Носить на завалинки
Синеглазых маленьких
Деток (IV, 144).
 
   Стихотворение «О Матерь Божья…» (1917) развивает тему воспитания Богородицей сына с использованием тех же образных рядов, получивших еще более сильную символическую оформленность. Образ яслей претерпевает существенные изменения, получая многозначную метафорическую трактовку: божественная кроватка, в которую вынужденно превратилась кормушка для домашнего скота, становится мужицкой родиной – «земным раем» (но все предыдущие значения лексемы при том сохраняются и высвечиваются как разные смысловые напластования). Фактически содержание этого стихотворения в общих чертах сводится к символике божественной колыбельки, устроенной в крестьянской избе, которая установлена на земле и простерта до небес, и по большому счету равнозначна родине:
 
Пролей, как масло,
Власа луны
В мужичьи ясли
Моей страны.
 
 
Срок ночи долог.
В них спит твой сын.
Спусти, как полог,
Зарю на синь.
<…>
И солнце зыбкой
К кустам привесь.
 
 
И да взыграет
В ней, славя день,
Земного рая
Святой младень (I, 119–120).
 
   Еще ранее, в стихотворении «В лунном кружеве украдкой…» (условно 1915) в библейском контексте, связанном с иконой Магдалины на божнице, поворот детской тематики в конкретном ее проявлении в образе зыбки уже получил новую трактовку: «И луна – как в белой зыбке» (I, 103).

Богородичные мотивы в воспитании ребенка

   Современный филолог О. Е. Воронова отмечает: «Подлинным духовным открытием Есенина стал поэтический образ младенца Христа. <…> Детская чистота и незащищенность всегда воспринимались русской литературной традицией как проявление идеальных начал человеческой природы. Младенец Христос – Божественное дитя – являл собой как бы предельное, удвоенное выражение этой идеи, многократно освященное в архетипических сюжетах Богородичных икон, особо почитаемых народом».[469]
   Однако Есенин в своем интуитивном познании божественного и земного ребенка идет еще дальше. В 1914 г. в «маленькой поэме» «Ус» впервые у Есенина возникает сложное соположение двух персонажей – земного человека и Богочеловека, одновременно сосуществующих в двух жизненных возрастах – детском и взрослом. Такое уравнивание взрослого с ребенком, человеческого сына с божественным, одномоментное восприятие двух лиц в обобщенном единстве возможно только для матери, только что потерявшей сына и в скорби своей отождествившей его с иконописным ликом: «Это ты, о сын мой, смотришь Иисусом!» (II, 24). Пожилая мать воспринимает себя сопричастной иконному персонажу и одновременно осознает себя деятельной по отношению к сыну, которого помнит ребенком: «Чешет волосья младенцу Христу» (II, 25).
   В 1916 г. следуют неявные и четко не прочерченные параллели между обыкновенным ребенком и сыном Господа. В стихотворении «Гаснут красные крылья заката…» в образе матери, которая забредет в родной край показать ребенка его незадачливому отцу, более явственна обычная женщина со сложной судьбой, нежели странствующая Богородица с сыном, к которому приближены все люди вообще, ибо «человек – божье подобие»:
 
И придет она к нашему краю
Обогреть своего малыша.
<…>
И спокойно и ласково скажет,
Что ребенок похож на меня (IV, 128).
 
