии с общей тенденцией в центральную часть главы в редакции Спискавведен ряд важнейших замен и вставок, направленных на то, чтобы смягчить подробности рассказа героя о его насилии над девочкой, устранить его слишком откровенные признания, сопутствующие этому рассказу. Так, появляется большая вставка — рассуждение Хроникера о характере „листков“, где впервые проскальзывает мысль о „сочиненном“, „выдуманном“ характере „документа“, в котором „правды надо искать где-нибудь в середине“.
   Вставка о противоречивом характере „документа“ и о возможных мотивах, приведших Ставрогина к намерению опубликовать свою исповедь, вызвана также, возможно, необходимостью объяснить противоречие в поведении Ставрогина: что побудило его, неверующего, прийти в келью Тихона со своей исповедью? Как совместить в Ставрогине религиозную идею покаяния („потребность кары, потребность креста, всенародной казни“) с его неверием в „крест“? Психологическим объяснением указанного противоречия может служить первое предположение Хроникера, что публикация исповеди для Ставрогина — открытый вызов общественному мнению.