Почти теми же словами (очевидно, с пропуском невнимательного писца) сообщается о свадьбе царя Алексея Михайловича и Наталии Кирилловны Нарышкиной в 1671 г.: «…а своей государской радости изволил быть в 22 день, в воскресенье».[353] Г. К. Котошихин в труде «О России во время царствования царя Алексея Михайловича» писал о царской свадьбе (по материалам первой, но придавая ей вид обобщения): «А какъ у него (царя) будеть радость… и в томъ свадебном деле (отъ кого) учинится помешка, и того за его ослушание и смуту казнити смертiю».[354]
   Приведенные письменные источники очерчивают хронологический период бытования обрядового термина «радость» – это 1090-е – 1671 гг. А. В. Терещенко сообщает в 1848 г.: «Радость также выражала у нас свадебное веселье и свадьбу, – и это значение было самое древнее; оно встречается в XII веке».[355] Специальная работа по разысканию словоупотребления «радости» в обрядово-свадебном значении по письменным фиксациям XVIII–XIX веков не проводилась, и вообще нет никаких данных на сей счет: Петр I построил и учредил столицей Санкт-Петербург и ориентировал дворян на западноевропейский свадебный обряд (соответственно сменилась и обрядовая лексика). Однако при региональном изучении крестьянской Рязанской свадьбы мы обнаружили, что лексема «радость» широко представлена в свадебных песнях XIX–XX вв.[356] С высокой вероятностью можно допустить, что первопечатные песенники XVIII–XIX веков также содержат свадебные песни (с теми же сюжетами и, возможно, с некоторыми иными), включающие слово «радость» в почти забытом терминологическом смысле.
   Возможно, древнерусское название «радость» или, по крайней мере, радостное настроение по случаю свадьбы отражено в бытовавшей в ХХ веке на Рязанщине свадебной песне (в которой первая строка повторяет выражение «первые радости» из приведенного фрагмента письма Владимира Мономаха):
 
Ох, первая ох радости о…
Отцу-матери <…>
А ох другая ох радости ох…
Роду-племени <…>
Ох, третия ра… ох, радость и ох
Поезжанным всем <…>[357]
 
   Лексема «радость» прошла долгий исторический путь: от терминологического обозначения свадьбы – через определение возвышенного эмоционального состояния участников обряда – до народного названия свадебной песни с конкретным сюжетом. Так, название «Радость» закреплено за нижеследующей песней, предназначенной матери жениха, где слово «радость» прилагается к свекрови:
 
Катерина радость Ивановна,
все она сынка женит,
невестушку приводит…[358]
 
   Молодых величали исполняемой почти речитативом песней «Бражки в стакашки пображивая…», в которой муж называет жену – «Душа-радость Николаевна».[359]
   Слово «радость» входит в ласковое обращение новобрачного к жене в песню, которую «поют молодым на свадьбе за столом»:
 
Бьется хмителица,
По лугам расстилается.
Целуя, милуя Иван свою Марьюшку:
– Душечка ты моя Марьюшка,
Радость синеглазая.[360]
 
   Ср. у Есенина: глаза – «синие брызги»: «Что ты смотришь так синими брызгами, // Иль в морду хошь?» (I, 171). О глубине синего цвета глаз Есенина вспоминала Н. Д. Вольпин:
   А глаза? Есенин хочет видеть их синими, «как васильки во ржи». Но они походят у него скорей на незабудки, на голубую бирюзу. Только это очень чистая голубизна, без обычной сероватости. А главное в другом: радужная оболочка заполняет глазное яблоко, едва оставляя место белку. Сидишь где-нибудь в середине зала, и кажется тебе, что поэт брызжет в слушателей синью – разведенным ультрамарином. <…> Глаза же запоминались синее из-за чистоты их голубого тона.[361]
   В других селениях Рязанщины этой песней величали дружков:
 
Кого голубок воркунок,
Кого вьётца – хмиль стелится.
Целует милует Иван свою Авдотьюшку,
Душечка Авдотьюшка,
Радость моя Андреевна…[362]
 
   Нам потребовалось произвести такой пространный экскурс и частично исследовать историю вопроса о свадебном термине «радость» в его хронологически разнообразном осмыслении для того, чтобы представить, как с помощью этой лексемы Есенину удалось создать свадебный контекст в разных стихотворениях и насколько органично это у него получилось.

