Говоря современным языком, это был государственный переворот. Ведь этим вошедшим в историю актом закреплялся переход к принципиально новому для Франции образу правления. Долгое время до того королевская власть была вынуждена оглядываться и на могущественных феодалов, не желавших мириться с их подвассальным отношением к короне, и на социальные институты, представлявшие интересы слоев, которые впоследствии составят собой так называемую буржуазию. Но все когда-то дерзавшие бросать вызов королю бароны уже были приведены к покорности, а вот теперь и возможность парламентов ограничивать его права сокращается до абсолютного по меркам Европы минимума.
   Правда, это еще вопрос, звучали ли подобные слова на самом деле. Ведь вовсе не секрет, что многие остающиеся в памяти поколений афоризмы и лозунги в действительности рождаются вовсе не теми, кому они приписываются, а людской молвой. Способные творить историю фигуры далеко не всегда отличаются красноречием, да и обстоятельства, обрамляющие собой поворотные для мировой истории события, очень редко способствуют рождению «величием равного Богу» глагола, способного «жечь сердца людей». (Говорят, что даже не убоявшийся взойти на Аркольский мост Наполеон был близок к обмороку на второй день переворота, 19 брюмера 1799 года, когда незадавшаяся речь в Совете пятисот чуть не привела к объявлению его вне закона.) Впрочем, ничего плохого в таком приукрашении когда-то произошедших событий нет. И в самом деле все значимые для поколений факты воспитывают честолюбивое юношество куда как лучше, если они маркируются не какими-то косноязычными речениями, но возвышающимся до символа словом. «Гвардия умирает, но не сдается!», «Мертвые сраму не имут!», «Велика Россия, а отступать некуда!» – что бы мы помнили о свершенных когда-то подвигах, когда б не эти слова?
   В общем, не так уж и важно, кто в действительности произнес то, что приписывается Людовику XIV. Важно другое – то, что и вправду прозвучало в тот день в стенах парламента, было своеобразной декларацией, которая обозначила собой весьма существенные перемены, произошедшие во французском обществе.
   Но повторим, все это произойдет только в 1668 году.
   А между тем еще за целое столетие до этого события, 16 января 1547 года, в Успенском соборе Московского Кремля состоялось торжественное венчание на царство великого князя Иоанна IV. Согласно обряду в тот день на него были возложены знаки царского достоинства: крест Животворящего Древа, бармы и шапка Мономаха.
   После приобщения Святых Тайн и обряда миропомазания новый государь принял новый для того времени титул царя – и это тоже не осталось не услышанным историей.
   Дипломатический церемониал и протокол – «дело тонкое», и никакое изменение в принятом титуловании высших государственных лиц никогда не происходит без достаточных на то оснований. Ведь пышность титула прямо пропорциональна величию той материальной силы, которая в решающий момент спора может быть приведена в действие его носителем, и никому не позволено посягать на эту незыблемую пропорцию. Впрочем, это соотношение справедливо не только в политике, – в той или иной форме существующая здесь зависимость проявляется в любой сфере человеческого бытия. «Табель о рангах» не позволено нарушать никому; лейтенант не вправе именоваться полковником, простой ассистент – профессором, а мелкий жулик – вором в законе. Поэтому когда князь – пусть даже и великий – вдруг начинает именоваться царем, то чуткое ко всем геральдическим новациям ухо явственно различает обнаруживающееся здесь изменение геополитического статуса подвластной ему державы. А это обстоятельство уже не может быть игнорировано профессионалом. Словом, свершившаяся перемена могла означать собой только одно – далеко идущие претензии все еще таинственной для многих Московии, а значит, должна была повлечь за собой весьма серьезные дипломатические последствия.
