Современники Есенина, в особенности друзья и приятели, называли его Сереженькой [649]. В. С. Чернявский вспоминал, как в почти домашней обстановке у него, К. Ляндау, З. Д. Бухаровой в Петрограде 1915 г. Есенин «называть себя он сам предложил “Сергуней”, как звали его дома».[650]
   В главе «Телеграмма» из воспоминаний «Право на песнь» Вольф Эрлих описывает, как Есенин серьезно относился к сущности своего имени, верил в божественного покровителя, в ангела-хранителя, данного при имянаречении: «18-е июля. // Сергею Александровичу Есенину. Поздравляем дорогого именинника. Подписи. // Он держит телеграмму в руке и растерянно глядит на меня. “Вот так история! А я ведь в ноябре <8 октября> именинник! Ей-богу, в ноябре! А нынче – летний Сергей, не мой! Как же быть-то?”»[651]
   Есенин трогательно относился к празднованию именин и дня рождения – об этом свидетельствуют его письма: «Жду так же, как и ждал Вас до моего рождения» (VI, 75. № 53); «Дорогой мой, 25 я именинник. Жду тебя во что бы то ни стало» (VI, 86. № 67) и др.
   Существенное и, более того, сущностное значение человеческому имени придавал современник поэта – религиозный философ П. А. Флоренский. По его мнению, «Имя – материализация, сгусток благодатных или оккультных сил, мистический корень, которым человек связан с иными мирами. Имя есть сама мистическая личность человека, его трансцендентальный субъект. Имя – особое существо, то благодетельное, то враждебное человеку».[652]
   По мнению Есенина, имя может исчезнуть с горизонта внимания другого человека: «Имя тонкое растаяло, как звук» (I, 72 – «Не бродить, не мять в кустах багряных…», 1916).
   Избранничество творца должно изначально сопровождаться предречением великолепной будущности, что и станет одним из мотивов творчества Есенина, заявляющего о себе (о лирическом герое, отождествляемом с собой) как о будущей знаменитости, ссылаясь на общественное мнение, на «глас народа».

Вера в предсказания и приметы

   Вопреки распространенному мнению, что вера в приметы – «бабье занятие», имеется множество данных, позволяющих отнести внимание к предзнаменованиям к мужской ментальности. В отличие от женщин, расценивающих приметы и поверья на бытовом уровне, мужчины поднимают на мировоззренческую высоту все проявления рока и судьбы, ниспосланные «высшими силами» в любом прогностическом виде. В. А. Мануйлов привел пример того, как Есенин соизмерял свои дальнейшие поступки (даже совсем незначительные) с подсказками фатума: «Мы спустились в вестибюль, когда Есенин вспомнил, что мы собирались катать его на лодке. “Нет, я не поеду! Я воды боюсь. Цыганка мне сказала, чтобы луны и воды боялся, я страшной смертью умру”. // Я уверял его, что море сегодня спокойное, – все было напрасно».[653] Интересно, что и сам автор этого воспоминания придерживался аналогичного подхода к вере в предопределенность: «Я попросил у него посмотреть [ладонь] левой руки. Меня поразила глубокая и небывалая линия Солнца – прямая и чистая, перерезанная Сатурновой линией у кисти. (Линия Солнца аполлонийская – искусство и слава, Сатурна – рок и судьба.)».[654] Известно, что гладь воды исторически являлась «первым зеркалом», и потому поразительна концовка поэмы «Черный человек» (1925) Есенина: «…Месяц умер… <…> Я один… // И – разбитое зеркало…» (III, 194).
   Себя Есенин относил к избранным высшей судьбой людям, считал себя в какой-то степени провидцем. Это хорошо заметно из его суждения о молодом поэте Иване Приблудном, высказанном Виктору Мануйлову: «…верь мне, я все насквозь и вперед знаю».[655]

