Страница:
Современники Есенина, в особенности друзья и приятели, называли его Сереженькой [649]. В. С. Чернявский вспоминал, как в почти домашней обстановке у него, К. Ляндау, З. Д. Бухаровой в Петрограде 1915 г. Есенин «называть себя он сам предложил “Сергуней”, как звали его дома».[650]
В главе «Телеграмма» из воспоминаний «Право на песнь» Вольф Эрлих описывает, как Есенин серьезно относился к сущности своего имени, верил в божественного покровителя, в ангела-хранителя, данного при имянаречении: «18-е июля. // Сергею Александровичу Есенину. Поздравляем дорогого именинника. Подписи. // Он держит телеграмму в руке и растерянно глядит на меня. “Вот так история! А я ведь в ноябре <8 октября> именинник! Ей-богу, в ноябре! А нынче – летний Сергей, не мой! Как же быть-то?”»[651]
Есенин трогательно относился к празднованию именин и дня рождения – об этом свидетельствуют его письма: «Жду так же, как и ждал Вас до моего рождения» (VI, 75. № 53); «Дорогой мой, 25 я именинник. Жду тебя во что бы то ни стало» (VI, 86. № 67) и др.
Существенное и, более того, сущностное значение человеческому имени придавал современник поэта – религиозный философ П. А. Флоренский. По его мнению, «Имя – материализация, сгусток благодатных или оккультных сил, мистический корень, которым человек связан с иными мирами. Имя есть сама мистическая личность человека, его трансцендентальный субъект. Имя – особое существо, то благодетельное, то враждебное человеку».[652]
По мнению Есенина, имя может исчезнуть с горизонта внимания другого человека: «Имя тонкое растаяло, как звук» (I, 72 – «Не бродить, не мять в кустах багряных…», 1916).
Избранничество творца должно изначально сопровождаться предречением великолепной будущности, что и станет одним из мотивов творчества Есенина, заявляющего о себе (о лирическом герое, отождествляемом с собой) как о будущей знаменитости, ссылаясь на общественное мнение, на «глас народа».
Вера в предсказания и приметы
Этапы детства как витки цивилизации
Рыболовство в жизни и творчестве Есенина
Мальчик-пастух как исторический сколок пастушества
В главе «Телеграмма» из воспоминаний «Право на песнь» Вольф Эрлих описывает, как Есенин серьезно относился к сущности своего имени, верил в божественного покровителя, в ангела-хранителя, данного при имянаречении: «18-е июля. // Сергею Александровичу Есенину. Поздравляем дорогого именинника. Подписи. // Он держит телеграмму в руке и растерянно глядит на меня. “Вот так история! А я ведь в ноябре <8 октября> именинник! Ей-богу, в ноябре! А нынче – летний Сергей, не мой! Как же быть-то?”»[651]
Есенин трогательно относился к празднованию именин и дня рождения – об этом свидетельствуют его письма: «Жду так же, как и ждал Вас до моего рождения» (VI, 75. № 53); «Дорогой мой, 25 я именинник. Жду тебя во что бы то ни стало» (VI, 86. № 67) и др.
Существенное и, более того, сущностное значение человеческому имени придавал современник поэта – религиозный философ П. А. Флоренский. По его мнению, «Имя – материализация, сгусток благодатных или оккультных сил, мистический корень, которым человек связан с иными мирами. Имя есть сама мистическая личность человека, его трансцендентальный субъект. Имя – особое существо, то благодетельное, то враждебное человеку».[652]
По мнению Есенина, имя может исчезнуть с горизонта внимания другого человека: «Имя тонкое растаяло, как звук» (I, 72 – «Не бродить, не мять в кустах багряных…», 1916).
Избранничество творца должно изначально сопровождаться предречением великолепной будущности, что и станет одним из мотивов творчества Есенина, заявляющего о себе (о лирическом герое, отождествляемом с собой) как о будущей знаменитости, ссылаясь на общественное мнение, на «глас народа».
Вера в предсказания и приметы
Вопреки распространенному мнению, что вера в приметы – «бабье занятие», имеется множество данных, позволяющих отнести внимание к предзнаменованиям к мужской ментальности. В отличие от женщин, расценивающих приметы и поверья на бытовом уровне, мужчины поднимают на мировоззренческую высоту все проявления рока и судьбы, ниспосланные «высшими силами» в любом прогностическом виде. В. А. Мануйлов привел пример того, как Есенин соизмерял свои дальнейшие поступки (даже совсем незначительные) с подсказками фатума: «Мы спустились в вестибюль, когда Есенин вспомнил, что мы собирались катать его на лодке. “Нет, я не поеду! Я воды боюсь. Цыганка мне сказала, чтобы луны и воды боялся, я страшной смертью умру”. // Я уверял его, что море сегодня спокойное, – все было напрасно».[653] Интересно, что и сам автор этого воспоминания придерживался аналогичного подхода к вере в предопределенность: «Я попросил у него посмотреть [ладонь] левой руки. Меня поразила глубокая и небывалая линия Солнца – прямая и чистая, перерезанная Сатурновой линией у кисти. (Линия Солнца аполлонийская – искусство и слава, Сатурна – рок и судьба.)».[654] Известно, что гладь воды исторически являлась «первым зеркалом», и потому поразительна концовка поэмы «Черный человек» (1925) Есенина: «…Месяц умер… <…> Я один… // И – разбитое зеркало…» (III, 194).
