А может быть и в самом деле не было ощущения личной ответственности и личной вины? Истории памятна нерешительность Цезаря, остановившегося перед Рубиконом, – ленинского Рубикона не существует… Вот и еще один штрих к портрету, позволяющий понять, почему именно Ленин стоял у руля партии.
   Людьми, не лишенными нравственных сомнений, в критический момент истории показали себя Каменев и Зиновьев. Голос человеческой совести звучал в коллективном заявлении об отставке большевиков, уже в ноябре 1917 провидевших преступления сталинизма.
   Словом, свой Рубикон был, наверное, у каждого, кто мог бы на равных бороться с Лениным за первенство, – и не это ли объясняет ленинскую победу над ними? Что-то страшное, что-то нечеловеческое стоит за этим отсутствием сомнений. Но что именно: нравственное уродство, на котором косвенно настаивает историко-партийная литература, или извращенная логика? Аберрация совести, или аберрация сознания?
   У Клаузевица в его знаменитых рассуждениях о войне есть одна прямо потрясающая своей парадоксальностью мысль: «Если мы философски подойдем к происхождению войны, то увидим, что понятие войны возникает не из наступления, ибо последнее имеет своей целью не столько борьбу сколько овладение, а из обороны, ибо последняя имеет своей непосредственной целью борьбу, так как очевидно, что отражать и драться – одно и то же.[16]
   Замечу, что Клаузевица Ленин знал: объемистое произведение выдающегося военного мыслителя было изучено Лениным, что говорится, с карандашом в руках. Правда, Клаузевиц (отдадим ему должное) говорит вовсе не о нравственной ответственности за развязывание военных действий, он исследует лишь логические начала науки о войне, ищет отправной пункт своих теоретических построений…
   Да, это так, обиходный портрет Ленина несет на себе заметные следы ретуши: официальная мысль никогда не ограничивала себя в усилиях изобразить человека, лишенного и тени сомнения в своей правоте, или, скажем более «обтекаемо», в «правоте своего дела». Но в том-то и дело, что в данном пункте ленинской характеристики сходятся не только идеологи, что стоят на службе у созданного им режима, но и исследователи, исповедующие совершенно иное социальное (и нравственное) Credo.
   Так что же все-таки в основе: аберрация совести, или аберрация сознания? Ни с точки зрения общечеловеческой нравственности, от века верной абсолютам «не убий», «не укради», «не сотвори свидетельства ложна», ни с точки зрения обычного человеческого сознания образ, запечатленный в миллионах и миллионах книг, изваяний, портретов, не обнаруживает себя как образ человека. Скорее, это подобие существа, стоящего вне рода человеческого. Но нечеловеческим началом может быть только машина, и не машино-ли подобный характер носят такие его качества, как возводимые до степени абсолюта решимость, воля, отсутствие сомнений. Впрочем, машина – это не очень благородно, что ли. Но вот другое, куда более пристойное для вождя мирового пролетариата, измерение: ведь многое, очень многое в определениях Ленина способно соперничать и с выкладками богословов, веками оттачивавших мысль, пытающуюся дать определение Бога. Но, увы, и здесь образ, по многим приписываемым ему качествам вполне укладывающийся в теологический канон, вызывает в сознании не столько евангельские мотивы, сколько – по горьком, но трезвом размышлении – откровения Книги Иова, но только с усеченным финалом, т е. с точкой, поставленной перед вознаграждением страстотерпца за веру…
   Может ли человек противостать лишенной нравственного начала машине? Можно ли, подобно Иову, противостать существу, самый разум которого, подобно разуму его гонителя, может быть настолько иным, что уже простое соприкосновение с ним способно вызвать у смертного психическую (и нравственную) травму?