Этапы детства как витки цивилизации

   Возвращаясь к сельскому детству Есенина, можно проследить повторение взрослеющим мальчиком основных древнейших этапов развития цивилизации, направленной по патриархальному руслу: это собирательство (умение лазить по деревьям для бортничества), рыболовство, охота, пастушество, земледелие. Безусловно, все названные этапы не сменялись последовательно и не чередовались отчетливо в истории человечества, а в какой-то степени налагались один на другой и сосуществовали. Вплоть до 3-го тысячелетия одни народы продолжают оставаться земледельческими, другие – кочевыми и т. д. Конечно, и перечисленные выше физические навыки присущи любому парнишке, а высказанная в психологии в XIX веке и затем отвергнутая идея о повторении этногенеза в онтогенезе здесь ни при чем. Однако и при изучении свадебного обряда (и любого другого семейного обряда – только с меньшей очевидностью) обращает на себя внимание идентичность сути отчетливо повторяемых «символических кодов» – земледельческого, скотоводческого, торгового, военного, которые также были вызваны к жизни историей человеческого общества и геополитическими особенностями страны. И, кажется, является бесспорным повторение единых изобразительных принципов в древнейшей пиктограмме, первобытной наскальной живописи и в простейшем рисунке современного ребенка. Так что некоторая общность развития – человека и человечества – все-таки присутствует.
   Отголосок бортничества с необходимым для добывания из древесных дупел меда диких пчел или собирания лесных даров в более широком смысле просматривается в лазании Есенина-мальчика по деревьям. В автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) он отмечал: «Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду» (VII (1), 8).
   В приокских заводях водились и утки. К. П. Воронцов сообщал об интересе Есенина к водной охоте: «…увлекался и ловлей утят. За это ему один раз чуть было не попало от помещика Кулакова. Однажды пошли мы с ним ловить утят, как вдруг появились сын помещика и управляющий. Они бросились за ним, а Сергей в это время только поймал утенка и не хотел отдавать его. Пришлось нам голыми бежать по лугу, чтобы скрыться. Бывали и такие случаи, когда ребята ловят утят и никак не поймают, а он разденется, кинется в воду, и утенок его».[656]
   Естественно, для успешной рыбной ловли, отыскивания раков и охоты на утят необходимо быть отличным пловцом. Есенин в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) писал:
   Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: «Эх, стерва! Ну куда ты годишься?» <…> После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками (VII (1), 8; ср. с. 18).
   Однако затеи по части добывания пропитания на водных просторах не оставались единственным занятием Есенина на Оке. Родная река служила испытанием мужской силы и выносливости. Друг Н. А. Сардановский вспоминал о состязании мальчик ов в сноровке держаться на воде продолжительное время:
   Незадолго до начала войны с немцами (1914 г.) река Ока была запружена в Кузьминском. Течение ее прекратилось, и она сделалась намного шире. Решили мы первыми переплыть реку. На праздник Казанской (8 июля ст. ст.) произвели мы пробу – как долго сможем продержаться на воде, произвели расчеты, а на другой день поплыли с правого берега на левый. Плыли трое: московский реалист Костя Рович, Сергей и я. Костя был спортсмен-пловец, а мы с Сережей плавали слабо. Условия проплыва были неважные: дул небольшой встречный ветер, и вдобавок на правом берегу возле риги стоял дедушка и не особенно приветливо махал на нас дубинкой.[657]
   В результате переплытия реки появилось стихотворение, написанное Есениным на гладкой сосновой притолоке в новом доме дедушки и кончавшееся календарно-обрядовым приурочением:
   Когда придет к нам радость, слава ли, Мы не должны забыть тот день, Как чрез реку Оку мы плавали, Когда не ссал еще олень.
   Н. А. Сардановский привел фольклорное обоснование есенинскому тексту: «По народному поверью, на Ильин день (20 июля по старому стилю) какой-то легендарный олень легкомысленно ведет себя по отношению ко всем водоемам, так что после этого купаться уже нельзя».[658]
   И друзья уже взрослого Есенина выделяли его особенное умение плавать. Так, Д. А. Фурманов отмечал дружескую поездку в подмосковную Малаховку к Родиону Тарасову в 1925 г.: «А потом на пруду купались – он плавал мастерски, едва ли не лучше нас всех».[659]
   При несовершенстве водного транспорта в прошлом применялась береговая тягловая сила. В раннем детстве Есенин застал бурлачество на Оке, его дед ходил на барках до Питера и владел ими. Но следующий этап развития баржевого промысла заключался в применении конной силы. Есенин в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) писал в переносном смысле: «Средь мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах» (VII (1), 8; ср. с. 18). Односельчане объясняли, что коноводами (коногонами) назывались нанятые на отхожий промысел таскать баржи по рекам крестьяне, сменившие бурлаков и управлявшие лошадьми, впряженными тройками-четверками в речные суда по обеим сторонам реки. Житель Константинова Н. Г. Холопов, 1871 г. р., рассказывал журналисту А. Д. Панфилову: «Пароходов не было. Шесть лошадей с этой стороны и на той стороне шесть коногоны гонят. И вот две или три барки враз ведут»; В. С. Ефремов, 1893 г. р., дополнял: «Бурлаков видел. // Потом коноводы пошли. Обычно их было трое-четверо. А лошадей у них двенадцать-четырнадцать. Лошади все измученные, понатертые…<…> Мы, бывало, побежим за ними, песню им играем: “Коноводы, лошеводы, // Лошадей воровать…”».[660]