Себя Есенин относил к избранным высшей судьбой людям, считал себя в какой-то степени провидцем. Это хорошо заметно из его суждения о молодом поэте Иване Приблудном, высказанном Виктору Мануйлову: «…верь мне, я все насквозь и вперед знаю».[655]
Себя Есенин относил к избранным высшей судьбой людям, считал себя в какой-то степени провидцем. Это хорошо заметно из его суждения о молодом поэте Иване Приблудном, высказанном Виктору Мануйлову: «…верь мне, я все насквозь и вперед знаю».[655]
Этапы детства как витки цивилизации
Возвращаясь к сельскому детству Есенина, можно проследить повторение взрослеющим мальчиком основных древнейших этапов развития цивилизации, направленной по патриархальному руслу: это собирательство (умение лазить по деревьям для бортничества), рыболовство, охота, пастушество, земледелие. Безусловно, все названные этапы не сменялись последовательно и не чередовались отчетливо в истории человечества, а в какой-то степени налагались один на другой и сосуществовали. Вплоть до 3-го тысячелетия одни народы продолжают оставаться земледельческими, другие – кочевыми и т. д. Конечно, и перечисленные выше физические навыки присущи любому парнишке, а высказанная в психологии в XIX веке и затем отвергнутая идея о повторении этногенеза в онтогенезе здесь ни при чем. Однако и при изучении свадебного обряда (и любого другого семейного обряда – только с меньшей очевидностью) обращает на себя внимание идентичность сути отчетливо повторяемых «символических кодов» – земледельческого, скотоводческого, торгового, военного, которые также были вызваны к жизни историей человеческого общества и геополитическими особенностями страны. И, кажется, является бесспорным повторение единых изобразительных принципов в древнейшей пиктограмме, первобытной наскальной живописи и в простейшем рисунке современного ребенка. Так что некоторая общность развития – человека и человечества – все-таки присутствует.
Отголосок бортничества с необходимым для добывания из древесных дупел меда диких пчел или собирания лесных даров в более широком смысле просматривается в лазании Есенина-мальчика по деревьям. В автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) он отмечал: «Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду» (VII (1), 8).
В приокских заводях водились и утки. К. П. Воронцов сообщал об интересе Есенина к водной охоте: «…увлекался и ловлей утят. За это ему один раз чуть было не попало от помещика Кулакова. Однажды пошли мы с ним ловить утят, как вдруг появились сын помещика и управляющий. Они бросились за ним, а Сергей в это время только поймал утенка и не хотел отдавать его. Пришлось нам голыми бежать по лугу, чтобы скрыться. Бывали и такие случаи, когда ребята ловят утят и никак не поймают, а он разденется, кинется в воду, и утенок его».[656]
Естественно, для успешной рыбной ловли, отыскивания раков и охоты на утят необходимо быть отличным пловцом. Есенин в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) писал:
Когда придет к нам радость, слава ли, Мы не должны забыть тот день, Как чрез реку Оку мы плавали, Когда не ссал еще олень.
Н. А. Сардановский привел фольклорное обоснование есенинскому тексту: «По народному поверью, на Ильин день (20 июля по старому стилю) какой-то легендарный олень легкомысленно ведет себя по отношению ко всем водоемам, так что после этого купаться уже нельзя».[658]
И друзья уже взрослого Есенина выделяли его особенное умение плавать. Так, Д. А. Фурманов отмечал дружескую поездку в подмосковную Малаховку к Родиону Тарасову в 1925 г.: «А потом на пруду купались – он плавал мастерски, едва ли не лучше нас всех».[659]
При несовершенстве водного транспорта в прошлом применялась береговая тягловая сила. В раннем детстве Есенин застал бурлачество на Оке, его дед ходил на барках до Питера и владел ими. Но следующий этап развития баржевого промысла заключался в применении конной силы. Есенин в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) писал в переносном смысле: «Средь мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах» (VII (1), 8; ср. с. 18). Односельчане объясняли, что коноводами (коногонами) назывались нанятые на отхожий промысел таскать баржи по рекам крестьяне, сменившие бурлаков и управлявшие лошадьми, впряженными тройками-четверками в речные суда по обеим сторонам реки. Житель Константинова Н. Г. Холопов, 1871 г. р., рассказывал журналисту А. Д. Панфилову: «Пароходов не было. Шесть лошадей с этой стороны и на той стороне шесть коногоны гонят. И вот две или три барки враз ведут»; В. С. Ефремов, 1893 г. р., дополнял: «Бурлаков видел. // Потом коноводы пошли. Обычно их было трое-четверо. А лошадей у них двенадцать-четырнадцать. Лошади все измученные, понатертые…<…> Мы, бывало, побежим за ними, песню им играем: “Коноводы, лошеводы, // Лошадей воровать…”».[660]
Отголосок бортничества с необходимым для добывания из древесных дупел меда диких пчел или собирания лесных даров в более широком смысле просматривается в лазании Есенина-мальчика по деревьям. В автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) он отмечал: «Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду» (VII (1), 8).