   У Есенина возникают внутренние переклички в реализации темы божества и ребенка, становятся равновозможными противоположные воплощения (при общей идее божественного покровителя и дитяти): Христос как Бог и обычный человеческий ребенок; Бог и Христос-младенец как ребенок земной женщины. Все они восходят к идее божественной Троицы, в которой особенно актуализируются две ипостаси – Бог-Отец и Бог-Сын.
   Для народного мировоззрения характерна параллель: ребенок – ангелочек. Жительница с. Любовниково Касимовского р-на суждение о близости ребенка к Богу и о непорочности его души сделала смысловым стержнем былички о спасении матери ее детьми:
   В доме женщина рассказывала. Тосковала по муже. «Не зажигай лампадку». То потолок своротит, он везде-везде. Она промеж детей легла. Змей её не нашёл. Дети – ангельские души, а он кто? – Дьявол. «Я и в подполе искал, и под печку, и на чердак лазил». А я что, домовая какая, на потолок полезу? Дети загородили мать-то. Господь оберегал.[470]
   Возможно, на символике детской нравственной чистоты, на представлении ребенка «ангельской душой» основан свадебный ритуал продажи невесты именно мальчиком и даже доставка ее к венчанию (как правило, ее младшим братом); хотя имеются научные точки зрения, связывающие обычай с миноратом и с бродячей по Руси ватагой – социовозрастным мужским объединением. Так, фольклорист В. П. Аникин полагает, что «обращение именно к младшему брату не случайно в причитаниях»[471] невесты на свадьбе. Исследователь продолжает: «Правовые правила древней языческой поры рассматривали его как хранителя домашнего очага, защитника семейных традиций. Еще в эпоху “Русской правды” законодательство предписывало считать младшего сына в патриархальной семье наследником дома и очага. С младшим сыном в народных волшебных сказках связывались представления о защите древнего уклада жизни».[472] В Пронском у. Рязанской губ. в 1927 г. записан ритуал: «Невесту… сажают за стол, рядом с мальчиком-родственником. Дружко выкупает у мальчика невесту, кладя на углы стола и в середину по медной монете».[473] В д. Асаново Рязанского у. в 1928 г. зафиксировано: «Ребята (мальчики), вооруженные палками, изображают “охрану”, а также “продавцов” (невесту величают “красный товар”)».[474] В с. Печерниковские выселки Пронского р-на «мать крестная берет за руки невесту, садятся с ней на сани вдвоем, лошадью правит мальчик».[475]
   В Рязанской губ. встречались «Ступы с детьми – свадебное печение (с. Занины Починки, Касим<овского> у<езда>)».[476]
   Рассматривая творчество Есенина как целостность, можно понять детство как начало биографии, проследить путь от зачатия, рождения и взросления ребенка к моменту его выхода во взрослую жизнь. Причем детство в основополагающих чертах одинаково у обычного ребенка и Божественного сына. И даже каноны творчества в их истоках Есенин приравнивает к таинству демиургического рождества. Так, в «Сельском часослове» (1918) поэт создает средствами стихотворной эпики подобие божественного Завета – собственный Третий Завет (после Ветхого и Нового Заветов), ощущая себя пророком, предвещающим рождение нового богочеловека и схождение его с небес на просторы родной страны:
 
Деве твоей Руси
Новое возвестил я
Рождение.
Сына тебе
Родит она…
Имя ему —
Израмистил.
Пой и шуми, Волга!
В синие ясли твои опрокинет она
Младенца.
Не говорите мне,
Что это
В полном круге
Будет всходить луна.
Это он!
Это он
Из чрева неба
Будет высовывать
Голову… (IV, 176–177).
 
