Пример пастушеской тематики из шумеро-аккадской мифологии в «Ключах Марии» (1918): «…на пастбищах туч Оаннес пас быка-солнце…» (V, 197).
   Отголоски древнего «атмосферного мифа» (по терминологии любимого поэтом ученого-мифолога XIX века А. Н. Афанасьева) по воле стихотворца будто бы превратились в поэтические осколки мифической космической истории. Они заметны во многих есенинских пастушеских образах и мотивах, словно перенесенных с небес на землю, являющихся отражением Вселенской гармонии в изначальные времена. Тематикой сельского пастушества с его космически-мифическими первоистоками проникнуто и живописание современности: «Я пастух, мои палаты…» (I, 52 – 1914), «Пастух играет песню на рожке» (I, 92 – «Табун», 1915); «Блажен, кто радостью отметил // Твою пастушескую грусть» (I, 128 – «О, верю, верю, счастье есть!..», 1917); «Там стада стерег пастух» (I, 117 – «Где ты, где ты, отчий дом…», 1917); «Здесь слезы лил пастух» (I, 123 – «Зеленая прическа…», 1918) и др.
   Образ пастуха типичен для фольклорных песен разных жанров, бытовавших на Рязанщине при Есенине. Иногда это народные необрядовые песни литературного происхождения – например, приуроченная к завиванию девушками венков на Троицу:
 
Шла ли Машенька из лесочка,
Д’ня-нясла
Маша э ой да два веночка… <…>
Д’ пастушка к себе звала. —
Ты пастух ли, пастушочек,
Пастух, верный мой дружочек,
Не спокинь, пастух, меня.[673]
 
   Атрибуты пастуха увлеченный этим поэтическим образом и типом отважного мужчины Есенин видит везде – на земном лугу и даже на небесном: «И пляшет сумрак в галочьей тревоге, // Согнув луну в пастушеский рожок» (I, 80 – «Голубень», 1916); «И вызвездило небо // Пастушеский рожок» (I, 109 – «О Русь, взмахни крылами…», 1917). Можно полагать пастушескую символику характерной для творчества поэта и проходящей «сквозной линией » через сочинения Есенина, особенно в 1914–1918 гг.
   Из устного высказывания Есенина, записанного Л. М. Клейнбортом, известно представление поэта о пастушеском рожке как типичном поэтическом инструменте (вопреки классическому представлению о лире, возникшем в античности): «Кольцова уж очень подсушил Белинский, – сказал он неожиданно. – Попортил-таки ему его рожок».[674]