В приокских заводях водились и утки. К. П. Воронцов сообщал об интересе Есенина к водной охоте: «…увлекался и ловлей утят. За это ему один раз чуть было не попало от помещика Кулакова. Однажды пошли мы с ним ловить утят, как вдруг появились сын помещика и управляющий. Они бросились за ним, а Сергей в это время только поймал утенка и не хотел отдавать его. Пришлось нам голыми бежать по лугу, чтобы скрыться. Бывали и такие случаи, когда ребята ловят утят и никак не поймают, а он разденется, кинется в воду, и утенок его».[656]
Естественно, для успешной рыбной ловли, отыскивания раков и охоты на утят необходимо быть отличным пловцом. Есенин в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) писал:
Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками, и, пока не захлебывался, он все кричал: «Эх, стерва! Ну куда ты годишься?» <…> После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками (VII (1), 8; ср. с. 18).Однако затеи по части добывания пропитания на водных просторах не оставались единственным занятием Есенина на Оке. Родная река служила испытанием мужской силы и выносливости. Друг Н. А. Сардановский вспоминал о состязании мальчик ов в сноровке держаться на воде продолжительное время:
Незадолго до начала войны с немцами (1914 г.) река Ока была запружена в Кузьминском. Течение ее прекратилось, и она сделалась намного шире. Решили мы первыми переплыть реку. На праздник Казанской (8 июля ст. ст.) произвели мы пробу – как долго сможем продержаться на воде, произвели расчеты, а на другой день поплыли с правого берега на левый. Плыли трое: московский реалист Костя Рович, Сергей и я. Костя был спортсмен-пловец, а мы с Сережей плавали слабо. Условия проплыва были неважные: дул небольшой встречный ветер, и вдобавок на правом берегу возле риги стоял дедушка и не особенно приветливо махал на нас дубинкой.[657]В результате переплытия реки появилось стихотворение, написанное Есениным на гладкой сосновой притолоке в новом доме дедушки и кончавшееся календарно-обрядовым приурочением:
Когда придет к нам радость, слава ли, Мы не должны забыть тот день, Как чрез реку Оку мы плавали, Когда не ссал еще олень.
Н. А. Сардановский привел фольклорное обоснование есенинскому тексту: «По народному поверью, на Ильин день (20 июля по старому стилю) какой-то легендарный олень легкомысленно ведет себя по отношению ко всем водоемам, так что после этого купаться уже нельзя».[658]
И друзья уже взрослого Есенина выделяли его особенное умение плавать. Так, Д. А. Фурманов отмечал дружескую поездку в подмосковную Малаховку к Родиону Тарасову в 1925 г.: «А потом на пруду купались – он плавал мастерски, едва ли не лучше нас всех».[659]
При несовершенстве водного транспорта в прошлом применялась береговая тягловая сила. В раннем детстве Есенин застал бурлачество на Оке, его дед ходил на барках до Питера и владел ими. Но следующий этап развития баржевого промысла заключался в применении конной силы. Есенин в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) писал в переносном смысле: «Средь мальчишек я всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах» (VII (1), 8; ср. с. 18). Односельчане объясняли, что коноводами (коногонами) назывались нанятые на отхожий промысел таскать баржи по рекам крестьяне, сменившие бурлаков и управлявшие лошадьми, впряженными тройками-четверками в речные суда по обеим сторонам реки. Житель Константинова Н. Г. Холопов, 1871 г. р., рассказывал журналисту А. Д. Панфилову: «Пароходов не было. Шесть лошадей с этой стороны и на той стороне шесть коногоны гонят. И вот две или три барки враз ведут»; В. С. Ефремов, 1893 г. р., дополнял: «Бурлаков видел. // Потом коноводы пошли. Обычно их было трое-четверо. А лошадей у них двенадцать-четырнадцать. Лошади все измученные, понатертые…<…> Мы, бывало, побежим за ними, песню им играем: “Коноводы, лошеводы, // Лошадей воровать…”».[660]