   Новозаявленная претензия на царское достоинство давала возможность русскому государю занять существенно иную позицию в дипломатических сношениях со всеми государствами Западной Европы. Ведь великокняжеский титул до того переводили там как «принц» или даже «великий герцог». А значит, его носитель не мог восприниматься иерархически равным другим монархам, он стоял на более низшей, нежели королевская, ступени. По воззрениям тех лет, только римско-германские императоры могли даровать кому бы то ни было королевское достоинство. Впрочем, это право присвоили себе также и папы: известно, что папа прислал королевский венец Даниилу Романовичу Галицкому. По существовавшей тогда классификации короли считались ниже императора, но выше великих герцогов, герцогов и уж тем более князей (имеются в виду «просто» князья, а не «великие», подобно русским), графов, баронов. Символически все они были подвластны более высокому звену этой единой иерархии. Средневековый мир – это строго систематизированное и упорядоченное образование, нечто вроде пирамиды, каждая ступень которой обязана была подчиняться вышестоящей. Из далекой же Московии одновременно с новым титулом в дипломатический оборот входило и новое слово «самодержец», которое категорически исключало любую форму и степень вассалитета.
   Сопряженный с абсолютным отрицанием даже символической зависимости от кого бы то ни было, новый титул устоявшегося лексического аналога в других языках не имел. Поэтому первое время его или совсем не переводили, или – неслыханная вещь – переводили как… «император». А вот это уже не могло не сказаться и на статусе мало кому в Европе того времени известной державы: дисциплина слова со времен Рима была одним из определяющих качеств западного менталитета.
   Не составляло большого секрета, что впервые вводимое в оборот поименование шло от Византии. «Царь» – это ведь просто усеченная словоформа Цезаря.
   Правда, Н.М.Карамзин оспаривает это: «Сие имя не есть сокращение латинского Caesar, как многие неосновательно думали, но древнее восточное, которое сделалось у нас известно по славянскому переводу Библии и давалось императорам византийским, а в новейшие времена ханам монгольским, имея на языке персидском смысл трона или верховной власти; оно заметно также в окончании собственных имен монархов ассирийских и вавилонских: Фаллассар, Набонассар и проч.» Но, думается, пришедшее к нам из империи, наследие которой ассимилировало в себе культуру не одного только Востока, но и дух Запада, это слово, в смысловой своей ауре, как в капле воды, отразило в себе память не об одних только ассиро-вавилонских владыках, но и о римских императорах. Больше того, для основной массы, то есть для тех, кто, в отличие от Карамзина, не обладал глубокими филологическими познаниями, оно – в первую и, пожалуй, единственную очередь – вызывало в сознании ассоциации именно с римским наследием. Поэтому в умах наверное подавляющего большинства это понятие восходит к имени римского консула.
   После кончины Цезаря цезарями стали именоваться все властители Рима, это великое имя стало общепризнанной формой утверждения преемственности его громкой славы, составной частью их державного титула. Но принявшая крещение Европа отказывалась не только от языческих богов, но и от языческих же кумиров. Поэтому и в титулование венценосных особ со временем входит имя уже совсем иного – прославившегося на стезе христианизации Европы – героя. Имя Карла, основателя Священной Римской империи заменяет собой громкое имя Цезаря, и однопорядковое с титулом царя вошедшее в наш лексический обиход слово «король» несет в себе отзвук именно его имени. Византия же, даже приняв христианство, не порвала со своим прошлым и бережно хранила все, оставшееся в нем (может быть, именно это обстоятельство впоследствии, когда угроза турецкого завоевания вызвала исход греческой интеллигенции, и сделало возможным Ренессанс, возрождение погребенных под наслоениями средневековья пластов великой культуры), поэтому имя Цезаря продолжало жить.
   Между тем Византия всегда была империей, причем когда-то даже такой, что и мировое господство не могло быть ей в тягость. Но сложилось так, что исторические судьбы Восточной и Западной Европы давно уже разошлись.