   Однако в отличие от прочих уподоблений неназванного божественного ребенка Христу-младенцу (а также в случаях прямого называния иконописного и библейского малыша священным именем) здесь Есенин именует его иначе – самостоятельно придуманным онимом Израмистил. По мнению современной зарубежной исследовательницы Анны Маймескуловой, «имя Израмистил образовано Есениным путем внедрения элемента мист– в Израил(ь) (“Божий князь”, “Божий Герой”, “с Богом”, “Бог господствует”…)».[477] В письме к Иванову-Разумнику в мае 1921 г. Есенин сблизил мистицизм как эзотерическое искусство с имажинизмом: «…спокойно и радостно называю себя и моих товарищей “имажинистами”. <…> И даже в поэме “Сельский часослов” назвал это мое брожение “Израмистил”. Тогда мне казалось, что это мистическое изографство. Теперь я просто говорю, что это эпоха двойного зрения, оправданная двойным слухом моих отцов, создавших “Слово о полку Игореве”…» (VI, 126). По нашему разумению, возможна и другая «зашифрованная» этимология: Израмистил – это «изразцовый мистический стиль», восходящий к «изобразительному мистицизму» с его «изразцами», то есть орнаментом. Сама же лексическая модель восходит к типичной именной структуре – сравните: Гавриил, Михаил, Рафаил (и другие библейские имена архангельского чина).
   Тема прочувствованного творческого рождения художественного замысла представлена Есениным в привычном и общедоступном христианском образе рождения Христа; в «Ключах Марии» (1918) он рассуждал по принципу «от противного»: «Все, что рождается извне, никогда не рождается в ясли с лучами звезд в глазах и мистическим ореолом над головой» (V, 188). Есенин выдвигал идею первостепенной значимости природосообразного и естественного рождения образа. Он изобретал и проводил градацию понятий, связанных с таинством рождения: «нерождение – кесарево сечение – естественное рождение», и адресует эти способы появления на свет различным литературным школам и течениям. В «Ключах Марии» Есенин раздумывал: «…многие пребывают просто в слепоте нерождения» и далее – «при самом таинстве рождения урода. <…> Нашим подголоскам Маяковскому, Бурлюку и другим, рожденным распоротым животом этого ротастого итальянца…» (V, 204, 208). Идею творческого «нерождения» Есенин настойчиво проводит в своих теоретических рассуждениях, возводя ее на высокий философский уровень и приравнивая к тайне мироздания: «Тени неразумных, не рожденных к посвящению слышать царство солнца вокруг нас…» (V, 210).
   Мысль о чудовищном зарождении урода появилась у поэта не в 1918 г., а задолго до революции; как вариацию на эту тему можно рассматривать строки из письма Есенина его школьному другу Грише Панфилову от 23 апреля 1913 г. об уродливом воспитании уже с младенчества: «Как нелепа наша жизнь. Она коверкает нас с колыбели, и вместо действительно истинных людей выходят какие-то уроды» (VI, 36). В родном Есенину селе Константиново до сих пор сохранилась в живой речи местных жителей поговорка, выражающая горькую жизненную сентенцию: «В семье не без урода».[478]
   Есенин прослеживает все традиционные этапы младенчества Христа, отмеченные в Библии: провозвестие появления будущего Богочеловека, рождение в ясли, погружение в купель и др., применяя их к творческому процессу. В «Ключах Марии» процесс духовного очищения в творчестве приравнен к церковному обряду крещения: «Конечно, и это не обошлось без вмешательства некоторой цивилизации западных славян, разъезжавших тогда на осле христианства, но ярчайшая, сверкающая переливами всех цветов русская жизнь смыла его при первом же погружении в купель словесного творчества» (V, 194).
   В статье-рецензии «О сборниках произведений пролетарских писателей» (1918) Есенин подчеркивает, что в творчестве детскость сродни непосредственности лишь до определенного предела, за которым таится неумение владеть пером мастерски: «…и потому все, что явлено нам в этих сборниках, есть лишь слабый звук показавшейся из чрева пространства головы младенца. Конечно, никто не может не приветствовать первых шагов ребенка, но никто и не может сдержать улыбки, когда этот ребенок, неуверенно и робко ступая, качается во все стороны и ищет инстинктивно опоры в воздухе. Посмотрите, какая дрожь в слабом тельце Ивана Морозова. Этот ребеночек качается во все стороны, как василек во ржи» (V, 236). Безжалостная ирония здесь заключается в назывании ребеночком со слабым тельцем пролетарского писателя Ивана Игнатьевича Морозова (1883–1942), более старшего по возрасту, чем сам рецензент. Очень привлекательна своей изобразительной точностью картина неловких первых шагов ребенка. Есенин, как бы забыв на время о своей основной цели сатирического осмеяния, психологически достоверно создает облик некоего абстрактного ребенка, находящегося в движении, непоседливого и забавного (а речь идет о неудачной стиховой метрике): «Здесь он путает левую ногу с правой, здесь спайка стиха от младенческой гибкости выделывает какой-то пятки ломающий танец» (V, 237).
   Есенин создает зримое ощущение причастности любого человека к библейской истории, и помогают ему в этом обычные иконы, выставленные на божнице в жилище каждого христианина. В стихотворении «Не ветры осыпают пущи…» (1914) дано зримое описание Богородичной иконы:
 
Я вижу – в просиничном плате,
На легкокрылых облаках,
Идет возлюбленная Мати
С Пречистым Сыном на руках (I, 44).
 
   Исследователь И. А. Есаулов обратил внимание на то, что в этом стихотворении Пречистый Сын на руках Богоматери – это младенец (во 2-й строфе) и одновременно взрослый (в 3-й строфе Богородица «несет для мира снова // Распять воскресшего Христа», то есть 33-летнего); следовательно, «грань между Христом-младенцем и Христом-взрослым снимается».[479] Заметим, что божественный Сын (уже ставший Спасителем) здесь все-таки уподоблен маленькому ребенку: он умещается на руках Богородицы и прячется под древесным пнем – «А под пеньком – голодный Спас» (I, 45).
   По мнению признанного авторитета в области древнерусской иконописи профессора Ф. И. Буслаева, высказанному в статье 1866 г. «Общие понятия о русской иконописи» (часть I «Сравнительный взгляд на историю искусства в России и на Западе»), «в самом Младенце столько возмужалого и зрелого, что с его величием была бы уже несовместна резвая игривость неразумного младенца; для этого и изображается он обыкновенно ребенком не самого раннего возраста, а уже несколько развившимся, чтобы зрелость господствующей в его лице мысли менее противоречила детской фигуре».[480] Постигая библейскую философию искупительной жертвы, филолог Ф. И. Буслаев, тем не менее, усматривает изобразительно-творческие неудачи «в изображениях Христа-Младенца, который обыкновенно больше походит на маленького взрослого человека, с резкими чертами вполне сложившегося характера, как бы для выражения той богословской идеи, что Предвечный Младенец, не разделяя с смертными слабостей детского возраста, и в младенческом своем образе являет строгий характер искупителя и небесного Судии».[481]
   В стихотворении «Не стану никакую…» (1918) Есенина ночная темнота оживляет святой образ и наполняет божественными событиями обычную крестьянскую избу. В условиях особой поэтической чуткости с Богородичной иконы сходит Божия Матерь ради такого проникновенного материнского дела – грудного вскармливания (см. икону Богоматери «Млекопитательница»):
   И в час, как полночь било,
 