Рыболовство в жизни и творчестве Есенина
О рыболовстве как типично мужском занятии сообщал Есенин в «Автобиографии» (1924): «Убегал дня на 2–3 в луга и питался вместе с пастухами рыбой, которую мы ловили в маленьких озерах, сначала замутив воду, руками, или выводками утят» (VII (1), 14). О рыбной ловле писал в письме А. Н. Панфилову в 1911 г.: «Я недавно ходил удить и поймал 33 штук<и>» (VI, 8). В. С. Чернявский со слов поэта (сказанных в 1915 г.) привел сильно приукрашенную в духе рыбачьих баек и неправдоподобную историю об ужении рыбы: «…успел многое рассказать о своей жизни в деревне, интерес к которой угадал, вероятно, не в нас первых…: “Уйдешь рыбу удить, да так и не вернешься домой два месяца…”».[661]
На посвященной творчеству С. А. Есенина конференции (Рязань – Константиново, май 2000 г.) преподаватель Рязанского госпедуниверситета С. Н. Маторин в фольклорно-гиперболизированном виде рассказывал нам о рыбалке на его «малой родине» в с. Городец Шацкого р-на: «Омутов боялись, потому что там водяной живёт, около мельницы особенно. Речка Кишня с двух сторон огибает островок у Городца. До ночи не сидели рыбаки, сматывали вёрши и уходили. Вёрша плетёная из ивы, штука на редкость крепкая, ледоходом иногда не разобьёшь – уцелеет. Мой дед плёл. Знатный был рыбак, меньше 10 килограммов рыбы в день не было! И рыба-то какая! Был язь на сладкое, щука – обычная рыба! Кубышки плёл – раструб и втыкается вёрша. Тот же раструб, там квадратное отделение, рыба там дольше живёт. Две недели жил язь в кубышке!»[662] Слушавший С. Н. Маторина другой рязанский преподаватель счел его повествование типичной «рыбацкой байкой», воскликнул «неправда!» и затеял с ним спор ради уточнения, сколько же суток в действительности способна прожить рыбина в кубышке в воде.
О рыбалке Есенина куда более правдивые сведения представила сестра Е. А. Есенина: «Весной и летом Сергей пропадал целыми днями в лугах или на Оке. Он приносил домой рыбу, утиные яйца, а один раз принес целое ведро раков. Раки были черные, страшные и ползали во все стороны. Рассказывал, где и с кем он их ловил, смеялся…»[663] Сестре вторил друг К. П. Воронцов: «Когда он в летнее время приезжал на каникулы, то увлекался ловлей руками из нор в Оке раков и линей. В этом он отличался смелостью, ловил преимущественно в глубине, где никто не ловил, и всегда улов у него был больше всех. В жаркое летнее время он просиживал в воде целыми днями…»[664]
В с. Константиново при жизни Есенина существовали три рыболовецкие артели, поэтому среди мальчишек практиковалась ловля рыбы снастями. К. П. Воронцов объяснял: «Везло Сергею и в ловле рыбы бреднем. Как ни пойдет ловить, так несет, в то время как другие – ничего. Иногда днем приметит, кто где расставил верши (это снасти, которыми ловится рыба), а вечером оттуда повытаскивает все, что там есть. Одним словом, без проделок ни шагу».[665]
Будучи взрослым, Есенин часто прибегал к рыболовецкой образности. Чаще всего поэт сопрягает рыболовство как повседневное занятие крестьян, живущих по берегам рек, с его глубинной библейской сущностью, идущей от таких понятий, как «ловцы душ человеческих», от древнейшего изображения Иисуса Христа пиктограммой в форме рыбы (по буквенному созвучию имен) и т. п.
В революционно-библейских «маленьких поэмах» Есенин на основе автобиографического материала создал необыкновенный, почти мифологический образ рыболова: «Вижу, дед мой тянет вершей // Солнце с полдня на закат» (II, 74 – «Пантократор», 1919).