   Все те черты ленинской личности, которые явственно вырисовываются при внимательном анализе его политических выступлений (понятых в самом широком смысле, т е. не только как печатные, но и как организационные политические действия) позволяют понять, почему при явном отсутствии бесспорного интеллектуального превосходства над своими – в том числе и потенциальными – противниками этот человек сумел создать и практически полностью подчинить своей воле партию поистине нового, ранее невиданного типа. Партию, которая, в свою очередь, в течение весьма короткого срока сумела подавить в побежденной ею стране решительно все, что хоть в малейшей степени не устраивало ее. Однако представляется, что главной, определяющей характеристикой, чертой, которая, собственно, и делала Ленина тем Лениным, что уже с апреля 1917 года из мало кому, кроме политических вождей и специалистов из охранного отделения, известного эмигранта стал превращаться в фигуру, состоящую в самом центе политической жизни России, была все-таки другая. Не ум, не воля, не пренебрежение сложившимися нормами общечеловеческой нравственности (да и корпоративного кодекса чести, ибо маневр с эсеровской программой и последовавшие сразу же после Октября репрессии против недавних товарищей по борьбе красноречиво свидетельствуют о том, что и он не служил для него каким-то препятствием) – совсем другое определило действительно исключительную, уникальную роль Ленина во всем социалистическом движении. Имя этому все определяющему качеству ленинского характера – политический экстремизм, нередко граничащий с откровенным авантюризмом. Именно это качество стало, выражаясь имманентным тому же ленинизму языком, базисным в интегральной характеристике вождя. Все остальное: и ум, и воля, и решимость, не сдерживаемая чувством личной ответственности перед чем бы то ни было, кроме абстрактно-теоретических схем, да, может быть, личных амбиций, – все это было как бы «надстроечным» в определении его как политического деятеля. Но в целом все эти качества отлили характер, противостоять которому было решительно невозможным делом, ибо экстремизм, соединенный с ленинским умом, ленинской волей, наконец, бешеной ленинской энергией, превращается в нечто несокрушимое, в нечто, способное смести со своего пути все.
   Политический экстремизм Ленина с особой наглядностью проявился в послефевральское время, т е. по возвращении его из эмиграции. Так, уже «апрельские тезисы» вызвали едва ли не шок у его же товарищей по партии: их явное несоответствие тому, что происходило в то время в Петрограде, давало повод обвинить Ленина в том, что за годы эмиграции он полностью оторвался от российской почвы, потерял всякое чувство политической реальности. Готовность Ленина уже в июне взять всю полноту власти в свои руки наверное для подавляющего большинства тех, кто определял политическую атмосферу тех дней, выдавало лишь честолюбие человека, не желавшего считаться ни с трезвым анализом обстоятельств, ни с собственными возможностями, ни с возможностями своей партии.
   Здесь уместно привести одно весьма знаменательное место из воспоминаний В.В.Шульгина, фигуры, воистину всероссийского масштаба, человека, пусть и откровенно реакционных (по представлениям того времени) убеждений, но тем не менее пользовавшегося вполне заслуженным уважением у всех, начиная с самого царя и кончая эсерами и меньшевиками. Шульгин пишет о том, что правительство уже шаталось и на повестку дня вставал вопрос о замене его, но кем?… «Мы вот уже полтора года, – пишет этот убежденный монархист, – твердим, что правительство никуда не годно. А что, если «станется по слову нашему»? Если с нами, наконец, согласятся и скажут: «Давайте ваших людей». Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, «людей, доверием общества облеченных», конкретных, живых людей?… Я полагаю, что нам необходимо теперь уже, что это своевременно сейчас, – составить для себя для бюро блока («Прогрессивного блока» – Е.Е.) список имен, т е. людей, которые могли бы быть правительством. Последовала некоторая пауза. Я видел, что все почувствовали себя неудобно. Слово попросил Шингарев и выразил, очевидно, мнение всех, что это пока еще невозможно. Я настаивал, утверждая, что время уже пришло, но ничего не вышло, никто меня не поддержал, и списка не составили… Таковы мы, русские политики.»[17] И это в самый канун февральской революции! Ниже Шульгин вспоминает, как рождалось само Временное правительство: «…Бог наказал нас за наше бессмысленное упрямство. Если старая власть была обречена благодаря тому, что упрямилась, цепляясь за своих Штюрмеров, то так же обречены были и мы, ибо сами сошли с ума и свели с ума всю страну мифом о каких-то гениальных людях, – „общественным доверием облеченных“, которых на самом деле вовсе не было… Так на кончике стола в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем и эту голову пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла сообразить. Историки в будущем, да и сам Милюков, вероятно, изобразят это совершенно не так, изобразят как плод глубочайших соображений и результат „соотношения реальных сил“. Я же рассказываю, как было. Тургенев утверждал, что у русского народа „мозги набекрень“. Все наше революционное движение ясно обнаружило эту мозгобекренность, результатом которой и был этот список полуникчемных людей, как приз за сто лет „борьбы с исторической властью…“ [18]
   Говорят, история повторяется дважды: один раз в виде трагедии, другой – в виде фарса. Через 8 месяцев с точно такой же проблемой столкнулись большевики: пятнадцать лет говорить о захвате государственной власти и ни разу не задуматься об отсутствии компетентных людей, способных ее осуществлять! Замечу к тому же, что лидеры буржуазных партий, о которых говорит В.В.Шульгин, вовсе не ставили своей задачей полное разрушение государственного аппарата: для Прогрессивного блока дело сводилось лишь к выдвижению людей, способных возглавить департаменты уже отлаженного государственного механизма. Не забудем и то, что полученным образованием, социальным (и профессиональным) опытом, общественным положением, наконец, руководители Прогрессивного блока были куда более подготовлены к отправлению высших государственных обязанностей, чем представители социалистических партий, и уж тем более – партии большевиков. И тем не менее даже они испытывали острый дефицит в специалистах. Для большевиков же вопрос стоял не столько в отыскании какого-нибудь десятка лиц, способных взять на себя груз высших государственных должностей, сколько в поиске тысяч (!) технических работников, которые могли бы составить новый государственный аппарат.