В веселый ночи мрак
Она как тень сходила
И в рот сосцы струила
Младенцу на руках (IV, 179).
 
   В частушке, записанной сестрами Екатериной и Александрой Есениными в 1927 г. в с. Константиново, материнское кормление ребенка описано так – в сравнительном аспекте: «А теперь я отвыкаю, // Как малютка от грудей» [482].
   Напомним, что в с. Константиново (как и повсеместно на Руси) сохранялась традиция помещать в иконный угол изображение Богородицы как свадебной иконы, которой благословляли невесту к венчанию и дарили ей для водружения в доме мужа. Этот обязательный свадебный ритуал неоднократно описан в летописных отчетах о царских свадьбах во времена средневековой Московии; он исполнял в числе других важных функций магическую, содействующую чадородию. В описании свадьбы вел. кн. Василия Ивановича с княжной Еленой Глинской в 1526 г. несколько раз с большими подробностями названы разные типы рождественских и богородичных икон, освящавшие брачное ложе молодоженов:
   А как уж понести в сенник постеля слати, и понести перед постелею два Рождества, Рождество Христово, да Рождество Пречистой Богородицы, да крест воздвизательный, да поставити у постели в головах.
   А в сеннику поставити середь стены Пречистыя Богородицы со Младенцом на левую сторону, венцы гладкие с камешки и с подвенчиком, а застенок сажен и с убрусом, тафта червчатая сажена жемчугом с дробяницами; а взяти икона первыя выемки: другая икона Пречистыя со Младенцом на правую сторону, обложена серебром, венцы деланы сканью, скаты деланы яхонты, убрусец к ней осененной, икона тафта червчатая сажен, а застенок бархат бурской с разными шелки; а стояти в сеннику на левой стороне середь стены от брусяныя избы от большой; третья икона образ Пречистыя со Младенцом на правую сторону, обложен золотом, оклад басмян, венец и подвенчики и травы отделаны сканью с камешки, а убрусец асенние <так!> иконы, саженый жемчугом.
   А в дробниц места шита золотом, а застенок камка червчата с золотом, а поставить в сеннику на третей стене червчатая икона Пречистыя со Младенцом на правую сторону, а на влагалищах писана: выменена у Оривкиных; с яхонты и с бирюзою, а убрусец тафта червчатая по концам сажена жемчугом, а застенок бархат бурской с золотом, а стояти в сеннику от великия княгини палат середь стены.[483]
   Из летописи видно, как строго регламентировано расположение Богородичных икон в сеннике около брачного ложа, как многочисленны святые образы и как подробно описано убранство окладов. Из такого обстоятельного отчета об иконописном изображении темы рождения и младенчества следует вывод о первостепенном значении Богородичных икон среди великокняжеской свадебной атрибутики. Тема описания внешнего вида икон и их свадебной роли постоянна для летописного канона и варьируется в конкретных деталях. Далее о применении Рождественских икон на свадьбе царя Михаила Федоровича в 1626 г. говорится: «А как несли в сенник постели государские, и в то время пред постелею два образа: Рождество Христово, да Рождество Пресвятыя Богородицы, да крест воздвизательный и поставили у постели в головах; да в сенник ж у государя в головах поставили образ Пресвятыя Богородицы со Младенцом: писмо чудотворца Петра».[484] Аналогично описан ритуал с Богородичной иконой на свадьбе царя Алексея Михайловича с Марьей Ильиничной в 1648 г.: «Да в сенник у государя в головах поставили образ Пречистыя Богородицы с Превечным Младенцем; писмо чудотворца Петра».[485] Из описаний видно, что Богородица изображалась в разных канонических видах, но обязательно с младенцем или только что рожденной, а помещение самой иконы около брачного ложа было однозначно нацелено на содействие появлению потомства.
   Современная киевская исследовательница Л. А. Киселева обнаруживает «своеобразие женской темы, и соприсутствие исключительно Богородичных икон в есенинских текстах».[486] Жительница с. Константиново рассуждает о роли иконописного образа в жизни человека: «Вот икона – стоúть она – она хозяйкя, икона-то».[487] Другая односельчанка подчеркивает роль Богородичных икон в жизни жителей с. Константиново при священнике отце Иване (И. Я. Смирнове): «…как Пасха была – вся неделя, он ходил с иконами, с Божьей Матерью. Как только Светлый день бываеть – так на Светлый день не ходить, на второй день священник пошёл по селу с иконами, с Божьей Матерью. Сам ходил и там женщины такие пожилые ходили, иконы носили. Это уж мы христосывались. На стол чего-нибудь поставишь, как счас помню, свечи, пъшано, хлеб, соль – вот всё освящал. Вот он всю пока пройдёть неделю наше Ко(н)стантиново, тогда только Божья Мать становится на место».[488]
   Прогностическая роль богородичной иконы с ее родительской направленностью и нацеленностью на содействие чадородию в народной свадьбе подкреплялась целым рядом символической атрибутики, обрядовых действий и словесной образностью. На Рязанщине в эту обрядовую систему входят следующие разноуровневые свадебные компоненты: 1) обычай сажать рядом с невестой ее младшего брата – мальчика со скалкой для охраны соседнего места в родительском доме при входе жениха со свитой (см. выше); 2) водружение куклы на макушку елки (в позднейшее время обыкновение это перешло на установку куклы как женской ипостаси будущего ребенка и медведя как мужской ипостаси на бампер легковой машины); 3) сажание мальчика на колени новобрачной после венчания; 4) печения из теста с фигурками детей (см. выше); 5) словесные пожелания с тематикой рождения детей – сыночков и дочек (часто с образами «пенёчков/хмелёчков и сучочков/кочек»).
   Например, в с. Увеза Касимовского у. в 1923 г. на свадебном пиру «дружко стукает молодых головами, приговаривая: “Сколько в лесу пеньков, столько народится у вас сынков, сколько в болоте кочек, столько народится у вас дочек”»[489] В д. Александровка Чучковского р-на крестный отец обсыпал молодых хмелем после венца и приговаривал: «Сколько хмелечков – // Столько сынков и дочков».[490] В с. Тимошкино Шиловского р-на побуждали молодых к целованию пожеланием:
 