В бунтарских «маленьких поэмах» Есенин запечатлел в новом, оригинальном понимании образ библейского Петра (Симона). М. В. Бабенчиков в своих воспоминаниях в 1926 г. первым обратил внимание на дневниковую запись А. А. Блока по поводу высказанных Есениным мыслей, касающихся сопоставления библейского рыболова с крестьянином-рыбаком: «Насколько запечатлелось сказанное Есениным в памяти Блока, подтверждает набросок “пьесы из жизни Исуса”, записанный Блоком в дневник 7-го января 18 года, через несколько дней после беседы с Есениным. Блок пишет: “Симон с отвислой губой удит. Разговор о том, как всякую рыбу поймать (как окуня, как налима)”».[666] Безусловно, речь шла об образе Симона из «маленькой поэмы» Есенина «Пришествие», которую он написал в октябре 1917 г. и впервые опубликовал 24 (11) февраля 1918 г. в газете «Знамя труда». Вот аналогичный поэтический образ оттуда:
М. В. Бабенчиков первым обнаружил то интересное обстоятельство, что Есенин при помощи привычных рыболовецких образов пытался донести сущность творчества. Именно сопоставляя различные манеры поведения рыбы разных видов в естественной среде обитания, Есенин в 1918 г. разъяснял А. А. Блоку свое понимание художественного мастерства и, возможно, соперничества литераторов. М. В. Бабенчиков привел дневниковую запись А. А. Блока с пересказом мыслей Есенина:
На посвященной творчеству С. А. Есенина конференции (Рязань – Константиново, май 2000 г.) преподаватель Рязанского госпедуниверситета С. Н. Маторин в фольклорно-гиперболизированном виде рассказывал нам о рыбалке на его «малой родине» в с. Городец Шацкого р-на: «Омутов боялись, потому что там водяной живёт, около мельницы особенно. Речка Кишня с двух сторон огибает островок у Городца. До ночи не сидели рыбаки, сматывали вёрши и уходили. Вёрша плетёная из ивы, штука на редкость крепкая, ледоходом иногда не разобьёшь – уцелеет. Мой дед плёл. Знатный был рыбак, меньше 10 килограммов рыбы в день не было! И рыба-то какая! Был язь на сладкое, щука – обычная рыба! Кубышки плёл – раструб и втыкается вёрша. Тот же раструб, там квадратное отделение, рыба там дольше живёт. Две недели жил язь в кубышке!»[662] Слушавший С. Н. Маторина другой рязанский преподаватель счел его повествование типичной «рыбацкой байкой», воскликнул «неправда!» и затеял с ним спор ради уточнения, сколько же суток в действительности способна прожить рыбина в кубышке в воде.
О рыбалке Есенина куда более правдивые сведения представила сестра Е. А. Есенина: «Весной и летом Сергей пропадал целыми днями в лугах или на Оке. Он приносил домой рыбу, утиные яйца, а один раз принес целое ведро раков. Раки были черные, страшные и ползали во все стороны. Рассказывал, где и с кем он их ловил, смеялся…»[663] Сестре вторил друг К. П. Воронцов: «Когда он в летнее время приезжал на каникулы, то увлекался ловлей руками из нор в Оке раков и линей. В этом он отличался смелостью, ловил преимущественно в глубине, где никто не ловил, и всегда улов у него был больше всех. В жаркое летнее время он просиживал в воде целыми днями…»[664]
В с. Константиново при жизни Есенина существовали три рыболовецкие артели, поэтому среди мальчишек практиковалась ловля рыбы снастями. К. П. Воронцов объяснял: «Везло Сергею и в ловле рыбы бреднем. Как ни пойдет ловить, так несет, в то время как другие – ничего. Иногда днем приметит, кто где расставил верши (это снасти, которыми ловится рыба), а вечером оттуда повытаскивает все, что там есть. Одним словом, без проделок ни шагу».[665]
Будучи взрослым, Есенин часто прибегал к рыболовецкой образности. Чаще всего поэт сопрягает рыболовство как повседневное занятие крестьян, живущих по берегам рек, с его глубинной библейской сущностью, идущей от таких понятий, как «ловцы душ человеческих», от древнейшего изображения Иисуса Христа пиктограммой в форме рыбы (по буквенному созвучию имен) и т. п.
В революционно-библейских «маленьких поэмах» Есенин на основе автобиографического материала создал необыкновенный, почти мифологический образ рыболова: «Вижу, дед мой тянет вершей // Солнце с полдня на закат» (II, 74 – «Пантократор», 1919).
В бунтарских «маленьких поэмах» Есенин запечатлел в новом, оригинальном понимании образ библейского Петра (Симона). М. В. Бабенчиков в своих воспоминаниях в 1926 г. первым обратил внимание на дневниковую запись А. А. Блока по поводу высказанных Есениным мыслей, касающихся сопоставления библейского рыболова с крестьянином-рыбаком: «Насколько запечатлелось сказанное Есениным в памяти Блока, подтверждает набросок “пьесы из жизни Исуса”, записанный Блоком в дневник 7-го января 18 года, через несколько дней после беседы с Есениным. Блок пишет: “Симон с отвислой губой удит. Разговор о том, как всякую рыбу поймать (как окуня, как налима)”».[666] Безусловно, речь шла об образе Симона из «маленькой поэмы» Есенина «Пришествие», которую он написал в октябре 1917 г. и впервые опубликовал 24 (11) февраля 1918 г. в газете «Знамя труда». Вот аналогичный поэтический образ оттуда:
Источником текста послужил новозаветный эпизод отречения Симона Петра – ученика Иисуса Христа – от своего учителя прежде, чем пропоет петух (см.: Мф. 26: 69–73; Мк. 14: 66–72; комм. II, 323).