Мальчишеские игры и драки как подготовка к взрослой жизни

   Освоение окружающего мира и установление деловых отношений с людьми в детстве велось посредством участия в мальчишеских играх и затеях. Самые значимые для Есенина сведения о детских играх указаны им самим в одинаковом ключе в нескольких автобиографических произведениях. Так, в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922) поэт писал об участии в азартной игре: «…а на другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку» (VII (1), 9). В «Автобиографии» (1923) игра названа иначе: «…2 коп. клал в карман и шел играть на кладбище к мальчишкам, играть в бабки» (VII (1), 11). детские игровые забавы являются подготовительной ступенью к ритуальным играм молодых мужчин; все они носят состязательный характер и в неявной форме выражают идею доминирования в мужской среде. В мальчишеских драках вырабатываются стереотипы активности, преподнесения мужского достоинства с позиции силы, задаются волевые установки, распределяются важные ролевые начала.
   В воспоминаниях К. П. Воронцова сохранились сведения о любимых забавах и играх, в которые в детстве играл Есенин, как и все сельские мальчики: «Помню, как однажды он зашел с ребятами и начал приплясывать, приговаривая: “Тина-мясина, тина-мясина”. Чуть не потонули в ней. Любимые игры его были шашки, кулючки (хоронички), городки, клюшки (котлы)».[675] Далее К. П. Воронцов продолжил: «Вечерами иногда мы игрывали в карты, в “козла”. Эту игру он любил больше, чем другие картежные игры».[676] Н. А. Сардановский назвал те же азартные игры: «Много времени проходило в играх: лото, крокет, карты (в “козла”)».[677]
   Подвижные игры на свежем воздухе у сельских мальчишек зачастую заменялись шалостями и проказами. Есенин в «Автобиографии» (1924) отмечал: «Сверстники мои были ребята озорные. С ними я лазил вместе по чужим огородам» (VII (1), 14).
   Подготовка к ратному делу осуществлялась через установленные обычаем кулачные бои и спонтанные драки. Односельчанин и друг К. П. Воронцов считал Есенина заводилой: «Он верховодил среди ребятишек и в неурочное время. Без него ни одна драка не обойдется, хотя и ему попадало, но и от него вдвое».[678]
   Уже перебравшись на жительство в город, Есенин вспоминал кулачные бои в с. Константиново и говорил мечтательно Льву Клейнборту: «У нас теперь играют в орлянку, поют песни, бьются на кулачки».[679]
   Стремление завязать потасовку, драчливость рассматривались крестьянами как необходимый этап взросления мальчика. По наблюдению помещицы О. П. Семеновой-Тян-Шанской, сделанному на юге Рязанщины (д. Мураевня Данковского у. и окрестности): «…“атаманить” – значит буянить, затевать какие-нибудь проказы, руководить ими. <…> Драться с другими детьми тоже начал, как только стал на ноги. К этому его тоже поощряли, особенно если он одолевал другого младенца».[680]
   Соответственно, как всех крестьянских мальчиков, Есенина еще до школы «дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: “Ты у меня, дура, его не трожь! Он так будет крепче”» (VII (1), 8), – писал поэт в автобиографии «Сергей Есенин» (Берлин, 1922). В «Автобиографии» (1923) сообщается об этом же способе воспитания по-мужски: «Дед иногда сам заставлял драться, чтобы крепче был», и о достигнутых воспитательных успехах – «Рос озорным и непослушным, был драчун» (VII (1), 11).
   В стихотворении элегического настроения «Я снова здесь, в семье родной…» (1916), вспоминая об играх прошедшей юности, лирический герой восклицает в пушкинском тоне, применяя лексику «высокого стиля»: «О други игрищ и забав» (I, 70).
   В повести «Яр» (1916) Есенин с основательным знанием «кулачных правил» ведения боя и бойцовского беспредела, колоритно описал сельскую драку, доходящую до смертоубийства и сопровождаемую похоронными причитаниями:
   Какой-то мужик с колом бегал за сотским и старался ударить ему в голову. // Нахлынувшие зеваки подзадоривали драку. Ухабистый мужик размахнулся, и переломившийся о голову сотского кол окунулся расщепленным концом в красную, как воронок, кровь. // Аксютка врезался в толпу и прыгнул на мужика, ударяя его в висок рукояткой ножа. // Народ зашумел, и все кинулись на Аксютку. // «Бей живореза!» – кричал мужик и, ловко подняв ногу, ударил Аксютку по пяткам. // Упал и почуял, как на грудь надавились тяжелые костяные колени. // Расчищая кулаками дорогу, к побоищу подбег какой-то парень и ударил лежачему обухом около шеи. // Побои посыпались в лицо, и сплюснутый нос позырился красно-черной пеной… // «Эх, Аксютка, Аксютка, – стирал кулаком слезу старый пономарь, – подломили твою бедную головушку!..» (V, 57).
   Пускание в ход кулаков крестьянами, устраивание битвы деревни на деревню при выяснении отношений отразил Есенин: «То радовцев бьют криушане, // То радовцы бьют криушан» (III, 165 – «Анна Снегина», 1925).
   Современники находили истоки литературной игры Есенина в особенностях его крестьянского детства. Умение вести детскую игру, затевать ее и самозабвенно участвовать в мальчишеских забавах, подготавливало к осознанию литературы как эстетической игры для взрослых. По мнению Георгия Чулкова, старшего современника Есенина, «искусство – игра, но игра священная, и мы не можем провести раздельной черты между переживанием эстетическим и переживанием религиозным».[681]
   Критики, прослеживая творческий путь Есенина, также подмечали склонность поэта к литературной игре, к выстраиванию творческой биографии в нарочитой игровой форме. А. К. Воронский в статье «Сергей Есенин. Литературный портрет» (1924–1925) предупреждал об опасности превращения поэтической игры в заигрывание с публикой: «Наше время в шутки играть не любит и не прощает игры с собой».[682] В статье-некрологе «Об отошедшем» (1926) тот же критик делал вывод о невольном или осознанном выстраивании Есениным двуипостасного собственного облика, отвечающего всем параметрам образа двойника – бога и черта в одном лице. Так это было в древнем понимании единого божества – защищающего и карающего, грозного и ласкового, доброго и злого. А. К. Воронский писал о разбойничьем начале в Есенине, связанном с его стремлением превратить собственную жизнь в игру. Критик характеризовал: «…городской гуляка, забияка, скандалист и озорник, безрассудный мот и больной человек, менявший позы, нарочито подчеркивавший и заострявший свои противоречия, обнажавший их напоказ, игравший ими для “авантюристических целей в сюжете”».[683] А. Б. Мариенгоф утверждал:
   В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа Политехнического музея, Колонного зала, литературных кафе и клубов. <…> Критика надоумила Есенина создать свою хулиганскую биографию, пронести себя «хулиганом» в поэзии и в жизни.[684]