   Острый дефицит кадров проявился не только в Октябре 1917, но ощущался и в 1918, и в 1919 и в последующие годы и даже десятилетия. В июне же семнадцатого заявлять на всю Россию о том, что «есть-де такая партия!», – это расписываться не то что в «мозгобекренности» – в абсолютной политической безответственности, в полном непонимании существа государственного управления. Матросы в кожанках во главе департаментов государственной власти, прапорщики в роли Главковерхов и делопроизводители в кресле Генерального секретаря – это ли не политический фарс?
   Но к власти Ленин рвался уже в июне… По выкладкам Ленина в июне еще сохранялась возможность мирного перехода власти в руки большевиков – события июля показали, что этой возможности уже нет и под давлением вождя принимается курс на вооруженное восстание.
   События 3-5 июля наглядно показали, что большевикам противостоит отнюдь не только подавляющая военная сила, находящаяся в распоряжении Временного правительства, но и общественное мнение России. Однако за голос последней большевики уже тогда принимали лишь мнение так называемого «прогрессивного человечества», из числа которого исключались все те, кто хоть в чем-то не соглашался с ними. Как показывают дискуссии, сопровождавшие принятие важнейших партийных решений, многие в высшем руководстве партии готовы были считаться с тем, что рабочие и солдаты Петрограда, готовые поддержать Ленина, не представляли собой не только России, но даже и просто рабочих и солдат. Поэтому-то курс на вооруженное восстание многими был осознан скорее как какая-то академическая конструкция, нежели руководство к практическому действию. Ведь в противном случае вооруженное восстание обращалось не только в выступление против Временного правительства, но и против самой России.
   Тем не менее Ленин говорил о восстании совсем не академически: он готов был противостать всему, даже самой исторической закономерности. Вспомним знаменитое: «Промедление смерти подобно!» – ведь именно оно до сих пор преподносится как пример точного расчета времени и сил, род высшей алгебры политической стратегии. Но вдумаемся, ведь если промедление и в самом деле «смерти подобно», то следует однозначно заключить, что социальное устройство, утвердившееся с крушением монархии, и в Октябре обладало подавляющим запасом жизнестойкости. «Глубокой исторической неправдой, – писали в своем знаменитом письме, оппонируя, главным об разом, Ленину, Каменев и Зиновьев, – будет такая постановка вопроса о переходе власти в руки пролетарской партии: или сейчас или никогда. Нет. Партия пролетариата будет расти, ее программа будет выясняться все более широким массам».[19] Позиции Ленина нам известны. Но вот позиция второго вождя революции, Троцкого: «Едва ли нужно пояснять, что правота в этом драматическом диалоге была целиком на стороне Ленина. Революционную ситуацию невозможно по произволу консервировать. Если бы большевики не взяли власти в октябре-ноябре, они, по всей вероятности, не взяли бы ее совсем… Россия снова включилась бы в цикл капиталистических государств, как полуимпериалистическая, полуколониальная страна. Пролетарский переворот отодвинулся бы в неопределенную даль…»[20]
   Троцкий без колебаний принимает в этом конфликте сторону Ленина, но заметим: воздавая должное ленинской решимости, он по сути дела полностью дезавуирует всякую прикосновенность ленинской мысли какой бы то ни было исторической истине, к объективной исторической закономерности.
   Это действительно до чрезвычайности деликатный момент: ведь если объективные законы истории и в самом деле «на стороне» пролетариата, то с точки зрения формальной истины безупречны Каменев и Зиновьев; если эти законы не согласуются с партийной философией, то истина на стороне Ленина, сумевшего разглядеть микроскопический разрыв в поступательности исторического движения и внедрить в него программный вирус большевизма. Впрочем, это противоречие лишь на первый взгляд губительно для ортодоксальной мысли. Разрешается оно вполне в большевистском духе: революционер на то и революционер, что он с глубоким презрением относится к любым формальным ограничениям, будь то ограничения формального права, будь то ограничения формальной логики.