«Я видел: с Ним он
Нам сеял мрак!»
«Нет, я не Симон…
Простой рыбак».
<…>
Симоне Пётр…
Где ты? Приди.
Вздрогнули вётлы:
«Там, впереди!»
Симоне Пётр…
Где ты? Зову!
Шепчется кто-то:
«Кричи в синеву!»
Крикнул – и громко
Вздыбился мрак.
Вышел с котомкой
Рыжий рыбак (II, 48, 49).
М. В. Бабенчиков первым обнаружил то интересное обстоятельство, что Есенин при помощи привычных рыболовецких образов пытался донести сущность творчества. Именно сопоставляя различные манеры поведения рыбы разных видов в естественной среде обитания, Есенин в 1918 г. разъяснял А. А. Блоку свое понимание художественного мастерства и, возможно, соперничества литераторов. М. В. Бабенчиков привел дневниковую запись А. А. Блока с пересказом мыслей Есенина:
Образ творчества: схватить, прокусить. Налимы, видя отражение луны на льду, присасываются ко льду снизу и сосут: прососали, а луна убежала на небо. Налиму всплеснуться до луны. // Жадный окунь с плотвой: плотва во рту больше его ростом, он не может проглотить, она уже его тащит за собой, не он ее.[667]
Мальчик-пастух как исторический сколок пастушества
Следующим этапом становления мировой цивилизации явилось пастушество. В. А. Рождественский передавал удивление Есенина по поводу незнания русского народа парижскими эмигрантами:
Выпускник Спас-Клепиковской второклассной учительской школы B. В. Знышев вспоминал о прозвище Есенина: «За ругань и проказы его в школе прозвали “Пастушком”. <…> А во время ругани школьники обращались к нему с такой иронией: “А ну, Сережка-пастушок, напиши-ка нам стишок”».[670]
Оказавшись в городской среде, Есенин продолжал ассоциировать себя с пастухом. В письме к Н. В. Рыковскому в 1915 г. из Петрограда поэт напоминал о себе: «Может быть, Вы забыли желтоволосого, напоминающего пастуха на стене у Любови Никитичны» (VI, 76).
В повести «Яр» (1916) Есенин мастерски выводит ряд сцен с пастухами, используя для точной обрисовки пастушеского ремесла их кличи и упоминая атрибуты: «Гыть-кыря! – пронеслось над самым окном», «Прогнали, – сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку пастух» (V, 70) и др.
В с. Константиново, как и вообще в Центральной России, пастухи почитались особо и им посвящались специальные пастушьи праздники (Егорьев день, Фролов день – то есть день Флора и Лавра). Показательны и значительны обычаи найма пастуха, угощение его пастушеской яичницей (о бытовании ее в Талдомском р-не Московской обл. Есенин мог слышать от C. А. Клычкова во время своих приездов к нему в д. Дубровки[671]), обходы дворов пастухами на Новый год с обсеванием зерном и пожеланием приплода скоту и благополучия хозяевам. В д. Назаровка (Завидово) Чучковского р-на Рязанской обл. «Христа славили в двенадцать часов ночи пастухи. Шумели:
Почитание пастуха особенно выражено у Есенина в «Ключах Марии» (1918), где провозглашено: «Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пастушеских дум. Само слово пастух… говорит о каком-то мистически помазанном значении над ним» (V, 189). Даже из сонма библейских персонажей Есенин избирает тех, которые начинали свое служение с пастушества: «“Я не царь и не царский сын, – я пастух, а говорить меня научили звезды”, – пишет пророк Амос» (V, 189). Есенин пересказал фрагмент из Книги Пророка Амоса (в составе Ветхого Завета): «Я не пророк и не сын пророка; я был пастух и собирал сикоморы. // Но Господь взял меня от овец, и сказал Господь: “Иди, пророчествуй к народу моему Израилю”» (7: 14–15).