«Инициационные обряды». Разбойник как притягательный и устрашающий мужской тип

   Об инициации, то есть о «посвятительном обряде», практиковавшемся старшими учениками по отношению к новичкам во Второклассной учительской школе в с. Спас-Клепики, сообщал А. Н. Чернов: «С дневного солнечного света в широком коридоре показалось темновато. Мне указали на комнату, в которой буду жить, и я направился прямо к серой двери. Неожиданно что-то темное накрыло меня сверху, и я почувствовал, как со всех сторон на меня посыпались кулачные удары. Я не знал, что так встречали всех новичков. А ударяли сильно».[685] Есенин также пострадал от кулачного обычая: «Действительно, через несколько минут вошел в комнату побитый парнишка. Он подошел к кровати и лег ничком. “Сейчас заплачет”, – подумал я. Прошла минута, другая, третья – с соседней кровати не доносилось ни звука. “Видно, крепкий”».[686] По сведениям А. Н. Чернова, Есенин затем ликвидировал бурсацкий обычай: «И никто впоследствии не смел обижать не только нас, но и всех, кто приходил в школу вновь. Побаивались отчаянного Сережку».[687]
   Эту же оценку физической выносливости Есенина и его умения драться повторил Г. Л. Черняев: «Умел постоять за себя перед своими сверстниками».[688] О драчливой обстановке, царившей в Спас-Клепиковской школе, доходили слухи до Константинова. Мать Т. Ф. Есенина советовалась: «Как быть, кума? Очень дерутся там в школе-то, ведь изуродуют, чем попало дерутся», – и получала рекомендацию: «Пусть, кума, потерпит, а тут что? Сама съездий, – говорила Марфуша».[689] Другу юности Г. А. Панфилову в письме из с. Константиново в июне 1911 г. Есенин сообщал о «боевой» обстановке в Спас-Клепиковской школе: «Я поспешил скорее убраться из этого ада, потому что я боялся за свою башку» (VI, 7).
   Из воспоминаний А. Н. Чернова, однокашника Есенина по Спас-Клепиковской второклассной учительской школе, следует, что устраивание «темной» новичкам являлось традицией, которая аналогична описанной в «Очерках бурсы» Н. Г. Помяловского. Н. Шарапов вспоминал о знании Есениным творчества Н. Г. Помяловского и об интересе поэта в связи с «бурсацкой тематикой» к советскому студенчеству: «Есенин живо интересовался жизнью студентов и сожалел, что она не нашла отражения в советской литературе, да и до революции не получила развития. Указывал, что художественных произведений об учащейся молодежи не было и нет, если не считать повести Гарина-Михайловского в его трилогии “Детство Темы”, “Гимназисты”, “Студенты”, да еще “Очерков бурсы” Помяловского».[690]
   Позже Есенин в «Поэме о 36» (1924) отразит «кулачную» как необходимый элемент взросления будущего мужчины, причем ввернув его в героико-революционный контекст истории о политкаторжанах:
 
