Словом, получилось так, что на самый верх чиновничьей иерархии вдруг пришли люди, не связанные теми веками складывавшимися кастовыми узами и обязательствами, которые объединяли и сплачивали в своих претензиях высший нобилитет нации. Меж тем известно, что отстранение одних людей и замена их другими всегда сопровождается какими-то переменами стратегической линии государства. Поэтому в определении подобных перестановок именно как государственного переворота нет, пожалуй, никакого преувеличения.
   Но обратим внимание и на другое.
   Радикальная смена состава тех лиц, которые участвуют в разработке и принятии стратегических управленческих решений, – вещь совсем не новая в истории любой державы. Вообще говоря, каждый новый властитель со временем формирует свой собственный круг ближайших советников. Но именно их подбор во все времена представлял собой одно из, может быть, самых трудных и ответственных дел правителя, ибо здесь требуется высший род знания, которое не дается никаким образованием, – знание людей. И даже не просто знание людей, но и способность предугадать, как именно проявятся все (и хорошие и плохие) присущие им качества в повседневной работе единой команды. Жизненный опыт и мудрость – вот залог успешного решения этой многотрудной задачи. Какой же юноша способен самостоятельно справиться с ней? Так, может, в действительности в основе свершившейся замены лежала вовсе не ответственность за судьбы врученного государства, вовсе не проникновение в тайны человеческой природы и высшей геополитики, а нечто иное?
   Время покажет, что практически с каждым из тех, кто вошел в состав Избранной рады, которая сумела оставить неизгладимый след не только в истории его собственного правления, но и в истории самой России, Иоанн расстанется легко и непринужденно. Все они будут небрежно отброшены им, как мы отбрасываем использованную гигиеническую салфетку, многие же и вообще подвергнутся репрессиям.
   Так, например, Сильвестра осудит Церковный собор и приговорит его к заточению на Соловках. По-видимому, там он и кончит свои дни, ибо с тех пор его имя навсегда исчезает из русских летописных источников. Адашев будет взят под стражу и перевезен в Дерпт, где и умрет в заточении в 1561 году. Князь Курбский, ожидая расправы, будет вынужден бежать за рубеж.
   В чем причина этой неблагодарности – душевная черствость, следствие врожденной жестокости царя?
   Может быть, ответ как раз и состоит в том, что все эти люди с самого начала были для юного Иоанна не более чем средством сведения давних счетов со всем люто ненавидимым им окружением?
   Обратим внимание на один парадокс неизъяснимой человеческой природы: в любой, даже самой острой ненависти очень часто (если вообще не всегда) можно разглядеть столь же острую жажду любви и поклонения. Потребность отмщения чаще всего обнаруживает в своей основе скрытое желание развернуть какие-то ключевые события прошлого вспять и заставить того, кому адресована месть, горько раскаяться в когда-то содеянном и полюбить-таки несправедливо оцененного или обиженного им. Полюбить – и поклониться ему. Или вернее даже так: сначала поклониться, а затем уж и полюбить, ибо поклониться любя – ничего не стоит, но ведь и принужденное поклонение без любви стоит недорого, поэтому здесь и ждут в первую очередь искреннего раскаяния, а потом уже и любви.
   Так женщина флиртует с одним, для того чтобы, вызвав ревность другого, крепче привязать его к себе. Уже завтра она, может быть, даже не вспомнит о том, кто вчера послужил простым инструментом ее интриги. Не напоминает ли повесть об Избранной раде именно такой флирт?
   Но чьей же любви вожделел Иоанн, кто должен был поклониться ему?
   Да именно те, на кого вдруг и обрушилась его месть.
   Вот только не следует сводить все к каким-то отдельным персоналиям. Определенная поправка на возраст русского государя должна, разумеется, быть внесена и здесь. Ведь высокая абстракция всего того бездонного и многомерного, что в старое время обозначалось понятием мира, у молодого человека, как правило, воплощается в сравнительно узком круге тех, кто составляет его непосредственное окружение; и едва ли мужающий Иоанн был исключением из этого всеобщего правила. Должны пройти годы и годы, для того чтобы еще очень отвлеченная категория, к которой в своих схоластических поисках и возвышенных мечтах так любят апеллировать подающие надежды честолюбивые юноши, наполнилась, наконец, каким-то конкретным, но вместе с тем и более широким содержанием. До поры же именно этот круг ближних и фокусирует в себе весь социальный макрокосм, в который вплетается становление и развитие человека. Поэтому любое обращение к этому кругу и есть обращение к миру в целом. Именно по этой же причине любой импульс, обращенный к последнему, до поры замыкается лишь на тех, кто физически доступен осязаемому контакту.
   Заметим и другое. Это только сегодня для того, чтобы почувствовать себя «звездой», вполне достаточно признания лишь своих братьев по цеху: математиков, программистов, музыкантов, и так далее. Едва ли какой программист (математик, музыкант) испытывает комплекс неполноценности, или даже вообще какое-то неудобство, оттого что он абсолютно неизвестен профессиональным историкам или правоведам, инженерам или военным. Но все это только потому, что сегодня существует бессчетное множество совершенно различных видов деятельности, каждый из которых требует от человека каких-то своих, специфических, дарований. Но должен же существовать и талант, который остается талантом, независимо от цеховой принадлежности человека. Известность в одних кругах при полной неизвестности в каких-то других – это ведь тоже род ущербности. В умных книгах, трактующих о философии, говорится, что эта ущербность – суть прямой результат так называемого всеобщего разделения труда, – глобального явления, которое уже на самой заре человеческой истории определило магистральные пути развития всей нашей цивилизации. Меж тем в те времена, о которых говорится здесь, следствия этого всеобщего разделения еще только начинали проявляться. В шестнадцатом веке уже высоко ценилась ученость, докторский диплом уже возводил человека в рыцарское достоинство, прежнее презрение к людям искусства сменялось на глубокое почитание… Но все же подлинное признание могло быть только там, где существовали общие для всех ценности. Подлинное признание существовало только там, где появлялись основания для посмертной канонизации. Святость – вот истинная вершина всех тогдашних человеческих дел. Святость – вот давно уже забытый тайный идеал честолюбивых.
   Но здесь, в сфере общих для всех ценностей, притязания на избранность – это уже не обращение к узкому кругу односторонне, «подобно флюсу», развитых профессионалов. Слепого поклонения одних при полном безразличии других на поприще этих абсолютов уже недостаточно. А значит, и ожесточенность против всех отказывающих в признании оказывается направленной вовсе не узкому ограниченному рамками какого-то цеха кругу. Месть Иоанна – это месть всему миру, так и не сумевшему – или не пожелавшему – разглядеть в нем то, чем он сам представлялся себе.
   Впрочем, видеть в формировании Избранной рады только специфическую форму мести, наверное, было бы неправильно. Сильный на бранном поле и мудрый в суде – вот в лоне христианской культуры идеал правителя всех времен. Наверное, редкий государь вообще не видел в себе Давида и Соломона (или, по меньшей мере, не мечтал о том, чтобы в нем увидели хоть что-то от этих вечных на все времена героев). Само положение (noblesse oblige) обязывает, – гласит старая пришедшая к нам из французского языка истина, и всякий новый монарх, вступая во власть, как кажется, всегда полон горячего стремления принести благо своему народу. Едва ли исключением в этом ряду был Иоанн. Поэтому новый государственный совет – это, конечно же,
 
«…пока сердца для чести живы…»
 
   и искренний порыв к добру и свету все еще не потерянного для мира юноши.
   Но все же в какой-то мере и месть.
   Вероятно, в глазах любого мэтра от теории государственного управления, может быть, даже в глазах самого Никколо Макиавелли такая ее форма могла бы удостоиться самой высокой оценки. Ведь она позволяла добиться нужного при полном сохранении лица, облечь скрытую политическую интригу в некую безупречную цивилизованность, в торжество настоящей справедливости. Но это только на первый непосвященный взгляд стороннего наблюдателя, ибо даже этот великий флорентиец мог судить лишь о скрытых пружинах чисто человеческих дел – мелкой ряби на поверхности океана, глубинные же тайны абсолютной власти не могли раскрыться перед ним.
   Всякая месть должна приносить какое-то удовлетворение, иначе зачем вообще она нужна. Однако именно эта легкая доступность ее скрытой логики разуму простого обывателя и не давала искомого, больше того, в принципе не могла дать. Именно это рациональное, «слишком человеческое» ее обличие и было самым большим ее недостатком, если не сказать органическим пороком. Ведь то, чем может довольствоваться толпа, далеко недостаточно тому, кто ослепительной горной вершиной возвышается над нею.
   В конечном счете все дело в глубине отличий, которые пролегли между ним, Иоанном, и теми, кто был обязан повиноваться ему, Богом избранному венценосцу. Настоящая избранность – это ведь совсем не выделение одного из какого-то бесконечного множества ему подобных, И даже не возглавление некоторой когорты лучших. В едином людском торжище слишком многое зависит от неожиданных сюрпризов быстро меняющихся мнений, и самый первый здесь очень легко может оказаться – и часто оказывается – последним: «И вот, есть последние, которые будут первыми, и есть первые, которые будут последними». (Лука. 13-30). Когда-то каприз всего одной женщины привел к отсечению головы самого Крестителя, минутный настрой еще недавно рыдающей от счастья толпы отдал на растерзание Христа. Так что подлинная исключительность в конечном счете может существовать лишь только там, где нет даже и слабой тени подобия всей этой неразумной людской массы тому, кто призван стоять высоко над нею, где нет даже и следа какой-то их соприродности. Словом, только там, где обнаруживается какой-то иной и абсолютно непостижный ни рассудком обывателя, ни даже разумом мыслителя генезис.
   Таким образом, как ни крути, но уже самая способность понять сторонним (пусть даже и весьма незаурядным) умом источник и механизм государева замысла неизбежно умаляет достоинство самого помазанника: ведь понять и оценить что-то – всегда означает собой, хотя бы на миг возвыситься над тем, что подлежит нашей оценке. А это значит, хотя бы на миг подняться и над самим венценосцем. Вот так и здесь: даже частичная прозрачность мотивов, определявших решения юного государя, была способна только унизить абсолют верховной власти. Воспитанное же Иоанном понятие о правах, воспринятых им, не допускали даже и мысли о каком бы то ни было – пусть даже минутном – возвышении над нею. Подлинная, абсолютная, власть всегда обязана стоять опричь людской природы, парить над толпою ничтожеств; ничто вершимое ею не может быть вмещено и объято убогим мозжечком обязанного лишь к слепому повиновению земного червя.
   Так что век Избранной рады не мог быть долгим уже «по определению». Очень скоро все должно было измениться. И очень скоро все действительно изменится, вернее сказать, встанет на свои места. 

6. Последние испытания

   «Вы мнили, что вся Русская земля под ногами вашими?», спросит Иоанн, в своем послании князю Курбскому бросая обвинение былым советникам из Избранной рады и тем самым как бы оправдывая разрыв с нею. Правда, слова эти будут написаны много позднее, но можно не сомневаться, что нечто подобное звучало и в самом начале разрыва. Знаменитый демарш Людовика XIV: «Вы думали, господа, что государство – это вы?…» – едва ли не калька с них. Дело не только в лексико-семантическом сходстве – слова одного и слова другого знаменуют собой решительное отъединение центральной власти от своих подданных.
   Во Франции это выразится не только в виде создания нового аппарата центральной власти, но и в заложении новой национальной столицы – Версаля. На Руси за столетие до того было все то же (историческая легенда гласит, что даже столицу царь хотел перенести в Вологду, но выпавший из свода собора камень, чуть не убив его, послужил знаком того, что этот перенос неугоден Богу) но это «все то же» приняло дикую форму опричнины.
   Какой логикой, какой высшей государственной потребностью, какими законами формирования и функционирования верховной власти может быть объяснен этот чудовищный институт?
 
«Какому дьяволу, какому псу в угоду,
Каким кошмарным обуянный сном?…»
 
   Какой монарх мог придумать такое для своего народа? Только одно разумное объяснение могло быть всей этой фантасмагории – решительная неспособность водительствуемых стать хотя бы отчасти достойными своего великого вождя.
   Можно, конечно, быть слепым, и в неразумии своем не различать в поставленном над ними государе то, что обязано бросаться в глаза каждому. Но ведь всему же есть предел, и нельзя не понимать, что даже здесь, на самой вершине людской пирамиды, пролегает бездонная бездна между тем, кому венец дается по простому праву рождения, и у кого это право возводится в степень его собственной исключительности. Не понимать эту истину, – значит, святотатствовать над той сокрытой даже от многих властителей тайной, что связует совсем не рядового помазанника с Тем, Кто только и способен отличить – его. Единственного из людей. Да, Бог и в самом деле дарует каждому талант и свободу. Да, убоясь и того и другого, слабые зарывают талант в землю и отчуждают свою свободу в пользу кого-то сильного. Но ведь есть же все-таки среди всех недостойных Его даров и тот, кто способен сам собрать и умножить все, чего так пугливо сторонятся слабые. Так неужели же верховная власть, ниспосылаемая ему, изначально равна той, которая дается обыкновенной посредственности, единственным достоинством которой служит лишь зачатие на царском ложе?
   Мысль историка, который пытается проникнуть в сплетения мотивов, определявших логику рождавшегося в России абсолютизма, как правило, видит только борьбу с оппозиционным боярством. Этот мотив, в общем-то, известен монархиям всей Европы того времени, наследие средневековья во всех странах преодолевалось долго и болезненно. Но вспомним: абсолютизм – это ведь вовсе не пострижение всех под одну гребенку, отнюдь не жесткое подчинение всех и вся каким-то одним верховным государственным интересам. В действительности его рождает острая необходимость устранения правовой «чересполосицы», ликвидации внутренних границ, таможенных барьеров, веками складывавшихся на рубежах владений, еще совсем недавно практически неподвассальных короне. Добавим сюда необходимость централизации таких государственных институтов, как «силовые» и дипломатические ведомства, до того существовавшие при дворе любого крупного барона, дерзавшего посягать на независимость от политический линии своего сюзерена. Не забудем также и о давно вызревшей потребности развивающихся государств в единой системе мер и весов и так далее, и так далее. Так что не одна только централизация политической власти стоит за абсолютизмом.
   Но и в подчинении всей жизни государства какому-то одному политическому центру есть свои пределы, прехождение которых способно поставить под угрозу само его существование. Вспомним: семь десятилетий «строительства коммунизма» в нашей стране наглядно продемонстрировали то непреложное обстоятельство, что абсолютная централизация всего и вся возможна только в чрезвычайных условиях тотального противостояния нации какой-то внешней подавляющей силе; государственная же система, которая и в мирное время обязывает к апробации любых решений одной только верховной инстанцией, в принципе нежизнеспособна. Советский Союз не выдержал мирного соревнования с Западом не в последнюю очередь именно по этой причине. Поэтому известное распределение властных полномочий между политическим центром и политической же периферией абсолютно неизбежно при любых, даже самых деспотических, тоталитарных режимах. Казалось бы, ничего деспотичней восточных монархий история никогда не знала, но ведь и там существовали сатрапии, которым делегировалось многое от того, что атрибутивно, казалось бы, лишь центральной власти. Так что видеть в борьбе с непокорным боярством исключительно укрепление авторитета трона было бы в корне неправильно. По сути дела все это не более чем историографическая легенда, авторитет которой освящен не менее грозным, чем имя самого Иоанна, именем другого тирана, Иосифа Сталина. Вспомним, ведь это им в беседе с Эйзенштейном на встрече, посвященной съемкам «Ивана Грозного», впервые была высказана парадоксальная идея о прогрессивности всех тех репрессий, которые были обрушены тогда на русское боярство. Больше того, «вождь народов» высказался даже в том духе, что репрессии того времени были недостаточны, что нужно было срубить еще не одну голову…
   Нет, ностальгия по абсолютной власти не может быть объяснена одной лишь потребностью политического разоружения склонных к известной центробежности земельных баронов. Идея абсолютной монархии, конечно, рождалась самим временем, но ведь и монархи той далекой эпохи – это вовсе не деперсонифицированные силы истории. А значит, и им были присущи какие-то глубоко личные мотивы. Мотивы, которые незримо для всех добавляли что-то свое в вожделение ничем не ограниченного суверенитета.
   Но все же должно было произойти и еще нечто такое, что окончательно освобождало бы это глубоко личное от всех внешних оков и противовесов, нужен был какой-то дополнительный внешний толчок, способный высвободить, наконец, энергию давно копившегося напряжения.
   Как кажется, первый кризис в отношениях Иоанна с его окружением был вызван внезапной тяжелой болезнью, наступившей после возвращения из Казанского похода. В те дни было неясно, сумеет ли он выжить, и в связи с этим встал неизбежный вопрос о престолонаследии. Царь потребовал немедленного принесения присяги своему сыну от Анастасии. Но многие ближние бояре, сказавшись больными, уклонились от целования креста в пользу лежавшего в пеленках младенца. Ходили слухи, что они «хотели на государство» двоюродного брата Иоанна Владимира Старицкого.
   Этот сюжет в подчеркнуто контрастных зловещих черно-белых тонах запечатлен в знаменитом фильме Эйзенштейна, кадры которого стали не только режиссерской, но и операторской классикой.
   Колебались многие, среди них и тогдашние вожди Избранной рады: духовник царя Сильвестр и Адашев. Это, как уже говорилось здесь, в скором времени припомнится и тому, и другому.
   Кризис разрешился, в общем-то, благополучно, в конце концов все присягнули царевичу-младенцу. Сам Иоанн выздоровел, но его душевное равновесие было уже навсегда надломлено. Отныне русский царь будет жить в вечном страхе, даже пищу станет принимать только из рук своей Анастасии. Ей же он поклянется (и до конца останется верен своей клятве), что никогда не забудет поведения бояр у его смертного ложа.
   Поведение бояр, похоже, никакого удивления у нас не вызывает, в высшем чиновничьем слое мы привыкли видеть только одно – прямую измену государственным интересам России. На Сильвестре же и Адашеве останется несмываемое ничем пятно двурушничества, многие (до сих пор) будут обвинять их в том, что они в те трагические дни попытались переметнуться на сторону противников царя. За всем этим стоит давняя историографическая традиция, которая, наверное, и не могла быть иной ни в условиях российской монархии, ни в сталинское время (повторимся, к Иоанну «вождь народов» относился с великим уважением).
   Но только ли патологическая склонность к предательству высших государственных интересов стояла за всей той неприличной политической возней у постели умирающего государя?
   Задумаемся над одним обстоятельством, которое знакомо истории едва ли не каждого народа и которое никак не может быть игнорировано в затронутом здесь контексте. Что на самом деле значило в тех условиях присягнуть наследнику Иоанна? Ведь править до своего совершеннолетия тот все равно не мог, и речь могла идти только о регентстве. Но реальная политическая сила оставалась вовсе не за теми, кто должен был бы долгие годы хранить для него монарший венец. Разумеется, целование креста в те поры значило многое, но ведь далеко не все, царский же трон – это слишком большой приз, чтобы ради него можно было удержаться не только от клятвопреступления. Была ли способна эта присяга остановить тех, кто мог вожделеть – и, несомненно, вожделел – царской власти и кому она, эта царская власть, в те дни чуть ли не сама шла в руки? Едва ли, а это значит, что исключать дышащее гражданской войной двоевластие было никак нельзя, и скорее всего результатом такой присяги стали бы страшные для всей России потрясения. Впрочем, и царевичу она вряд ли сослужила бы хорошую службу. Здесь ведь уже говорилось о том, каким было собственное младенчество Иоанна, но заметим: при всем том, что так отравило его детские годы, на его будущую власть никто, в общем-то, не посягал. Все годы того дикого боярского беспредела, которым возмущался он сам и справедливо возмущаются российские историки, ни устранить, ни даже просто отстранить его от престола всерьез, как кажется, никому не приходило и в голову. В ситуации же с его наследником формировался совершенно иной расклад сил. Да и политические нравы царствованию его отца смягчить не удалось, скорее наоборот, убийство как удобный способ решения зачастую вполне будничных управленческих проблем, стало куда более обычным, чем до него. Так что же именно в не столь уж и далеком будущем могло ожидать его собственного сына? Ответом, думается, может служить трагическая судьба другого царевича – Дмитрия, последнего сына Иоанна от Марии Нагой, который (по так и не доказанным, но тем не менее вполне основательным слухам) негласным распоряжением Бориса Годунова в 1591 году был зарезан в совершенно симметричном политическом пасьянсе, когда на стороне царевича было только абстрактное право престолонаследия, на стороне претендента – реальная сила. Напомним же и другое, совсем недавнее, свидетелями чему было ныне здравствующее поколение россиян, – то, как уже сходивший с политической сцены Борис Ельцин назначал на пост российского премьер-министра никому до того неизвестного чиновника Владимира Путина. Совершенно очевидно, что это назначение было жестом прямого указания на своего политического преемника. Но, хоть и говорят, что история не знает сослагательного наклонения, вряд ли можно сомневаться в том, что если бы Ельцина через короткое время вдруг не стало, Россию бы сотрясла очередная смута. Причем совсем не исключено, что, как водится у нас, весьма обильная кровью, ибо расстрелами тогда все еще грезили многие. Как знать, может быть, для нового премьера единственная возможность уберечь страну (да и обеспечить свою собственную безопасность) крылась только в том обстоятельстве, что верховная власть до времени сохранялась за Ельциным? Отдадим должное: предоставленным им временем и будущий и уходящий российские президенты распорядились самым лучшим образом.