   Византия – это восточная часть Римской империи, которая в начале Средних веков пережила и падение самого Рима, и утрату западных провинций. Она просуществовала вплоть до завоевания Константинополя (ее столицы) турками в 1453 году. Был период, когда она простиралась от Испании до Персии, но основу ее всегда составляли Греция и другие балканские земли, а также Малая Азия. Вплоть до середины XI века она была самой могущественной державой всего христианского мира, а Константинополь – крупнейшим городом всей Европы. Византийцы называли свою страну «Империей ромеев» (греческое слово «ромей» означает римлянин), однако она чрезвычайно сильно отличалась от Римской империи времен Августа. Она сохранила римскую систему управления и римские законы, но по языку и культуре была, скорее, греческим государством, имела монархию восточного типа, а самое главное – ревностно хранила христианскую веру. Веками Византийская империя выступала как хранительница греческой культуры. Кстати, благодаря именно ей к цивилизации приобщились и славянские народы.
   Непреодолимые отличия сохранились и после того, как Запад принял христианство. Делались, правда, попытки достигнуть компромисса между Римской и Восточной церквами. Одно время даже казалось, что раскол преодолен, но все же Рим и Константинополь продолжали отдаляться друг от друга в вероучении, богослужении и церковной организации. Прежде всего, Константинополь возражал против притязаний папы на главенство над всей христианской церковью. Периодически возникали раздоры, приведшие в 1054 к окончательному расколу (схизме) христианской церкви на Римско-католическую и Восточную Православную.
   Различия культур (а любая идеология – это неотъемлемая часть национальной культуры) способны порождать самые глубокие разногласия, больше того – вражду. Поэтому нет ничего удивительного в том, что долгое время, несмотря на прямое родство, они воспринимали друг друга с большой неприязнью. В 1204 году крестоносцы уже не испытывали, наверное, никаких угрызений совести, когда штурмовали Константинополь, и с чистым сердцем грабили его, как какую-нибудь вражескую твердыню, которую жестокий военный обычай тех лет на время отдавал в полную власть победителя. Кончилось же тем, что Запад вообще отказал Византии в помощи, когда той угрожал общий и для него самого враг. Известно, что инерция турецкой экспансии будет продолжаться еще долгое время, ее остановят только под стенами Вены. Но тогда, в середине XV столетия, восторжествование этого врага на Западе воспринималось куда меньшим злом, чем существование угасающей державы. Впрочем, и в самой Византии многие, включая даже высших военачальников, предпочитали видеть на Босфоре турецкую чалму, нежели папскую тиару.
   Все это способствовало тому, что единая сложившаяся к середине XVI века, то есть ко времени воцарения Иоанна, иерархия западных держав как бы исключала из себя это, казалось бы, братское, но все же столь чужое по духу государственное образование. Так и сегодня самосознание европейца все еще исключает из Европы большую часть того, что на самом деле обнимается единым раскинувшимся от Атлантики до Урала континентом. Поэтому всегда считавшийся только с самим собой западный мир и в те поры знал лишь одну – основанную Карлом Великим Священную Римскую империю. К тому же Византийская империя еще задолго до падения Константинополя утратила былое величие, а с его захватом и вообще исчезла с политической карты.
   Строгая иерархия всех структурных образований, формировавших пеструю политическую карту Европы того времени, – это вовсе не дань бездушной бюрократии. В ее основе всегда лежало общее инстинктивное стремление народов к порядку, к обеспечению своей собственной безопасности. В образующейся же благодаря этому охранительному инстинкту пирамиде государственных формирований империя занимала вершинное место, которое возвышало ее над всеми княжествами, герцогствами и королевствами. Известно, что даже символы государственной власти были разными, и корона герцога обязана была отличаться от короны короля, корона же последнего – от императорской. Своя иерархия геральдических признаков соблюдалась и здесь. Кстати, пришедшая на смену шапке Мономаха корона российских монархов содержала в себе все то, что должно было возвышать ее над всеми королевскими венцами.
   Таким образом, для дипломатического протокола того времени новый титул московского государя означал собой отнюдь не пустое сотрясение воздуха. Принявший его русский самодержец тем самым как бы заявлял о своем равенстве уже даже не с королями, но с самим императором Священной Римской империи.