Фигура голубков (и голубки) на свадьбе

   Образ «синей голубицы» Есенина восходит сразу к двум праисточникам: к голубке как к обозначению молодой в народных послевенчальных песнях, а с цветовым эпитетом – еще и к образу Богородицы с ее голубым «богородичным» цветом и снизойденным на нее Святым Духом, традиционно воплощенном в образе голубя. В «Ключах Марии» (1918) Есенин рассуждал: «Голубь на князьке крыльца есть знак осенения кротостью. <…> Размахивая крыльями, он как бы хочет влететь в душу того, кто опустил свою стопу на ступень храма-избы, совершающего литургию миру и человеку…» (V, 192).
   Поэт мог видеть пары голубей, причудливо вырезанных на наличниках с разнообразными силуэтами в с. Спас-Клепики во время своего обучения там во Второклассной учительской школе (до сей поры частные деревянные домишки украшены этим орнаментом). Есенин записал в родном селе и опубликовал «страдание» с тематикой свадьбы и голубиной образностью, пришедшей в новый жанр коротенькой песенки из символики новобрачных в старинных свадебных величальных песнях:
 
– Голубенок! // Возьми замуж.
– Голубушка, // Не расстанусь!
(VII (1), 328 – 1918).
 
   Подобные страдания, образующие сюжетную цепочку из последовательности разных текстов, исполнила для московского журналиста А. Д. Панфилова жительница с. Константиново П. С. Вавилова (1897 г. р.):
 
Ты голубка, а я голубь,
Полетим с тобой на прорубь.
 
 
Мы на проруби напьемся,
Высоко с тобой взовьемся.[363]
 
   В с. Константиново записан вариант необрядовой песни с символикой пары голубей:
 
Отлетает сизенький голубчик,
Ой, от голубушки своей,
Отъезжает миленький дружочек,
Ой, от сударушки да от своей[364] и т. д.
 
   В эпистолярном наследии Есенина сквозит «голубиная» символика обращений, возможно, по причине своей ласковости восходящая к свадебному символу голубиной пары. В письме к Г. А. Бениславской от 20 декабря 1924 г. Есенин называет адресата: «Галя, голубушка!» (VI, 191. № 192). В послании к Н. К. Вержбицкому от 26 января 1925 г. Есенин просит: «Ради революции, не обижайся на меня, голубарь!» (VI, 198. № 198). В письме к В. В. Казину от 13 октября 1925 г. Есенин обращается «Голубь Вася!» (VI, 225. № 242).
   Родственная голубиная символика проявляется на лексическом уровне, соотносящемся со свадьбой: так, на Рязанщине «приголубить» равнозначно «приласкать»; «голупить» означало «причитать около невесты».[365]
   Есенина привлекала голубиная символика и в литературном творчестве, и он поделился впечатлением в письме к Я. Е. Цейтлину 13 декабря 1925 г.: «Из стихов мне ваших понравилась вещь о голубятне и паре голубей» (VI, 231. № 253).
   В Рязанской губ./обл. образ голубиной пары в свадебном обряде представлен двумя жанрами – величальной песней и приговоркой (предсказкой), которые звучали в послевенчальной части свадьбы. Существовал целый ряд (более десятка) величальных песен с голубиной символикой с характерными «говорящими» зачинами: «Во горнице во светлице два голубя на шкапе…», «Летели голуби через двор, // Ударили тут крыльями об терем», «Прилетала к нам голубушка…», «У голубя у сизого золотая голова, // У голубки его позолоченная», «Как на дубчике два голубчика…»[366] и др. В свадебных песнях допускаются самые разные комбинации персонажей, начиная от изображения голубей как обычных птиц и кончая соотнесением их повадок с человеческим поведением (прием психологического параллелизма). Попадается иногда и промежуточный рисунок «птицечеловеческих» любовных отношений – он более характерен для семейных песен, приуроченных к свадьбе:
 
Они сизые, сизокрылые
Солеталися, сгуртовалися…
Они белыми ручками обнимаются
(с. Ольшанка Милославского р-на);
 
 
Как на дубчике два голубчика…
Они клюются да целуются…
Сизыми крыльями обнимаются…[367]
 