Рыболовство в жизни и творчестве Есенина

   О рыболовстве как типично мужском занятии сообщал Есенин в «Автобиографии» (1924): «Убегал дня на 2–3 в луга и питался вместе с пастухами рыбой, которую мы ловили в маленьких озерах, сначала замутив воду, руками, или выводками утят» (VII (1), 14). О рыбной ловле писал в письме А. Н. Панфилову в 1911 г.: «Я недавно ходил удить и поймал 33 штук<и>» (VI, 8). В. С. Чернявский со слов поэта (сказанных в 1915 г.) привел сильно приукрашенную в духе рыбачьих баек и неправдоподобную историю об ужении рыбы: «…успел многое рассказать о своей жизни в деревне, интерес к которой угадал, вероятно, не в нас первых…: “Уйдешь рыбу удить, да так и не вернешься домой два месяца…”».[661]
   На посвященной творчеству С. А. Есенина конференции (Рязань – Константиново, май 2000 г.) преподаватель Рязанского госпедуниверситета С. Н. Маторин в фольклорно-гиперболизированном виде рассказывал нам о рыбалке на его «малой родине» в с. Городец Шацкого р-на: «Омутов боялись, потому что там водяной живёт, около мельницы особенно. Речка Кишня с двух сторон огибает островок у Городца. До ночи не сидели рыбаки, сматывали вёрши и уходили. Вёрша плетёная из ивы, штука на редкость крепкая, ледоходом иногда не разобьёшь – уцелеет. Мой дед плёл. Знатный был рыбак, меньше 10 килограммов рыбы в день не было! И рыба-то какая! Был язь на сладкое, щука – обычная рыба! Кубышки плёл – раструб и втыкается вёрша. Тот же раструб, там квадратное отделение, рыба там дольше живёт. Две недели жил язь в кубышке!»[662] Слушавший С. Н. Маторина другой рязанский преподаватель счел его повествование типичной «рыбацкой байкой», воскликнул «неправда!» и затеял с ним спор ради уточнения, сколько же суток в действительности способна прожить рыбина в кубышке в воде.
   О рыбалке Есенина куда более правдивые сведения представила сестра Е. А. Есенина: «Весной и летом Сергей пропадал целыми днями в лугах или на Оке. Он приносил домой рыбу, утиные яйца, а один раз принес целое ведро раков. Раки были черные, страшные и ползали во все стороны. Рассказывал, где и с кем он их ловил, смеялся…»[663] Сестре вторил друг К. П. Воронцов: «Когда он в летнее время приезжал на каникулы, то увлекался ловлей руками из нор в Оке раков и линей. В этом он отличался смелостью, ловил преимущественно в глубине, где никто не ловил, и всегда улов у него был больше всех. В жаркое летнее время он просиживал в воде целыми днями…»[664]
   В с. Константиново при жизни Есенина существовали три рыболовецкие артели, поэтому среди мальчишек практиковалась ловля рыбы снастями. К. П. Воронцов объяснял: «Везло Сергею и в ловле рыбы бреднем. Как ни пойдет ловить, так несет, в то время как другие – ничего. Иногда днем приметит, кто где расставил верши (это снасти, которыми ловится рыба), а вечером оттуда повытаскивает все, что там есть. Одним словом, без проделок ни шагу».[665]
   Будучи взрослым, Есенин часто прибегал к рыболовецкой образности. Чаще всего поэт сопрягает рыболовство как повседневное занятие крестьян, живущих по берегам рек, с его глубинной библейской сущностью, идущей от таких понятий, как «ловцы душ человеческих», от древнейшего изображения Иисуса Христа пиктограммой в форме рыбы (по буквенному созвучию имен) и т. п.
   В революционно-библейских «маленьких поэмах» Есенин на основе автобиографического материала создал необыкновенный, почти мифологический образ рыболова: «Вижу, дед мой тянет вершей // Солнце с полдня на закат» (II, 74 – «Пантократор», 1919).
   В бунтарских «маленьких поэмах» Есенин запечатлел в новом, оригинальном понимании образ библейского Петра (Симона). М. В. Бабенчиков в своих воспоминаниях в 1926 г. первым обратил внимание на дневниковую запись А. А. Блока по поводу высказанных Есениным мыслей, касающихся сопоставления библейского рыболова с крестьянином-рыбаком: «Насколько запечатлелось сказанное Есениным в памяти Блока, подтверждает набросок “пьесы из жизни Исуса”, записанный Блоком в дневник 7-го января 18 года, через несколько дней после беседы с Есениным. Блок пишет: “Симон с отвислой губой удит. Разговор о том, как всякую рыбу поймать (как окуня, как налима)”».[666] Безусловно, речь шла об образе Симона из «маленькой поэмы» Есенина «Пришествие», которую он написал в октябре 1917 г. и впервые опубликовал 24 (11) февраля 1918 г. в газете «Знамя труда». Вот аналогичный поэтический образ оттуда:
 
«Я видел: с Ним он
Нам сеял мрак!»
«Нет, я не Симон…
Простой рыбак».
<…>
Симоне Пётр…
Где ты? Приди.
Вздрогнули вётлы:
«Там, впереди!»
 