   Правда, тогда, в 1547 году едва ли кто на Руси мог всерьез замахнуться на политическое лидерство среди европейских держав. В лучшем случае в те поры речь могла идти лишь об идеологическом верховенстве. И к этому времени уже получала широкое распространение концепция «третьего Рима». Москва и в самом деле всерьез претендовала на переятие от Константинополя духовной власти над всем православным миром. Представление о том, что центр истинной веры из Константинополя (второго Рима) перешел в Москву, впервые было высказано в посланиях старца псковского монастыря Филофея. Кстати, отчасти эти претензии какое-то время поддерживались и Западом. Дело в том, что римские папы были заинтересованы в том, чтобы привлечь московских государей к совместной с европейцами обороне от турок, и как бы в обоснование этого провозглашалась мысль о том, что русские цари – прямые наследники Византии.
   Словом, на деле перемена титулования означала собой всего лишь констатацию наконец обретенной независимости русского государства от любой внешней силы – и не более того, лишь окончательную ликвидацию всех следов былой его слабости. Введенное в дипломатический оборот одновременно с новым титулом русское слово «самодержец» и прозвучало тогда именно как декларация полного суверенитета русского государя. Но все же услышалось в новых словах и нечто такое, о чем в Европе осмысленно заговорят еще не скоро. Абсолютизм – вот имя той материи, в правовое существо которой государственно-политической мысли еще только предстояло проникнуть.

2. Природа власти

   Понятно, что история европейского абсолютизма, не начинается с яркого демарша молодого Людовика XIV. Ее корни уходят куда как глубже.
   Еще греки хорошо знали, что такое абсолютизм, ибо у них была прекрасная возможность наблюдать за соседними восточными деспотиями. Впрочем, они и сами имели немалый опыт тиранической власти во многих своих полисах. Поэтому склонные к систематизации и теоретическому осмыслению всего, с чем они сталкивались, основоположники научного подхода не могли не задуматься и о ее природе.
   Большое место анализу тирании в свое время было уделено Аристотелем в его «Политике»; он отличает ее от монархии, которая, как ему представляется, правит по закону. При этом философ критически высказывается не только о ней, но и обо всех иных формах государственной власти, которые не считаются ни с какими правовыми ограничениями. Впрочем, в Греции же получили развитие и прямо противоположные взгляды. Так, в своих диалогах Платон отстаивает идею неограниченной власти «наилучших». По его убеждению, избранным и прошедшим специальное обучение правителям следует позволить править не ограничивая их кодексом законов или необходимостью народного одобрения. Правда, Платон не считал такое правление ближайшей практической перспективой. Кроме того, отсутствие в его философии какой-либо теории права как человеческого волеизъявления отличает его от представителей абсолютизма Нового времени.
   Государственно-политическая мысль Рима утверждала существование всеобщего, вечного и незыблемого закона, который распространяется не только на людей, но даже и на бессмертных богов. Однако в случае возникновения чрезвычайных обстоятельств римские обычаи допускали и временное (до шести месяцев) введение диктатуры, наделявшей одного человека всей полнотой исполнительной власти. Кроме того, в период имперского правления, начиная с 27 года до нашей эры, выдвигались идеи о наделении императора также и всей полнотой законодательной власти. Теоретически источником всех властных полномочий являлся народ Рима, но на практике в последние десятилетия республики на механизме их передачи сказывалось вмешательство военных контингентов. Находившая же поддержку армии исполнительная власть уже на закате республики (Марий, Сулла) не сдерживалась практически никакими ограничениями. О времени Тиберия, Калигулы, Нерона мы уж и не говорим.