Это не единственная библейская аллюзия у Есенина при изображении пастуха. До сих пор филологи недоумевают, к какому прототипу следует отнести образ Иовулла (Иогулла – в 1-й редакции) из фразы: «Без всякого Иовулла и Вейнемейнена наш народ через простой лик безымянного пастуха открыл две скрытых силы воздуха вместе» (V, 190 – «Ключи Марии», 1918). Затруднение вызвано тремя моментами: 1) сомнением Есенина в правильности написания имени и потому варьированием его; 2) упоминанием этого загадочного персонажа в паре с богом Вейнемейненом из финского эпоса «Калевала»; 3) восхождением всего фрагмента про срезанную пастухом тростинку-дудочку на могиле убитой сестрами девушки из русской волшебной сказки к статье «Эпическая поэзия» Ф. И. Буслаева. Указанные причины направляли мысль исследователей по пути сопоставления есенинского Иовулла с фольклорными мифически-эпическими персонажами и способствовали выдвижению следующих гипотез: 1) Беовульф из англосаксонского эпоса (предположение уже опровергнуто); 2) Иокуль – противник заглавного героя из «Саги о Финнбоге Сильном»; 3) Один (по прозвищу Iolnir или Iolfadir) – верховный бог из «Эдды» (см. комм.: V, 464).
По нашему мнению, есенинский персонаж Иовулл (Иогулл) восходит к библейскому персонажу: «Имя его Иувал: он был отец всех играющих на гуслях и свирели» (Быт. 4: 21). В пользу нашего предположения говорят следующие обстоятельства: 1) упоминание Иовулла не только в паре с Вейнемейненом, но и в более широком контексте – с библейским пророком Амосом, тоже пастухом и, следуя вероятному умозаключению Есенина, первым музыкантом; 2) на протяжении всего текста «Ключей Марии» поэт обращался в равной мере к персонажам Библии, древнеегипетской и античной мифологии, средневекового западноевропейского и древнерусского эпоса и т. п.; в частности, многократно и с помощью разнородных многочисленных примеров проводил общую идею о происхождении музыки из пастушеского инструмента божественного персонажа-пастыря.
Во многих произведениях Есенина вычленяется и развивается пастушеская тематика библейской истории, особенно ясно в духе раннего христианства проступающая в стихах: «И мыслил и читал я // По библии ветров, // И пас со мной Исайя // Моих златых коров» (I, 121 – «О пашни, пашни, пашни…», 1917) и «С дудкой пастушеской в ивах // Бродит апостол Андрей» (II, 59 – «Иорданская голубица», 1918). Менее явно выражена библейская символика в вопрошении «Пастухи пустыни – // Что мы знаем?» (IV, 175 – «Сельский часослов», 1918), однако она следует из общего контекстуального пласта священной истории, заложенного в смысловое основание есенинской «маленькой поэмы».
Один из них – рыхлый такой толстяк – спрашивает меня: «А правда, что вы пастухом были?» – «Правда, – говорю, – что же тут удивительного? Всякий деревенский парнишка в свое время пастух».[668]Рязанская помещица О. П. Семенова-Тян-Шанская описывала в 1914 г. условия становления пастухом крестьянского ребенка:
В пастухи или, лучше сказать, подпаски нанимают мальчиков лет с 10–12. Для найма подпаска к общественному («обчественскому») стаду существуют такие условия: мальчику платит пастух (из своего жалованья) за все лето (6 месяцев) 7–9 рублей деньгами, а кормится мальчик во все время своего найма из двора во двор. <…> Помещики нанимают подпасков за плату (на хозяйских харчах) от 8 – 12 рублей в лето (8 рублей получает подпасок при коровах, 10–12 получает стерегущий лошадей мальчик, табунщик).[669]Есенин в «Автобиографии» (1924) рассказал о своем участии в ночном: дядя Петя «меня очень любил, и мы часто ездили с ним на Оку поить лошадей. Ночью луна при тихой погоде стоит стоймя в воде. Когда лошади пили, мне казалось, что они вот-вот выпьют луну, и радовался, когда она вместе с кругами отплывала от их ртов» (VII (1), 15). А в автобиографии «О себе» (1925) Есенин вспоминал об обучении держаться верхом, которое производилось ближайшими старшими родственниками-мужчинами – дядьями по материнской линии (именно эта иерархическая ступенька в первобытном обществе подтверждала наиболее близкую степень кровного родства): «Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень цепко держался за холку» (VII (1), 18).
Выпускник Спас-Клепиковской второклассной учительской школы B. В. Знышев вспоминал о прозвище Есенина: «За ругань и проказы его в школе прозвали “Пастушком”. <…> А во время ругани школьники обращались к нему с такой иронией: “А ну, Сережка-пастушок, напиши-ка нам стишок”».[670]
Оказавшись в городской среде, Есенин продолжал ассоциировать себя с пастухом. В письме к Н. В. Рыковскому в 1915 г. из Петрограда поэт напоминал о себе: «Может быть, Вы забыли желтоволосого, напоминающего пастуха на стене у Любови Никитичны» (VI, 76).