   Обращает на себя внимание почти повсеместная обязательность звучания хотя бы одной песни про голубей на свадебном пиру. Возможно, это связано с бытованием на Рязанщине особой жанровой разновидности «сокольных» песен (впервые исследованных музыковедом-фольклористом Н. Н. Гиляровой[368]), на смену которым после венчания как раз и приходили величальные про голубиную пару. Наблюдаемая закономерность обусловлена тремя особенностями восприятия голубей человеком: он отмечает среду обитания этих птиц по соседству со своим жилищем, любуется голубями как идеальной брачной парой и очарован красотой их оперения. Изукрашенность голубей соответствует красоте новобрачных, особенно молодушки, на которую после венчания надели самый праздничный в жизни каждой женщины наряд (далее его носили по годовым праздникам в течение всего периода деторождения).
   В приговорках на свадебном пиру гости высказывали пожелания: «“Как голубь около голубки!” – Выводят ее насеред, а жених ходит около ее и целует»; «“Как голубка вокруг голубя ходит!” – Невеста вокруг жениха, а он курлычет» (с. Заборье, с. Агро-Пустынь Рязанского р-на).[369] Голубиная символика приговорок (предсказок) основана на точном наблюдении за брачными повадками этих птиц. Разыгрывая требуемую предсказкой сценку, молодые отождествляют себя с голубями, играют своеобразную голубиную роль.
   Историк Н. И. Костомаров рассуждал в 1843 г.: «Относительно символизации птиц следует вообще принимать во внимание: 1) физические их качества с применением к подобным чертам народного характера; 2) птицеволхвование, бывшее у славян одним из их мифологических догматов <…>; 3) мифологические сказания о птицах»; и далее конкретно «голубь… является как символ любви, в различных ее видах».[370] В повести «Яр» (1916) Есенин привел психологическую характеристику отношений парня и девушки, оказавшихся имитацией предсвадебного ухаживания: «…воркуем, как голубь с голубкой» (V, 47).

Свадебный мотив открывания дверей (ворот)

   В есенинском творчестве образ двери, мотив проникновения через дверь сопрягается со свадьбой. В письме к М. П. Бальзамовой от первой половины сентября 1913 г. Есенин открывал душу: «Любить безумно я никого еще не любил, хоть влюбился бы уже давно, но ты все-таки стоишь у дверей моего сердца» (VI, 48. № 28; выделено нами. – Е. С.). Сравните распространенную на Рязанщине свадебную песню с мотивом попытки жениха пройти через двери к невесте:
 
По улице-улице…
Ехал Иван на коне
На черкасовом седле.
Он едя-подъезжая
Ко тестеву ко двору (2),
К невестину терему.
Он стучит, он гремит:
– Свет Марьяна, отворись,
Ивановна, отопрись.
– Я бы рада отворить, —
Буйный ветер шибко бьет (2),
С головушки шляпу рвет,
Мелким дождиком секет.[371]
 
   В с. Спас-Клепики, где учился Есенин во Второклассной учительской школе, нами была записана песня «Сокóл» («Нам сказали про Ивана-жениха…»), которой обыгрывали приехавших после венчания новобрачных за свадебным столом, со словами:
 
Эх, наш Иванушка грозён, больно грозён.
Э, да он ходит по широкому двору (2),
Эх, да он ударил об вереюшку копьём (2),
Вереюшка зашаталася…[372]
 
   Народнопоэтический мотив открывания дверей невестиного дома подкреплялся свадебным ритуалом: «Дружка ударяет по двери три раза кнутом – сначала не пускают, потом пустят. Заходят дружка, жених, его друзья» (д. Акулово Рязанского р-на).[373]
   Мотив открывания символических дверей любви дальше развивается у Есенина в цикле «Персидские мотивы» (1925) в стихотворении, названном по первой строке:
 
В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог (I, 263).
 