   В период раннего Средневековья общепринятым принципом было равенство всех – и господ и их подданных – перед законом. Этот закон считался настолько непререкаемым и всеобщим, что право принятия независимых от него решений отрицалось за любой земной властью, будь то светская или церковная. Теоретические обоснования этого взгляда можно обнаружить в XII веке в трактате «Поликратик» (Polycraticus, 1159) Иоанна Солсберийского и в XIII веке в сочинениях св. Фомы Аквинского. Конечно, на практике теория ограниченного правления осуществлялась неадекватно. Примеры тому – обсуждение вопроса о тираноубийстве Иоанном Солсберийским и средства, которыми пользовалось дворянство, для того чтобы обеспечить выполнение королем Великой хартии вольностей. Все это препятствовало развитию теории абсолютизма и продолжало служить источником противодействия централизации и укреплению государственного правления.
   Завершение эпохи Средневековья совпадает по времени с началом конфликта между церковью и государством. Стремление и государства и церкви утвердить свое верховенство в решении спорных вопросов – например, в выборе и назначении епископов или в смещении светского правителя – привело к тому, что каждая из сторон начала все более настоятельно заявлять о своей независимости и, в конечном счете, о превосходстве над другой стороной. Эта тенденция была подкреплена идеями о законодательных правах и правовом иммунитете правителя, которые черпались из римского права. В результате представление о власти как о совокупности субъектов с неопределенными полномочиями, взаимно поддерживающих друг друга, дополнительных по отношению друг к другу и равных перед законом, уступило место концепции неограниченной власти одного субъекта. Так, утверждалось от имени и в пользу папства, что положение папы приближается к положению римского императора в том, что он властен над всеми законами и в то же время неподвластен никому, кроме Бога. Теории такого рода содержатся в сочинениях Иннокентия III, Бонифация VIII, Манегольда из Лаутенбаха. Со стороны светской власти им противостояли, например, Пьер Дюбуа и Людовик IV Баварский, в сочинениях которых утверждалось равенство светской и духовной властей перед их божественным источником (учение о божественном праве), а следовательно, неприкосновенность светской власти, ее неподверженность притязаниям церкви. Закат Священной Римской империи и возникновение национальных государств перевели обсуждение данных вопросов уже в новую плоскость. Хотя сама аргументация изменилась мало, ее применение к внутренним вопросам каждого из новых государств придало им существенно иной смысл. Божественное право королей перестало быть оружием в борьбе монархов против некой посторонней власти и было обращено на оправдание свободы действий в отношении своих подданных.
   Дальнейшее развитие этих взглядов видно в работах французского философа Жана Бодена (Bodin, Jean) (1530—1596), законника при королевском дворе. Задачей Бодена было оправдание притязаний короля на различные общественные институты. С одной стороны, он разрабатывал идею независимости короля от императора Священной Римской империи, а с другой – его верховенства над феодальными и муниципальными институтами. В своем труде «Шесть книг о государстве» Боден впервые сформулировал ставшую аксиоматичной для Нового времени концепцию обладателя верховных прерогатив как высшего и не ограниченного никакими законами начала, стоящего над всеми гражданами и подданными. Государственное правление, по Бодену, осуществляет совокупность семейств, находящихся под управлением «высшей и вечной власти». Далее он утверждал: «Сила законов, какими бы справедливыми они сами по себе ни были, зависит только от волеизъявления того, кто является их творцом». Впрочем, в сочинениях Бодена находят выражение и старые взгляды, свойственные средневековью. Он говорит о том, что суверен связан естественным правом и своими обещаниями. Государь не может нарушать некоторые фундаментальные законы собственного королевства. Иногда в определение государственной власти Боден включает требование «разумности». Многие примеры он черпает из церковных учений и практики осуществления папских полномочий. В сущности, Боден предлагал две теории: теорию верховной власти и закона, которая является одной из основ концепции абсолютизма, и теорию ограничений верховной власти, которая носит средневековый характер. Но с развитием взглядов на государство в Новое время учение об ограничениях как-то само собой исчезло, а учение об абсолютной верховной власти сохранилось.