В повести «Яр» (1916) Есенин мастерски выводит ряд сцен с пастухами, используя для точной обрисовки пастушеского ремесла их кличи и упоминая атрибуты: «Гыть-кыря! – пронеслось над самым окном», «Прогнали, – сердито щелкнул кнутом на отставшую ярку пастух» (V, 70) и др.
В с. Константиново, как и вообще в Центральной России, пастухи почитались особо и им посвящались специальные пастушьи праздники (Егорьев день, Фролов день – то есть день Флора и Лавра). Показательны и значительны обычаи найма пастуха, угощение его пастушеской яичницей (о бытовании ее в Талдомском р-не Московской обл. Есенин мог слышать от C. А. Клычкова во время своих приездов к нему в д. Дубровки[671]), обходы дворов пастухами на Новый год с обсеванием зерном и пожеланием приплода скоту и благополучия хозяевам. В д. Назаровка (Завидово) Чучковского р-на Рязанской обл. «Христа славили в двенадцать часов ночи пастухи. Шумели:
Овёс сыпали на пол в избу два пастушка – кошель висел. На Рождество пастухи прошли – обедня начинается».[672]
Быки на телице —
Кудрявы хвостицы.
Хозяин с хозяйкой —
На добрую здоровью.
Почитание пастуха особенно выражено у Есенина в «Ключах Марии» (1918), где провозглашено: «Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пастушеских дум. Само слово пастух… говорит о каком-то мистически помазанном значении над ним» (V, 189). Даже из сонма библейских персонажей Есенин избирает тех, которые начинали свое служение с пастушества: «“Я не царь и не царский сын, – я пастух, а говорить меня научили звезды”, – пишет пророк Амос» (V, 189). Есенин пересказал фрагмент из Книги Пророка Амоса (в составе Ветхого Завета): «Я не пророк и не сын пророка; я был пастух и собирал сикоморы. // Но Господь взял меня от овец, и сказал Господь: “Иди, пророчествуй к народу моему Израилю”» (7: 14–15).
Это не единственная библейская аллюзия у Есенина при изображении пастуха. До сих пор филологи недоумевают, к какому прототипу следует отнести образ Иовулла (Иогулла – в 1-й редакции) из фразы: «Без всякого Иовулла и Вейнемейнена наш народ через простой лик безымянного пастуха открыл две скрытых силы воздуха вместе» (V, 190 – «Ключи Марии», 1918). Затруднение вызвано тремя моментами: 1) сомнением Есенина в правильности написания имени и потому варьированием его; 2) упоминанием этого загадочного персонажа в паре с богом Вейнемейненом из финского эпоса «Калевала»; 3) восхождением всего фрагмента про срезанную пастухом тростинку-дудочку на могиле убитой сестрами девушки из русской волшебной сказки к статье «Эпическая поэзия» Ф. И. Буслаева. Указанные причины направляли мысль исследователей по пути сопоставления есенинского Иовулла с фольклорными мифически-эпическими персонажами и способствовали выдвижению следующих гипотез: 1) Беовульф из англосаксонского эпоса (предположение уже опровергнуто); 2) Иокуль – противник заглавного героя из «Саги о Финнбоге Сильном»; 3) Один (по прозвищу Iolnir или Iolfadir) – верховный бог из «Эдды» (см. комм.: V, 464).
По нашему мнению, есенинский персонаж Иовулл (Иогулл) восходит к библейскому персонажу: «Имя его Иувал: он был отец всех играющих на гуслях и свирели» (Быт. 4: 21). В пользу нашего предположения говорят следующие обстоятельства: 1) упоминание Иовулла не только в паре с Вейнемейненом, но и в более широком контексте – с библейским пророком Амосом, тоже пастухом и, следуя вероятному умозаключению Есенина, первым музыкантом; 2) на протяжении всего текста «Ключей Марии» поэт обращался в равной мере к персонажам Библии, древнеегипетской и античной мифологии, средневекового западноевропейского и древнерусского эпоса и т. п.; в частности, многократно и с помощью разнородных многочисленных примеров проводил общую идею о происхождении музыки из пастушеского инструмента божественного персонажа-пастыря.
Во многих произведениях Есенина вычленяется и развивается пастушеская тематика библейской истории, особенно ясно в духе раннего христианства проступающая в стихах: «И мыслил и читал я // По библии ветров, // И пас со мной Исайя // Моих златых коров» (I, 121 – «О пашни, пашни, пашни…», 1917) и «С дудкой пастушеской в ивах // Бродит апостол Андрей» (II, 59 – «Иорданская голубица», 1918). Менее явно выражена библейская символика в вопрошении «Пастухи пустыни – // Что мы знаем?» (IV, 175 – «Сельский часослов», 1918), однако она следует из общего контекстуального пласта священной истории, заложенного в смысловое основание есенинской «маленькой поэмы».