Сколько в лесу пенёчков —
Столько тебе сыночков.
Сколько сучочков —
Столько тебе дочков.[491]
 
   В с. Мишино Зарайского у. в 1876 г. П. В. Шейн записал ритуал укладывания молодых спать в первую брачную ночь: «Крестьяне выпьют и слезают с кровати, приговаривая: “Дай Бог лечь вам двоим, встать троим, на первую ночку сына да дочку!”».[492] Тот же фольклорист П. В. Шейн записал обрядовую песню, бытовавшую в д. Красная слободка и Урусово Данковского у. «Как казали…» с мотивом рождения и воспитания сына и дочки (причем образы-сравнения не случайны и соотносятся со свадебными ритуалами «подходить под сыр», как это было на родине Есенина в с. Константиново, и древнерусского угощения груздями или лебедем на пиру, известного по великокняжеским и царским свадьбам в Московском государстве из «Древней Российской вивлиофики» Н. И. Новикова):
 
– Скажу тебе правду:
Рожу тебе сына,
Как белого сыра;
Рожу тебе дочку,
Как белого груздочка.
Как сына-то качаю,
Перемены себе чаю;
Как дочерю качаю,
Перепутье себе чаю.[493]
 
   В христианском календаре рождение библейских лиц отмечено как великие или двунадесятые праздники: Рождество Иисуса Христа (25 декабря ст. ст. / 7 января н. ст.), Рождество Иоанна Предтечи (24 июня ст. ст. / 7 июля н. ст.) и Рождество Богоматери (8 сентября ст. ст. / 21 сентября н. ст.).

Мотив рождения в фольклоре

   Поразительно, но, торя свой собственный путь в художественном творчестве, Есенин не последовал давней фольклорной традиции иронизировать на тему рождения. А в родном селе Константиново до сих пор продолжают бытовать частушки, высмеивающие особенности рождения парня или девушки. Причем допускается вышучивание необычности (вплоть до фантастичности!) появления на свет как самого себя, так и песенного противника (известно, что в исполнении частушек зачастую состязалась пара, певшая их попеременно до одержания победы – по принципу «кто кого перепоет»).