   Основной мотив варьируется, становясь рефреном произведения: «Но дверей не смог я отпереть», «Коль дверей не смог я отпереть, // Ни к чему в любви моей отвага», «Пусть не смог я двери отпереть» (I, 263–264). И в четырех редакциях стихотворения прописаны еще варианты: «И коль дверь не смог я отпереть», «Но дверей не мог я отпереть», «Хоть дверей не смог я отпереть», «И коль дверь не смог я отпереть» (I, 372–373).
   Современница Есенина – исследовательница мифологии и литературы античности О. М. Фрейденберг рассматривала мифологему дверей:
   В земледельческий период ‘двери’, ‘ворота’ означают материнскую утробу и вульву; ‘рождая’, женщина отворяет и затворяет небесную дверь, – и потому-то Янус, бог двери, призывался при беременности и разрешал роды. В фольклоре женский рождающий орган – ‘ворота’… Утроба матери при родах – это отпирающиеся ‘небесные ворота’…[374]
   На Рязанщине (да и по всей России) практиковался обычай распахивать алтарные врата для вспоможения при трудных родах.
   Удивительно, но мифолог Н. Ф. Сумцов, последователь любимого поэтом сторонника солярно-лунарной (метеорологической) мифологии А. Н. Афанасьева, в труде «О свадебных обрядах, преимущественно русских» (1881) отказывал в мифологическом происхождении свадебного мотива открывания ворот женихом:
   Ввиду того что было сказано о вынужденном стоянии жениха перед воротами дома невесты, о его угрозах взять девушку силой, свалить дом можно с достоверностью сказать, что рубание в песне ворот в доме невесты есть черта вполне бытовая и вместе со многими случаями похищения невест в сказках может быть объяснена порядками, господствовавшими в древнерусском общественном и семейном быту.[375]
   Заметим попутно, что в поэзии и обрядах свадьбы и похорон мотив обращения с дверями зеркален: двери заперты и их нужно открыть вопреки сопротивлению хозяйки (свадебный обряд) и двери нарочито раскрыты в ожидании хозяйки, чей приход невозможен (похоронный обряд). Сравните плач по умершей:
 
Ты бы нам сказала,
Когда к нам придешь.
Мы все двери отворили бы,
А окна открыли бы для тебя
(«Кормилица ты моя, матушка!» – с. Мостье Ряжского уезда).[376]
 

«Свадьба-похороны»

   В есенинском творчестве отражено народное представление о взаимосвязи всех без исключения семейных обрядов, которыми маркируется чисто физиологический процесс и одновременно приобретение человеком нового социального статуса (с биологически обусловленным различием в поле). Как и в крестьянском мировоззрении, наиболее ярко выраженным оказывается нерасчлененность понятия «свадьба-похороны». Возможны две трактовки: 1) смерть девушки или парня, не доживших до свадьбы, и потому похороны обставляются свадебными атрибутами (хоронят в свадебном платье и в фате и др.); 2) любая свадьба означает «конец» девичества и холостого состояния и потому в свадебном обряде сильны условно «погребальные настроения» – прощание невесты с домом, родными и подругами, женские плачи и др. И Есенин в стихотворении «Поминки» (1915) представляет похороны как «свадьбу навыворот»:
 
Причитают матери и крёстны,
Голосят невесты и золовки.
 
 
По камням, над толстым слоем пыли,
Вьется хмель, запутанный и клейкий.
Длинный поп в худой епитрахили
Подбирает черные копейки (IV, 118).
 
   При задающем тему названии и употреблении специфических терминов из погребального семантического ряда здесь все-таки преобладает свадебная лексика. Терминология свадьбы отсылает к соответствующим обрядовым моментам: женщины «причитали» и «голосили» в довенчальный период, провожая невесту в чужой дом; хмелем обсыпали новобрачных при приезде их от венца с пожеланием веселой жизни; копейки бросали либо под ноги при возвращении молодоженов из церкви, либо кидали на пол при разбивании горшка (иногда с мякиной, соломой) на утро следующего дня, чтобы проверить умение молодой подметать пол и вести хозяйство; поп провожал брачующихся после совершения таинства венчания, если на них оставались надеты брачные венцы и они шли пешком, также иногда священника специально приглашали на пир как особо почетного гостя. Все эти обрядовые действа были характерны для Рязанщины.
   К ритуальному народному понятию «свадьба-похороны» и самой обрядовой вариации погребального события Есенин возвращается в стихотворении «Письмо деду» (1924) с буквальным называнием этого явления:
 
Чтобы присутствовать
На свадьбе похорон
И спеть в последнюю
Печаль мне «аллилуйя»? (II, 141).
 