   Впрочем, все эти взгляды – представляют собой род книжного рационального абстрактного умствования, доступного лишь немногим. И, может быть, нет ничего более ошибочного, чем апеллировать лишь к высокой академической теории в объяснении вещей, которые вошли в нашу повседневность. Подлинное постижение (и самой властью и всеми ее подданными) действительного источника высших государственных полномочий базируется не столько на этих верифицируемых формальной логикой академических конструкциях, сколько на вещах, которые составляют самый воздух нашей культуры, и впитываются нами уже с младенчества. Нечто интуитивное, бессознательное, иррациональное: фольклор, обряды, верования, наконец, свойственные народам заблуждения, – вот, что в действительности формирует глубинную основу нашего мироощущения. Именно из этого неразложимого на какие-то отдельные понятия и силлогизмы духовного космоса и возникают самые стойкие жизненные убеждения. И одним из самых незыблемых на протяжение тысячелетий являлось убеждение в том, что высшие властные полномочия нерасторжимо связаны с чем-то надмировым.
   Может быть, самое простое объяснение этой связи виделось в той древней магии, которая всегда сопровождала возведение правителя на царствование. Ритуал коронации не был единым для всех времен и языков, но во все времена у всех народов его магия состояла в порождении верховных властных полномочий какими-то высшими неотмирными силами. В Византии и в унаследовавшей многое из ее богатой культуры России эта магия сохранилась в обряде миропомазания.
   Этот обряд, как известно, восходит еще к древнеиудейским ритуалам, упоминание о которых встречается в самых древних памятниках. Принятие помазания означало многое: им очищались, им посвящались, оно же знаменовало и освящение чего бы то ни было. Предполагалось, что с помазанием на обыкновенного человека снисходила какая-то особая сила и именно ею он наделялся какими-то недоступными простым смертным качествами.
   Впрочем, особые свойства сообщались не только человеку, но и вещам. Вот что говорится в книге Исхода: «И возьми елея помазания, и помажь скинию и все, что в ней, и освяти ее и все принадлежности ее, и будет свята. Помажь жертвенник всесожжения и все принадлежности его, и освяти жертвенник, и будет жертвенник святыня великая.» (Исх. 40: 9-10) Все это только подчеркивает мистическую силу идущего из глубины тысячелетий обряда.
   Над царями он впервые был совершен за тысячу лет до нашей эры. Согласно Ветхому Завету, сын Киса из колена Вениаминова был помазан на царство пророком Самуилом, когда сам народ потребовал дать ему царя. Публичное избрание Саула царем произошло в Массифе. Считается, что это произошло между 1050 и 1040 годами до нашей эры.
   Восторжествование христианства в Европе повлекло за собой и возрождение этой древней восходящей к язычеству магии. Впрочем, вновь формирующейся государственной символикой перенималась не только обрядовая сторона христианства. В крестившейся Европе государь – это уже не просто защитник и водитель вверенного ему народа, но и мирской посредник между ним и Господом. Ведь всякое водительство прямо предполагает какую-то цель, между тем цель формируется отнюдь не самим властителем, большей частью она даже неизвестна ему. Как кажется, из всех верховных вождей один только Моисей в точности знал свое предназначение. Всем же остальным, кто когда-либо после него перенимал власть над народом, – и судьям, и царям – оставалось лишь молить Господа о наставлении, об указании истинного пути.
   Именно поэтому долгое время исключительное значение имели и различного рода знамения, и галлюцинаторные(?) явления святых. Зачастую всем этим феноменам придавалось куда большее значение, чем даже политическому опыту и собственной интуиции государя. Впрочем, все это было хорошо известно и старой, еще языческой, Европе: не гнушались знамениями ни греки, ни римляне, да и голос бессмертных богов – вспомним хотя бы того же Гомера – слышался смертными не столь уж и редко. Но в пережившем Ренессанс мире многое менялось. Мартин Лютер уже прибил (1517 г.) свои 95 тезисов к дверям Виттенбергского собора. Уже был опубликован (1524) трактат Эразма Роттердамского «О свободе воли». Уже вовсю звучал голос Кальвина.