Ведь каждый мальчишкой
Рос.
Каждому били
Нос
В кулачной на все
«Сорты» (III, 146).
 
   Драка как «посвятительный ритуал» при проводах в армию и вообще как признак молодечества проступает основным мотивом в письме Есенина к А. А. Добровольскому 11 мая 1915 г. из с. Константиново:
   Оттрепал бы я тебя за вихры, да не достанешь. <…> На днях меня побили здорово. Голову чуть не прошибли. Сложил я, знаешь, на старосту прибаску охальную, да один ночью шел и гузынил ее. Сгребли меня сотские и ну волочить. Всё равно и я их всех поймаю. Ливенку мою расшибли. Ну, теперь держись. Рекрута все за меня, а мужики нас боятся. <…> За всех нас дадут по полушке, только б не ходили и не дрались, как телушки (VI, 69–70).
   Из описания драки видно, что Есенин был заядлым охотником до драчливых действий и действительным знатоком битвы на кулаках.
   «Идеологической праосновой» ввязывания в драки, участия в «кулáчках», устраивания «тёмных» являлись разножанровые фольклорные тексты, бытовавшие на Рязанщине, часто входившие в мужской репертуар и с детства окружавшие Есенина. Известна народная песня: «Не в тех лесах дремучих // Разбойнички живуть. <…> В своих руках могучих // Товарища несуть. <…> Носилки не простые – // Из ружьев сложены. <…> Поперёк стальныя // Мяча положены» – о сраженном молодом Чуркине «с разбитой головой».[691]
   Что касается названия есенинских стихотворений «Разбойник» и «Песня старика разбойника», то представители этого шаловливого образа жизни действительно совершали набеги на родное село поэта. Так, житель с. Константиново сообщил о неоднократных разбойничьих нападениях на своего деда: «И он в Рязань ездил и занялся торговлей. <…> Он, значить, через Путино через это напрямую, да, напрямую и боялся тоже: купил, чтоб туда-сюда. А тут были Мрзовы такие, с этого, с Сéлец, Федякинские жулики. Они – говорить – говорять: “Что ты замки каждый раз меняешь? Не меняй ты замки, замкни вон на проволочку или чего прочее!” А они наезжали, если чего надо, они на той стороне, на той стороне Оки: надо корову или чего там зарезать – счас сделають и приезжають, привозють печёнки и всё, а это к чёртовой матери в воду в Оку. Вишь, что было! Во! <…> Да, это очень плохие люди, неважнецкие. Почему яму, ну как сказать, что ты паразит или гад, вроде неудобно, а ты, мол, неважнецкий, ну тебя к чёрту! И не трогали таких вот бедняков, не трогали. А хто побогаче или хто там в душу, или, как говорится, тама».[692]
   Другая жительница с. Константиново также вспоминала о разбойниках: «А разбойник. Я тогда слыхала от мамы. Одного мужчину очень обидели. Он очень богатый. И его обидели. И он ушёл в разбойники. Но он грабил только богатых, а бедных не трогал. Вот награбить, а бедным отдасть. <А что с ним сталось? – Е. С.> А он так до конца и разбойничал. Его не ловил никто. Его не поймаешь. У него очень много было друзей бедных, беднота была вся за него. Услышат: ага, там будеть облава на него – ему сообщають. Ну, мужик, мужик простой, да и всё. Ну, он был из богатых, конечно, грамотный, образованный был. И бедняков спасал».[693]
   Как видим, оба этих повествования исполнены вполне в духе фольклорного предания о «благородных разбойниках», не обижающих бедных! Имеются смутные сведения о прежнем бытовании в с. Константиново преданий-быличек о мифическом разбойнике Кудеяре.[694] О разбойниках еще сочиняли частушки в Константинове:
 
Наша шайка небольшая,
Всего три разбойника.
Кто полезет в нашу шайку,
Вспоминай покойника.[695]
 
   В таких условиях жительства по соседству с разбойниками подрастающему Есенину и впрямь необходимо было вырабатывать в себе боевитость, чтобы суметь постоять за себя и научиться давать отпор непрошеным посетителям.
   Став взрослым, Есенин драчливость считал сродни стихийности бунтарства. И. Г. Эренбург отмечал: «Революцию он принимал на свой лад: в 1921 году его еще прельщала стихия бунта, он мечтал написать поэму “Гуляй-поле”».[696] В «Плаче о Сергее Есенине» (1926) Н. А. Клюева звучит разбойничий мотив в качестве характерного для Есенина типа поведения – как прижизненного, так и посмертного, ибо даже уход поэта из жизни воспринимается как поступок разбойника: «Ушел ты от меня разбойными тропинками!».[697]

Драчливость во взрослой жизни как отголосок мальчишеских притязаний

   Атмосфера бойцовских состязаний и драчливых задираний сопутствовала Есенину с детства, как любому сельскому мальчику, а в юношеские годы она культивировалась определенной городской средой, в которой крутились солдаты в прошлом и моряки, бандиты и беспризорники и т. п. О типичности такой обстановки повествует в своих воспоминаниях Георгий Матвеев, который сам «снял ремень и по морскому обычаю намотал на руку, взмахнул пряжкой и с возгласом “полундра” пошел на “вы”. В стойку боксера встал Венедикт. <…> Конфликт благополучно разрешился. Сергей весело расхохотался и протянул руку: “Поздравляю победителя”».[698] Для морской драки существовали свои каноны. Дальневосточный моряк Георгий Матвеев встречался с Есениным лишь однажды, однако успел побороться с поэтом летом 1925 г. в Москве:
   После посещения ресторана, слегка возбужденные от вина, мы остановились на каком-то бульваре, где я померился силой с Венедиктом <Март, его двоюродный брат>. Поборолись – и я стал победителем. Есенин тоже изъявил желание побороться. Его не постигла участь Венедикта. Боролись немного, Есенин не поддавался, да и я не стремился побороть его.[699]
   Отдельным сюжетом выглядит озорничанье Есенина, направленное на соревнование в силе с моряками или связанное с морской афористичностью на тему силового единоборства. Всеволод Рождественский зафиксировал угрожающую фразу Есенина, произнесенную им в преддверии могущей разгореться драки на пароходе, плывущем из Петрограда в Петергоф с писателями на борту вскоре после заграничного турне поэта:
   «А вот так! – почти зло улыбнулся Есенин. – Не буду – и все. И вообще не приставай. Уходи, пока я тобою палубу не вытер». Приятель что-то хмыкнул в ответ и отошел в сторону. А Есенин взъерошил и без того спутанные волосы и, ни к кому не обращаясь, процедил сквозь зубы: «Дурак! Стоит ли пить в такое утро!».[700]
   О драке как типично мужском способе разрешения некоторых сложных проблем силовым путем вспоминал П. А. Радимов:
   В комнате я застал неожиданную сцену: двое молодых людей катались по полу, в одном я узнал Есенина. Второй – поэт Иван Приблудный… «Сережа, что ты делаешь?» – «Ивана Приблудного выгоняю». – «Почему?» – «Он еще молод, а у меня сегодня соберется вся русская литература!».[701]
   Н. А. Оцуп вспоминал о литературном вечере в 1921 г. в «Стойле Пегаса» в Москве: «Есенин сжимает кулаки. “Кто, кто посмел? В морду, морду разобью”. <…> Есенин не унимается».[702] Ю. П. Анненков говорил о драчливости Есенина как о важной черте его характера и уже после смерти поэта шутливо заметил: «Боюсь, однако, что на том свете вспомнит и, если характер его не изменился, он непременно набьет мне морду».[703] О традиционных есенинских неистовствах вспоминал Б. Л. Пастернак: «То, обливаясь слезами, мы клялись друг другу в верности, то завязывали драки до крови, и нас силою разнимали и растаскивали посторонние».[704]
   Почему Есенин задиристо ввязывался в драку, был так уверен в своей жизнестойкости? Он объяснял В. И. Эрлиху: «Я – в сорочке родился».[705] В таком контексте в народе принято называть сорочкой послед после рождения ребенка и считать, что кто в сорочке родился, тот будет счастливым. В с. Константиново существовал обычай зарывать пуповину с последом в подпол хаты, чтобы символически привязать ребенка к его дому, «малой родине». Соседка Есениных со слов своей матери – современницы поэта – рассказывает о «пупке» как магическом средстве притяжения: «Сергей Александрович горячился. Сергей: “Всё, больше не приеду!” И хлопает дверью. Отец ему вслед: “Приедешь! Пупок-то здесь зарыт!” <…> Потому что рождались дети в домах, а не в больницах, ну и всё то в пóдпол закапывали».[706] На Рязанщине известны случаи прозвищ Пупок детей, у которых сильно выступала эта деталь тела при неправильной перевязке пуповины: «…бабка длинный пупок оставила при завязывании».[707]
   Тема особенностей рождения волновала Есенина; впрочем, это могла быть дань знанию народных паремий такой тематики. Так, начальная строка стихотворения «Вот такой, какой есть…» (IV, 182 – 1919) с явной отрицательной коннотацией намекает на фольклорную поговорку: «Каков есть, не обратно же лезть», генетически восходящую к родильному обряду.
   Утверждение Есенина насчет его предопределенной особенности, заключенной в необыкновенном рождении «в сорочке», соотносится с аналогичным суждением А. М. Ремизова (1951): «И еще было дознано, сейчас же наутро, в блестящий день блистающего цветами Купалы, что родился в “сорочке”. Правда, “бабка” схватила эту “сорочку”, унесла из дому, втай.
   Моя мать рассказывала с большой досадой, она все видела и не могла остановить: “сорочка” эта, как веревка с висельника, приносит счастье!».[708] Возможно, А. М. Ремизов в устной беседе поделился с Есениным поверьем об исключительности рождения «в сорочке».
   Современники подчеркивали, что драчливость Есенина была наигранной, ненастоящей, своеобразной литературной игрой, а кулачный жест – внешне грозный! – по существу же являлся амбивалентным. И все-таки у Есенина (по свидетельству В. С. Чернявского) оставалось «мальчишеское желание драться, но уже не стихами, а вот этой рукой… С кем? Едва ли он мог на это ответить, и никто его не спрашивал».[709]
   Современники соотносили появление в сложных ситуациях вызывающих поз в облике Есенина с угрожающей внешностью деревенского драчуна, чьи задиристые манеры были усвоены поэтом еще с детства. Н. Г. Полетаев отмечал подобное поведение поэта при задержании для проверки документов: «Есенин, все так же улыбаясь, веселый и взволнованный, притворно возмущался, отчаянно размахивал руками, стискивая кулаки и наклоняя голову “бычком” (поза дерущегося деревенского парня), странно, как-то по-ребячески морщил брови и оттопыривал красные, сочные красивые губы… Он был доволен…».[710] Подобный наклон головы был типичным для поэта, знаменовал его задиристый нрав и при литературной схватке: «Как сейчас вижу его: наклонив свою пышную желтую голову вперед “бычком”, весь – жест, весь – мимика и движение, он тщательно оттенял в чтении самую тончайшую мелодию стиха, очаровывая публику, забрасывая ее нарядными образами и неожиданно ошарашивая похабщиной».[711]