   Заметим мимоходом, что, по мнению этнолингвиста А. Б. Страхова, песенные возгласы-припевы типа «люли-люли», обычные для свадебных песен и еще ряда песенных жанров, восходят к церковному возгласу «аллилуйя!»[377] (не случайно древние христианские распевы родственны народным обрядово-песенным мелодиям).
   Отправной точкой для воплощения мотива «свадьбы-похорон» в двух поэтических текстах Есенина могло послужить реальное происшествие в Спас-Клепиках, свидетелем и невольным участником которого был будущий поэт. Местная учительница О. И. Носович со слов старожилов (возможно, А. Г. Батиной) привела историю гибели Анны Шилиной, в которую был влюблен Есенин:
   Дружили Анюта с Сергеем, а потом что-то у них разладилось, и она стала дружить с Васей Буркасовым. У Васи отец был купцом, и сейчас их дом стоит напротив старой школы. С Есенина что взять – бедняк, а Вася – купеческий сын. Уже к свадьбе стали готовиться. <…> На Красную Горку решили покататься на лодке. Вот и поехали: Анюта, Вася и Устя Мельникова, у нее отец лавочку имел. Лодка непростая, крашеная. Поехали в половодье по направлению к деревне Кузино. Было холодно. Анюта говорит: «Ой, давайте возвращаться обратно!» А Устя: «Поедем до Кузина острова!»
   Доехали, а когда возвратились, Анюта заболела воспалением легких и вскоре умерла. У меня мать была очень хорошая портниха. Она и сшила Анюте венчальное платье. Так в венчальном платье и была похоронена. Раз она невестой была – невестой и должна уйти.[378]
   Отголоски «свадьбы-похорон» (причем с ритуальным плачем – то ли свадебным, то ли похоронным) имеются в есенинских строках: «У ворот, как о сгибшей невесте, // Тихо воет покинутый пес» (I, 243 – «Я красивых таких не видел…», 1925).
   Кроме того, символика «свадьбы-похорон» присутствовала не только в исключительных ситуациях (обрядовом «ответвлении» – как в редких случаях с умершими незадолго до свадьбы невестами), но и как типичное региональное явление свадебного обряда. Итак, в Константинове проводился свадебный ритуал с оплакиванием «упокойника» на второй день после венчания молодых:
   Это было-было-было у нас, было! Было! Это идём ярку искать. Это у одних одни сделали. Я-то этого испугалась! Даже смех и грех после. А тут наставили стол так это, сделанный лежить упокойник на столе, а тут все кричать по нём. Мы заходим – здрась-те! А тут крик – кричать. Вот! О-ой! А потом как вскочили, как пошло – кто во что горазд! Тут горшок бьють, тут деньги летять, тут такие![379]
   Отношение к ритуалу, как видим, было неоднозначным, хотя он издревле распространен не только в Константинове, но и в иных селениях Рязанщины и некоторых других регионах и этикетно обязателен как важный ритуальный момент, как древняя обрядовая норма. Это был не просто «перебив настроения» всеобщего веселья и праздничности, но и одномоментное, параллельное проведение двух противоположных эмоциональных состояний, как это хорошо видно по сообщению той же рассказчицы:
   Я не знаю, мы-то взошли с плясью, ну тут плясь. «И кой милый мой, дорогой мой!» <передает плачевую интонацию> Мы говорим: «Господи, чего тута?» Ой! Мы после смеялися, это невозможно! Вот уж я не помню, кто был даже: в такой этой! Тут пляшем, тут идуть гармонь, плясь, тут дробь бьють, тут горшок бьють, а тут оруть по упокойнику: «Дорогой ты мой!»[380]
   Показательно, что сработал эффект неожиданности: то ли потому, что этот ритуал стал уже исчезать из общей канвы свадьбы и о нем почти забыли; то ли потому, что такой поворот событий все равно страшен своим возможным исключением – а вдруг произошло случайное совпадение и в разгар свадьбы действительно кто-то умер? Кроме того, навсегда утрачено то мировоззренческое обоснование, которое прежде вселяло уверенность в безусловную необходимость исполнения свадебной игры в покойника.
   О проведении в 1920 – 1930-е годы свадебного ритуала с ряженьем в покойника на 2-й день свадьбы рассказала уроженка Константинова:
   Покойником – это лавка, ложись на лавку: я упокойник. Или там плакали, кричали. Ну так: милый мой, дорогой, куда уходишь, пято-десято, кого ты оставляешь, вот. Оживал, чего: он живой человек! Он гулящай. <Смеется.> Кадило как кадило: ну, не настоящее, так, покадить чем-нибудь, палкой какой-нибудь или чего-нибудь. И дыму – будет там чегой-то такое, свечкю такую зажгуть и всё. Ну, священника нет, священник – когда венчают – священник…[381]
   Можно предположить, что при Есенине допускалось рядиться покойником и разыгрывать шутки с ним только в ритуальное праздничное время (и свидетельств обратного у нас нет). Сигналом разрушения обряда ряженья служат последующие случаи с разыгрыванием сценок с гробом в неурочное время. Жительница д. Волхона, соседней с Константиновом, рассказывала об окказиональном ряженье покойником как о безобидной шутке: