Латвийский литературовед Э. Б. Мекш (1939–2005) рассматривал задуманное Есениным, но особо не оговоренное поэтом и графически не выделенное объединение в цикл четырех стихотворений, которые посвящены «Сестре Шуре», помечены единым временем написания – «13 сентября 1925», расположены одно за другим и предваряют обособленный цикл «Персидские мотивы» в 1-м томе «Собрания стихотворений» (1926): «Я красивых таких не видел…», «Ах, как много на свете кошек…», «Ты запой мне ту песню, что прежде…» и «В этом мире я только прохожий…».[452] Эти произведения обладают общностью тематики; содержательное родство заметно даже на уровне лексики – «мать», «старые песни», «осень», а также заключено в едином семантическом поле – отеческая усадьба, грусть по «малой родине», воспоминания о прошедшем детстве, тоска по родным. В творчестве Есенина это единственные стихотворения, имеющие посвящения ребенку. Адресат-ребенок мыслится поэтом как врачеватель: «Исцеляй меня детским сном» (I, 242 – «Я красивых таких не видел…», 1925). Сестра Александра родилась 16 марта 1911 года (VII (3), 273).
   Дети как главные, хотя и неназванные персонажи, скрытые местоимением «мы», легко угадываются в стихотворении 1913–1915 гг. «Бабушкины сказки» (IV, 53): само название имеет прямую адресацию ребенку.
   Показательно, что в учебных заведениях среднего звена (гимназиях, лицеях и т. п.) практиковались сочинения, посвященные теме детства. Пример такой практики – «Почему воспоминания о детстве самые приятные» – обстоятельно разбирал любимый поэтом ученый Ф. И. Буслаев в труде «О преподавании отечественного языка» (1844): «а) Дети невиннее: они еще не испытали собственных своих нравственных недостатков; все кажется им в прекрасном свете; они не заботятся о мнении общественном; незнакомы с душевными страданиями, потому-то воспоминания о детских радостях чужды раскаяния. // б) В детском возрасте впервые просыпается чувство к наслаждению радостями. А всякое первое благо незабвенно и сладко, потому и продолжительно воспоминание о всяком благе, которое дается нам впервые… <…> г) Детский возраст есть возраст надежды. <…> д) Дети малым бывают счастливы. <…> III. На всем этом основывается идея древних о “золотом веке”».[453] Филолог-методист расценивал этот разбор темы как отрицательный: «…вышеприведенная тема вовсе чужда гимназисту, ибо он еще живет в том возрасте, о котором заставляют его уже вспоминать».[454] Неизвестно, доводилось ли Есенину писать подобные сочинения, но можно предположить, что методическую книгу Ф. И. Буслаева он должен был изучать во Второклассной учительской школе в Спас-Клепиках, ведь будущего поэта прочили в учителя и дали ему соответствующее образование!
   Кроме запечатленной в методических рекомендациях учебных программ педагогических наставлений, которые Есенин постигал в учительской школе, он, безусловно, был хорошо знаком с азами народной педагогики. Так, разнообразные понятия о необходимости правильного воспитания отражены в директивной форме рязанских пословиц и поговорок, например: «Учи ребёнка, пока поперёк лежит, как вдоль легло – поздно».[455]
   Художнический настрой, с которым создавались произведения с образом ребенка, изменялся от применения реалистической стилистики с вкраплениями античной и библейской образности до имажинистского способа писания и обратно. Находя простые и доходчивые детские образы и убедительные воспитательные примеры, писатель никогда не скатывался к примитиву, к сюсюканью с малышами. Его детские образы всегда наполнены глубокой внутренней силой, имеют символический подтекст, содержат подчас неуловимые всемирные исторические ассоциации. Есенинские образы многочисленной и разнообразной ребятни объемны и интересны всякой публике – детской и взрослой, угадывающей в них ростки особого ребяческого мировидения и находящей отголоски собственного детства.

Реалистическое, символическое и неомифологическое описания детства

   В 1914–1915 гг. тема младенческого воспитания и детства решалась Есениным реалистически. В стихотворении «Вечер, как сажа…» показана привычная ситуация убаюкивания ребенка:
 
Девочку-крошку
Байкает мать.
Взрыкает зыбка
Сонный тропарь:
«Спи, моя рыбка,
Спи, не гутарь» (IV, 87).
 
   Единственное отступление от реализма, дань метафорической образности здесь – «сонный тропарь», который можно понимать фигурально как посапывание засыпающего младенца. Слово «тропарь» выступает здесь как метафора колыбельной песни; в исконном смысле тропарь (τρέπω – обращаю) – это церковное песнопение, прославляющее дела Бога и образ жизни святого или составленное в честь праздника с объяснением его сути, составленное по известному образцу (к тропарю относятся ипакои, седальны, ирмосы, стихиры).[456]
   Предположительно в 1918 г. Есенин при полной сохранности бытовой картины и даже уточнения устройства детской «липовой зыбки», подвешенной к потолку и раскачивающейся в такт убаюкивающей песни, тем не менее, возводит поэтический ореол античности над обыденной сельской ситуацией:
 
[<В> осень холодную муза, бродя по <дорогам>,
[<В> сельскую избу к крестьянке погреться <зашла>.
В> липовой зыбке в избушке качался младенец,]
[<Пе>ла старуха о лебеде песню над ним. ] (VII (2), 69).
 
   Стихотворение только начато, строки его перечеркнуты, однако оно позволяет высказать предположение о возможном развитии сюжета: не наградит ли муза поэтическим даром младенца в благодарность за гостеприимство его матери? Не раздумье ли это Есенина над собственной судьбой, ведь здесь просматриваются автобиографические моменты: рождение ребенка в холодную осень в селе, песенный дар матери-крестьянки, стремление сына преданно служить поэзии? Образ лебеденочка из ласковой материнской песни появляется также в стихотв. 1916 г. «То не тучи бродят за овином…» и вложены они в уста Богородицы, успокаивающей маленького Иисуса (см. об этом ниже):
 
Говорила Божья Мать сыну
Советы:
«Ты не плачь, мой лебеденочек,
Не сетуй <…>» (I, 114).
 
   В Константинове применялись самодельные устройства, в которых спали младенцы: «Люльки. Ну, делали вот: делали такие палки, тут такие палки, а тут повесють эти, такие верёвки или тама мешки. И пружины – к потолку подвесять. Вот она, пружина-то, и раскачивается, вот и качаешь в люльке. Потом там обшивали её. Её обошьють, там матрасик у него – он и в люльке-то лежить. Обшивали материалом: вот так вот обошьють, вот он так вот и будеть там лежать».[457]
   В повести «Яр» (1916) с большой любовью и умилением взрослого человека описаны сцены лелеяния младенца, когда происходит созвучие душ и всеобщее единение в бережном отношении к ребенку:
   В зыбке ворочался, мусоля красные кулачонки, первенец.
   – Ишь какой! – провел корюзлым пальцем по губам его Епишка. – Глаза так по-Степкину и мечут.
   Анна вынула его на руки и стала перевивать.
   – Что пучишь губки-то? – махал головой Епишка. – Есть хочешь, сосунчик? Сейчас тебе соску нажую.
   Взял со стола черствый крендель и стал разжевывать. Зубы его скрипели, выплюнул в тряпочку, завязал узелок и поднес к тоненьким зацветающим губам.
   – У-ю-ю, пестун какой вострый! Гляди, как схватил. Да ты не соси, дурень, палец-то дяди, он ведь грязный (V, 111–112).
   Тут же возникает тема возмездия матери за незаконнорожденного ребенка, обреченного на смерть за родительский грех прелюбодеяния. В с. Константиново бытуют пословицы, отражающие глубинные представления русского народа о неизбежной дальнейшей судьбе ребенка: «Несчастным зародишься – несчастным и помрешь»; «Что в ком зарождено, тот с тем и помрет».[458] Судьба мыслится заранее данной, уготованной еще до его рождения, предопределенной и обусловленной какими-то скрытыми от человеческого разумения факторами. При этом важно, что «малый нарративный жанр» в родном есенинском селе представлен отнюдь не единичным произведением, увязывающим будущую судьбу человека с непостижимыми особенностями появления его на свет. Именно в плане такой роковой наделенности несчастьем и развивается линия младенчества ребенка Анны в «Яре».
   Наоборот, счастливая доля достанется в удел новорожденному, который появился на свет подобно Есенину, объяснявшему В. И. Эрлиху: «Я – в сорочке родился».[459] В таком контексте в народе принято называть «сорочкой» послед, в котором иногда рождается ребенок, будто бы наделенный особенным счастьем (подробнее см. в главе 8).
   Однако вернемся к «Яру». Вначале героиня хотя и предчувствует свою вину, но не понимает глубинной и сокрытой причины нездоровья младенца и поэтому пытается исправить ситуацию и спасти ребенка, обращаясь к знающим людям для применения магических средств и народной медицины:
   Анна спеленала своего первенца свивальником, надела на бессильную головку расшитую калпушку и пошла к бабке на зорю. Не спал мальчик, по ночам все плакал и таял, как свечка. <…>
   – С глазу, с глазу дурного, касатка, мучается младенчик. Люди злые осудили. <…>
   Когда Анна вернулась, мальчику сделалось еще хуже. Она байкала его, качала, прижимая к груди, но он метался и опускал свислую головку (V, 127, 131).
   Несмотря на проведенное лечение, ребенок все-таки умирает, и за ним сознательно кончает жизнь самоубийством мать:
   – Здорово, дедушка, – встретили его у околицы ребятишки. – Анны нету дома… утопилась намедни она, как парень ее помер; заколочен дом-то ваш (V, 133).
   В действительности на Рязанщине существовало поверье, что именно младенец в большей мере, чем взрослый человек, подвержен печальному воздействию «сглаза». Против этой напасти применяли меры: так, в с. Ибердус Касимовского уезда «когда кто похвалит младенца, то мать или старшая кто-нибудь из женщин в доме, облизывает ему лицо три раза, плюет на землю, чтобы не появилась болезнь с глазу»[460] (выделено нами. – Е. С.; см. также главу 7).
   По народному поверью, записанному в 1888 г. в с. Ибердус Касимовского уезда, «оборотень… есть не кто иной, как дитя, умершее без св. крещения; душа его, быв не принята на небе, принуждена блуждать на земле по лесам и др. местам».[461]
   В стихотворении и повести Есенин применительно к ребенку употребляет привычную ему родную диалектную и общеупотребительную лексику: первенец – сосунчик – пестун – младенчик – младенец – девочка-крошка – мальцы – мальчик – парень – ребятишки; спеленала свивальником – надела калпушку; байкала – качала, прижимая к груди; зыбка; нажевать соску.

Символичность и автобиографичность мотива рождения ребенка

   В стихотворении того же раннего периода творчества «Матушка в купальницу по лесу ходила…» (1912) «свивальник» прямо не назван, но его зримый образ дан намеком с помощью глагола «свивали» в строке «Зори меня вешние в радугу свивали» (I, 29), в которой рисуются совершенно особенные отношения вроде бы земного ребенка с космосом, представленным атмосферными явлениями – зорями, радугой. В этом стихотворении содержится «краткая автобиография» ребенка (именно ребенка – «внука купальской ночи», который «родился» и «вырос… до зрелости»), прослеживаются необычное рождение и детство, то есть весь жизненный путь подрастающего человека. Судьба лирического героя обусловлена необычностью его появления на свет – в Купальское солнцестояние (23 июня ст. ст. – день Аграфены Купальницы, 24 – Ивана Купалы): «Матушка в купальницу по лесу ходила… <…> Родился я с песнями в травном одеяле. // Зори меня вешние в радугу свивали» (I, 29).
   Обстоятельства и момент рождения соотнесены со всей Вселенной, они космологичны и определяют причинность бытия, его небесно-земную взаимосвязь. Они подчинены круговерти народного аграрного календаря: новорожденный является из материнского чрева непосредственно на лоно природы – среди «трав ворожбиных», сразу окутывается в чарующую купальскую ночь, в летнее солнцестояние, пеленается «свивальником» из радуги и укрывается в «травное одеяло». Есенин сознательно и очень продуманно приурочил дату рождения своего лирического героя к кульминационному моменту раскрытия всех небесных и земных сил природы, ее язычески-колдовского очарования и потаенной целебности. Варьировавшийся в разных регионах России комплекс купальской обрядности сводился к следующим ритуальным действиям: это прыжки через костер, удары жгучей крапивой, собирание знахарских зелий, девичье гадание по найденным ночью 12 цветкам, поиск расцветшего папоротника и нахождение клада под ним, приобщение к пониманию языка зверей и птиц и прочая волшебная магия.
   Дату рождения лирического героя Есенин мог позаимствовать у реальных людей – своих современников А. Б. Мариенгофа, С. А. Клычкова и А. М. Ремизова, которые подчеркивали в повести, романе и рассказах особую важность и магическую значимость своего действительного появления на свет именно на Ивана Купалу (см. комм.: I, 451 и главу 4).

Авторская терминология и образцы народного обращения к детям

   Детскую терминологию, которая варьируется в зависимости от возрастных градаций и аналогична употребленной им в художественных сочинениях, Есенин дает также в личной переписке. В письме к Г. А. Панфилову в июне 1911 г., не отличаясь по возрасту от упомянутых ребят, Есенин сообщает: «У нас делают шлюза, наехало множество инженеров, наши мужики и ребята работают, мужикам платят в день 1 р. 20 к., ребят<ам> 70 к., притом работают еще ночью» (VI, 7. № 1). В ноябре 1912 г. Есенин пишет своему другу об Исайе Павлове, расценивая его поведение как незрелое: «Ну, да простит ему Егова эту детскую (немного похоже на мальчишество) выходку» (VI, 23. № 13). Аналогичная оценка деятельности устроителей революции содержится в письме к Г. А. Панфилову от 1-й половины сентября 1913 г.: «необузданное мальчишество революционеров 5 года» (VI, 51).
   Есенин использует образцы народного обращения к ребенку – ласковые метафорические имена и призывы, похожие на те, которыми хозяйки обычно подзывают домашнюю птицу (в частности, уток – ути-ути-ути), что свидетельствует о родстве восприятия людьми всех малышей – детей и птичек, зверят. Так, Епишка трогательно говорит: «Ути, мой месяц серебряный, как свернулся-то… Один носик остался» (V, 128 – «Яр», 1916). Действительно, в народном сознании ребенок, особенно до крещения и имянаречения, еще не считался полноценным человеком, даже не имел полового статуса (ср.: слово «дитя» среднего рода). Эта мировоззренческая позиция также отражена в «Яре»: «У него, у младенца-то, сердца совсем нету… Вот когда вырастет большой, Бог ему и даст по заслугам…» (V, 112).
   Есенин отмечает тот печальный факт, что не все дети становятся взрослыми: «А то тут у нас каждый год помирают мальцы… Шагай до Чухлинки по открытому полю версты четыре… Одежонка худая, сапожки снег жуют, знамо дело, поневоле схватишь скарлатину или еще что…» (V, 43 – «Яр», 1916).
   Более того, Есенин употребляет сам термин «дитя» применительно не только к человеческому ребенку, но и к звериному:
 
Спит медведиха, и чудится ей:
Колет охотник острогой детей.
Ау! Плачет она и трясет головой: —
Детушки-дети, идите домой
(IV, 89 – «По лесу леший кричит на сову…», 1914–1916).
 
   На специфический образ ребенка, заложенный в лексеме «дитя» и проявляющийся не только в народной педагогике, Есенин обращал внимание и раньше, когда вписывал цитату из стихотворения Корецкого «О Дитя! Так и сердце поэта» (VI, 35) в свое письмо 16 марта – 13 апреля 1913 г. Грише Панфилову. Написание слова «Дитя» с большой буквы вносит дополнительный возвышенный смысл в это понятие. В 1915 г. Есенин сам создал стихотворение с подобным художественным мотивом и дословным повторением возгласа-обращения (с написанием его с маленькой буквы): в 1 и 7 строфах-двустишиях «О дитя, я долго плакал над судьбой твоей» (по первой строке озаглавлено произведение) и «О дитя, я долго плакал с тайной теплых слов» (IV, 101). Возможно, Есенину запала в душу фраза-идея «Чтобы дитё не плакало!» из «Братьев Карамазовых» Ф. М. Достоевского. В 1924 г. в статье с условным названием «О писателях-“попутчиках”» Есенин особо выделил в творчестве Всеволода Иванова произведение с подобным названием, но уже нарочито оформленным в среднем роде: «Его рассказ “Дитё” переведен чуть ли не на все европейские языки и вызвал восторг даже у американских журналистов, которые литературу вообще считают, если она не ремесло, пустой забавой» (V, 244). А. К. Воронский в очерке 1926 г. «Из воспоминаний о Есенине» повторял похвалу поэта: «Из молодых прозаиков я удержал в памяти высокую оценку вещей Всеволода Иванова. Как будто больше всего ему у него нравилось “Дитё”…».[462]

Тема божественного наделения ребенка судьбой

   Тема божественного наделения ребенка уготованной ему судьбой как великим даром, божественного охранения его высшими христианскими силами занимает определенный период творчества Есенина, наиболее ярко проявляясь в границах 1914–1918 гг. Показательно, что Есенин использует христианизированную церковнославянскую лексику именования детей даже в тех пластах текстов, которые не несут ярко выраженной библейской коннотации. Так, в «Предисловии» к сборнику сочинений 1924 г., написанном в автобиографическом жанре, Есенин с явным преувеличением сообщает о своем пронизанном православием детстве: «Отроком меня таскала по всем российским монастырям бабка» (V, 223).
   Современники Есенина выделяли образ младенца как характерный для творчества поэта и библейский, божественный (хотя Ипполит Соколов считал его несамостоятельным): как писала Н. Д. Вольпин, с эстрады звучало, что «вся система его образов – особенно же образов религиозного ряда, всяких его богородиц, телков и младенцев – полностью позаимствована у… немецкого поэта Рейнера Марии Рильке».[463] Есенин с этим не соглашался и отрицал даже свое знакомство с творчеством Рильке.
   В критическом отклике П. С. Когана (1922), бережно сохраненном Есениным в специально заведенной им толстой тетради с газетными вырезками-рецензиями, отражено легендарное восприятие поэтом его детства как отмеченного божественной печатью: «Колыбель его охраняли Христос и святые, и до сих пор он продолжает их видеть среди родных лесов».[464]
   Богородица в Константинове до сих пор действительно воспринимается как живая женщина, ходящая по земле и проверяющая в вечернюю пору порядок, который должна соблюдать хозяйка в доме. Богородица почитается как заступница, за несоблюдение правил не карает, но сама переживает – вот почему необходимо помнить любой женщине о личной ответственности перед Богоматерью. А. А. Павлюк, 1924 г. р., живущая в соседней д. Волхона, убеждена в целесообразности и действенности поверья и обычая: «Всё сделали: столик собрали, салфеточки накрыли, всё убрать надо со стола. Всё: и посуду на ночь оставлять в тазу большом не положено, потому что каждый вечер перед сном ходить Пресвятая Дева Мария. <…> Это ещё Таня, моя дочка, сказала: это, мам, никогда не оставляй посуду на ночь грязную – Божия Мать ходить и нервничаеть».[465]
   В с. Константиново верили, что человеческая судьба бывает счастливой только при рождении детей – высшего Божьего дара, отмеченного местными жителями в поговорке: «Дай Бог деток – дай Бог счастья».[466]

Образы детской кроватки как первого земного приюта

   Образ первой детской кроватки является весьма значимым для творчества Есенина и обозначается разными лексемами, словосочетаниями и описательными оборотами: это ясли и мужичьи ясли с пологом, зыбка, колыбель.
   У крестьян с. Константиново во время детства Есенина не существовало детских колясок для прогулок и передвижения младенцев на большие расстояния от дома. Если матери требовалось перенести ребенка, она заворачивала его в подол фартука – именно такая, подсказанная местной этнографией (сплетением народного костюма и обычая) традиция породила космическую символику в стихотворении «О муза, друг мой гибкий…» (1917):
 
Младенцем завернула
Заря луну в подол.
Теперь бы песню ветра
И нежное баю (I, 134)…
 
   Во всем творчестве Есенина нет дефиниции «колыбельная песня» (хотя исходная лексема «колыбель» встречается), однако народное представление об убаюкивающей материнской песенке содержится в крестьянских терминах: баю (I, 134), байкает (IV, 87).
   Из воспоминаний друга юности Н. А. Сардановского известен отрывок из сочиненного Есениным детского стихотворения «Гуси» (1912–1913), созданного по типу колыбельной песни:
 
Бай-бай, детка,
Спи, спи крепко.
Пошли, гуси, вон, вон,
Детка любит сон, сон… (IV, 488).[467]
 
   В стихотворении «То не тучи бродят за овином…» (1916) образы Богоматери с Иисусом Христом преподносятся в высоком библейском и одновременно в земном облике, что подчеркивается помещением их в двойственную бытовую обстановку: младенец находится в яслях как в привычной детской колыбельке, а его мать печет колоб (деревенское печение в форме шара и одновременно главный персонаж русской народной сказки «Колобок»):
 
Замесила Божья Матерь сыну
Колоб. <…>
Испекла и положила тихо
В ясли.
Заигрался в радости младенец… (I, 113)
 
   Далее развивается метафорический образ колоба-месяца, в который превратилось ржаное печение; и тут становится очевидно, что, несмотря на диалектную огласовку именительного падежа слова «матерь» и вполне земные женские дела, действие происходит на божественном небе. Богородица обращается к сыну с теми же ласковыми словами, как обращаются к ребенку крестьянские женщины, воспитанные на народной песенности Рязанщины и вообще России (например, в обращении «лебеденочек» звучат отголоски хороводных и свадебных песен «<Вдоль по морю, морю синему…> Плывет лебедь, лебедушка белая»,[468] «Из-за лесу, лесу темного // Вылетала лебедь белая» и др.):
 
Говорила Божья Мать сыну
Советы:
«Ты не плачь, мой лебеденочек,
Не сетуй <…>» (I, 114).
 
   Образ другой святой птицы – Белого аиста (специально написанного Есениным с большой буквы) из народного легендарного предания связан с образом Боженьки Маленького (IV, 142): он приносит божественного ребенка в свое «аистово гнездышко» и катает его на спине (IV, 143). Так в «Исусе младенце» (1916) поэт обыгрывает мифическое предание (этиологический миф) о том, что аист будто бы приносит детей людям:
 
А Белому аисту,
Что с Богом катается
Меж веток,