   Именно способность восстания против ограничений формальной правильности (правового, нравственного, логического характера) и отличают простого законопослушного смертного от подлинного революционера – и уж тем более от великого революционера. Такова аксиоматика большевизма.
   Я не оговорился, именно аксиоматика. Вот два рода свидетельств. Первое – это свидетельство Г.Пятакова, человека, не страдающего ни дефицитом воли, ни недостатком решительности, а значит, знающего толк в том, что он говорит: «Старая теория, что власть пролетариата приходит лишь после накопления материальных условий и предпосылок, заменена Лениным новой теорией. Пролетариат и его партия могут прийти к власти без наличности этих предпосылок и уже потом создавать необходимую базу для социализма. Старая теория создавала табу, сковывала, связывала революционную волю, а новая полностью открывает ей дорогу. Вот в этом растаптывании так называемых «объективных предпосылок», в смелости не считаться с ними, в этом призыве к творящей воле, решающему и всеопределяющему фактору – весь Ленин.»[21] В сущности то же самое говорит и Бердяев: «Ленин показал, как велика власть идеи над человеческой жизнью, если она тотальна и соответствует инстинктам масс. В Марксизме-большевизме пролетариат перестает быть эмпирической реальностью, ибо в качестве эмпирической реальности пролетариат был ничтожен, он был прежде всего идеей пролетариата, носителем же этой идеи может быть незначительное меньшинство. Если это незначительное меньшинство целиком одержимо титанической идеей пролетариата, если его революционная воля экзальтирована, если оно хорошо организовано и дисциплинировано, то оно может совершать чудеса, может преодолеть детерминизм социальной закономерности.»[22]
   Второе – свидетельство профессионального историка: «Бывший юрист-законник выступает в этих суждениях как великий революционер. Он ни в грош не ставит формальную законность, он ее полностью отрицает».[23] «Бывший воспитанник юридического факультета Сорбонны обнаруживал величайшее пренебрежение к формально-правовой основе законодательства; он стал великим революционером и потому, не колеблясь, ставил интересы революции выше формального права.»[24] «В характере Робеспьера не было ничего от Гамлета – ни ослабляющих волю сомнений, ни мучительных колебаний. Он не воскликнул бы: „Ах, бедный Йорик! Я знал его, Горацио…“ Он проходил мимо могил друзей и врагов, не оборачиваясь.»[25] Все это – о Робеспьере. Однако интересны приведенные выдержки не своим прямым содержанием (хотя и оно весьма красноречиво!), а тем, что в них явственно прослеживается аксиоматика специфически большевистского образа мышления, аксиоматика большевизма, которая через десятилетия из руководящего принципа практических действий перерастает даже в способ доказательства исторических истин.
   Вот в этой черте ленинского характера и кроется ключ ко всему, именно эта черта в первую очередь и объясняет, почему Ленин и только он мог стать во главе движения, почему Ленин и только он мог занять совершенно исключительное, не подчиненное даже партийной дисциплине место как в партии, так и в (писаной) ее истории. Впрочем, значение этой черты становится до конца ясным только при рассмотрении ее в широком контексте интегральных характеристик тех социальных сил, на которые опиралась партия большевиков.
   Вглядимся пристальней. Партия большевиков во все времена ее существования представляла собой организацию, не испытывавшую недостатка в политическом радикализме. Из всех политических партий того времени партия большевиков занимала, пожалуй, самые крайние позиции. Но даже в этой, откровенно бравирующей своим экстремизмом организации были свои «левые»: партия Ленина никогда не была монолитом. Но если такие функционеры, как Зиновьев и Каменев были «правыми» то позиция Ленина располагалась много левее большевистского «центра». Иными словами, даже в этой, наиболее «левой» партии Ленин был одним из «самых левых».
   Если вдуматься, то даже в период острых разногласий, вызванных мирными переговорами с Германией, позиции Ленина были куда более радикальными, куда более «левыми», чем позиции так называемых «левых коммунистов». Лозунг «защиты отечества» – часто вполне дежурная вещь, и даже самая острая пропаганда того, что «лучше умереть стоя, чем жить на коленях», не требует от человека ни какого-то особого мужества, ни особой решимости. Больше того, лозунги подобного рода куда чаще провозглашаются из-за элементарного отсутствия гражданского мужества, из простой боязни быть обвиненным в недостатке смелости и патриотизма. Поэтому весной 1918 открытое требование (не то что позорного – прямо похабного – выражаясь словами самого Ленина) мира означало собой значительно больший радикализм, нежели радикализм самых воинствующих сторонников войны. Своеобразным критерием здесь может служить опасность политической смерти: публичное требование «р-р-революционной» войны в условиях на глазах развертывающейся агрессии никогда не сопрягается с риском потери политических очков, самое худшее, что может случиться здесь, – это игра вничью. Безоговорочная же капитуляция перед вконец зарвавшимся супостатом (особенно если в твоем прошлом еще не забытое обвинение в платном сотрудничестве с врагом) вполне способно обернуться не только гражданским самоубийством, но и прямым линчеванием
   Но обратим внимание еще на одно парадоксальное обстоятельство: на своих, как правило, крайне левых позициях Ленин в самые решительные, поворотные моменты истории русской революции оказывался в меньшинстве. Это обстоятельство поистине парадоксально. Ведь если личные позиции политического лидера не опираются на поддержку большинства (или достаточно большой группы, способной организационным маневром обеспечить требуемое большинство), то устойчивость его как лидера может быть обеспечена либо подавляющим личным авторитетом, т е. подавляющим нравственным или интеллектуальным превосходством над всеми своими оппонентами, либо принадлежностью к политическому «центру», либо тем и другим одновременно.
   Между тем никакого заметного (и уж тем более подавляющего) нравственного или интеллектуального превосходства над своими товарищами по партии, как мы видели, не было, да и не могло быть; очевидная же принадлежность Ленина к одному из организационных полюсов, как правило, не находящему (во всяком случае вначале) поддержки большинства партийного руководства, делает не то что парадоксальным – откровенно загадочным и незыблемость ленинских позиций в ЦК и сохранение самого ЦК как коллектива единомышленников, не раздираемого центробежными процессами.
   Впрочем, загадка остается загадкой лишь до тех пор, пока в стороне от рассмотрения остается такая тонкая материя, как социальная база партии. До сих пор речь шла только о партийной интеллигенции, и даже не о ней, а о количественно почти неуловимой ее части, что составляла круг высшего партийного руководства. Но, как и в любой армии, генералитет которой легко уподобляется нулю, не значащему самим собою решительно ничего, но при формировании порядка числа способному, как минимум, удесятерить его, партийный «генералитет» представляет из себя какую-то величину лишь до той поры, пока в его распоряжении находится сила, в известных условиях могущая быть брошенной на баррикады.
   Ленинская партия – это, как мы знаем, партия пролетариата. Но что это значит? Отвлечемся на минуту. Это может показаться странным (хотя ничего удивительного здесь нет и все объясняется достаточно рациональными основаниями), но многие из социальных категорий имеют какой-то свой эмоциональный знак. Так, еще с детства мы привыкали к мысли, что все, тяготеющее к «красной» части общеполитического спектра, – хорошо, все «белое» или «коричневое» – плохо; еще с детства мы привыкали к мысли о том, что «комиссар» – это средоточие всех нравственных добродетелей, а понятие «контрреволюционер» представляет собой простой синоним едва ли не опереточного злодея, который и в детстве-то отличался тем, что кусал грудь кормилицы и мучил кошек. Точно так же и с политическими партиями: стоит нам только услышать определение «буржуазная», как тут же рисуется образ какой-то темной реакционной силы, которая только тем и озабочена, как бы еще досадить угнетенным массам, и наоборот, эпитет «пролетарская» сопрягается со светлым началом, что знает «одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть» – счастье трудового народа.
   Но попробуем отказаться от такого подсознательного окрашивания социально-политических категорий в цвета тех или иных нравственных добродетелей и взглянуть непредвзято на то содержание, которое стоит за ними, – и мы тут же вспомним, что пролетариат образует собой (даже и по сию пору, если спроецировать содержание этой категории на современное понятие рабочего класса) далеко не самую развитую и лучшую часть нации.
   Мы тут же вспомним, что выразителем национальной совести во все времена, как правило, выступала интеллигенция – лучшая же часть российской интеллигенции всегда тяготела к противоположному большевикам полюсу политических сил. Иными словами, из противопоставленных самой историей политических партий, выступавших против самодержавия, партия конституционных демократов имела куда большие основания рассматриваться как охранительное начало и для национальной культуры, и для общественной нравственности, и нежели те, которые официальной историей партии приписываются ленинской организации революционеров.
   Не будем забывать: российский пролетариат начала двадцатого века – это социально-классовое образование, которое еще не имело своей истории: в сущности это даже еще не класс, а декласированный слой нации, ибо российский пролетарий – это вчерашний крестьянин.
   Обществоведческая литература изобилует аргументацией того, что пролетарий в культурном отношении стоит куда выше крестьянства, и в какой-то степени это действительно так: обитатель больших городов, пролетарий погружен в значительно более широкий социальный контекст, нежели деревенский житель. Но ведь у каждой медали есть своя оборотная сторона…