 
Симоне Пётр…
Где ты? Зову!
Шепчется кто-то:
«Кричи в синеву!»
 
 
Крикнул – и громко
Вздыбился мрак.
Вышел с котомкой
Рыжий рыбак (II, 48, 49).
 
   Источником текста послужил новозаветный эпизод отречения Симона Петра – ученика Иисуса Христа – от своего учителя прежде, чем пропоет петух (см.: Мф. 26: 69–73; Мк. 14: 66–72; комм. II, 323).
   М. В. Бабенчиков первым обнаружил то интересное обстоятельство, что Есенин при помощи привычных рыболовецких образов пытался донести сущность творчества. Именно сопоставляя различные манеры поведения рыбы разных видов в естественной среде обитания, Есенин в 1918 г. разъяснял А. А. Блоку свое понимание художественного мастерства и, возможно, соперничества литераторов. М. В. Бабенчиков привел дневниковую запись А. А. Блока с пересказом мыслей Есенина:
   Образ творчества: схватить, прокусить. Налимы, видя отражение луны на льду, присасываются ко льду снизу и сосут: прососали, а луна убежала на небо. Налиму всплеснуться до луны. // Жадный окунь с плотвой: плотва во рту больше его ростом, он не может проглотить, она уже его тащит за собой, не он ее.[667]

Мальчик-пастух как исторический сколок пастушества

   Следующим этапом становления мировой цивилизации явилось пастушество. В. А. Рождественский передавал удивление Есенина по поводу незнания русского народа парижскими эмигрантами:
   Один из них – рыхлый такой толстяк – спрашивает меня: «А правда, что вы пастухом были?» – «Правда, – говорю, – что же тут удивительного? Всякий деревенский парнишка в свое время пастух».[668]
   Рязанская помещица О. П. Семенова-Тян-Шанская описывала в 1914 г. условия становления пастухом крестьянского ребенка:
   В пастухи или, лучше сказать, подпаски нанимают мальчиков лет с 10–12. Для найма подпаска к общественному («обчественскому») стаду существуют такие условия: мальчику платит пастух (из своего жалованья) за все лето (6 месяцев) 7–9 рублей деньгами, а кормится мальчик во все время своего найма из двора во двор. <…> Помещики нанимают подпасков за плату (на хозяйских харчах) от 8 – 12 рублей в лето (8 рублей получает подпасок при коровах, 10–12 получает стерегущий лошадей мальчик, табунщик).[669]
   Есенин в «Автобиографии» (1924) рассказал о своем участии в ночном: дядя Петя «меня очень любил, и мы часто ездили с ним на Оку поить лошадей. Ночью луна при тихой погоде стоит стоймя в воде. Когда лошади пили, мне казалось, что они вот-вот выпьют луну, и радовался, когда она вместе с кругами отплывала от их ртов» (VII (1), 15). А в автобиографии «О себе» (1925) Есенин вспоминал об обучении держаться верхом, которое производилось ближайшими старшими родственниками-мужчинами – дядьями по материнской линии (именно эта иерархическая ступенька в первобытном обществе подтверждала наиболее близкую степень кровного родства): «Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень цепко держался за холку» (VII (1), 18).
   Выпускник Спас-Клепиковской второклассной учительской школы B. В. Знышев вспоминал о прозвище Есенина: «За ругань и проказы его в школе прозвали “Пастушком”. <…> А во время ругани школьники обращались к нему с такой иронией: “А ну, Сережка-пастушок, напиши-ка нам стишок”».[670]
   Оказавшись в городской среде, Есенин продолжал ассоциировать себя с пастухом. В письме к Н. В. Рыковскому в 1915 г. из Петрограда поэт напоминал о себе: «Может быть, Вы забыли желтоволосого, напоминающего пастуха на стене у Любови Никитичны» (VI, 76).
   В повести «Яр» (1916) Есенин мастерски выводит ряд сцен с пастухами, используя для точной обрисовки пастушеского ремесла их кличи и упоминая атрибуты: «Гыть-кыря! – пронеслось над самым окном», «Прогнали, – сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку пастух» (V, 70) и др.
   В с. Константиново, как и вообще в Центральной России, пастухи почитались особо и им посвящались специальные пастушьи праздники (Егорьев день, Фролов день – то есть день Флора и Лавра). Показательны и значительны обычаи найма пастуха, угощение его пастушеской яичницей (о бытовании ее в Талдомском р-не Московской обл. Есенин мог слышать от C. А. Клычкова во время своих приездов к нему в д. Дубровки[671]), обходы дворов пастухами на Новый год с обсеванием зерном и пожеланием приплода скоту и благополучия хозяевам. В д. Назаровка (Завидово) Чучковского р-на Рязанской обл. «Христа славили в двенадцать часов ночи пастухи. Шумели:
 
Быки на телице —
Кудрявы хвостицы.
Хозяин с хозяйкой —
На добрую здоровью.
 
   Овёс сыпали на пол в избу два пастушка – кошель висел. На Рождество пастухи прошли – обедня начинается».[672]
   Почитание пастуха особенно выражено у Есенина в «Ключах Марии» (1918), где провозглашено: «Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пастушеских дум. Само слово пастух… говорит о каком-то мистически помазанном значении над ним» (V, 189). Даже из сонма библейских персонажей Есенин избирает тех, которые начинали свое служение с пастушества: «“Я не царь и не царский сын, – я пастух, а говорить меня научили звезды”, – пишет пророк Амос» (V, 189). Есенин пересказал фрагмент из Книги Пророка Амоса (в составе Ветхого Завета): «Я не пророк и не сын пророка; я был пастух и собирал сикоморы. // Но Господь взял меня от овец, и сказал Господь: “Иди, пророчествуй к народу моему Израилю”» (7: 14–15).
   Это не единственная библейская аллюзия у Есенина при изображении пастуха. До сих пор филологи недоумевают, к какому прототипу следует отнести образ Иовулла (Иогулла – в 1-й редакции) из фразы: «Без всякого Иовулла и Вейнемейнена наш народ через простой лик безымянного пастуха открыл две скрытых силы воздуха вместе» (V, 190 – «Ключи Марии», 1918). Затруднение вызвано тремя моментами: 1) сомнением Есенина в правильности написания имени и потому варьированием его; 2) упоминанием этого загадочного персонажа в паре с богом Вейнемейненом из финского эпоса «Калевала»; 3) восхождением всего фрагмента про срезанную пастухом тростинку-дудочку на могиле убитой сестрами девушки из русской волшебной сказки к статье «Эпическая поэзия» Ф. И. Буслаева. Указанные причины направляли мысль исследователей по пути сопоставления есенинского Иовулла с фольклорными мифически-эпическими персонажами и способствовали выдвижению следующих гипотез: 1) Беовульф из англосаксонского эпоса (предположение уже опровергнуто); 2) Иокуль – противник заглавного героя из «Саги о Финнбоге Сильном»; 3) Один (по прозвищу Iolnir или Iolfadir) – верховный бог из «Эдды» (см. комм.: V, 464).
   По нашему мнению, есенинский персонаж Иовулл (Иогулл) восходит к библейскому персонажу: «Имя его Иувал: он был отец всех играющих на гуслях и свирели» (Быт. 4: 21). В пользу нашего предположения говорят следующие обстоятельства: 1) упоминание Иовулла не только в паре с Вейнемейненом, но и в более широком контексте – с библейским пророком Амосом, тоже пастухом и, следуя вероятному умозаключению Есенина, первым музыкантом; 2) на протяжении всего текста «Ключей Марии» поэт обращался в равной мере к персонажам Библии, древнеегипетской и античной мифологии, средневекового западноевропейского и древнерусского эпоса и т. п.; в частности, многократно и с помощью разнородных многочисленных примеров проводил общую идею о происхождении музыки из пастушеского инструмента божественного персонажа-пастыря.
   Во многих произведениях Есенина вычленяется и развивается пастушеская тематика библейской истории, особенно ясно в духе раннего христианства проступающая в стихах: «И мыслил и читал я // По библии ветров, // И пас со мной Исайя // Моих златых коров» (I, 121 – «О пашни, пашни, пашни…», 1917) и «С дудкой пастушеской в ивах // Бродит апостол Андрей» (II, 59 – «Иорданская голубица», 1918). Менее явно выражена библейская символика в вопрошении «Пастухи пустыни – // Что мы знаем?» (IV, 175 – «Сельский часослов», 1918), однако она следует из общего контекстуального пласта священной истории, заложенного в смысловое основание есенинской «маленькой поэмы».