Это после смерти Петра, после Гражданской войны, после развала Советского Союза вопрос о том, кому именно достанется высшая государственная власть, решал многое. В те же дни на Руси все обстояло по-другому. Ведь никакой – во всяком случае радикальной – перемены политического курса, никакой реформации, или напротив, контр-реформации не предвиделось, речь шла о рутинной передаче высших государственных полномочий. Поэтому ответственность за судьбы своей страны, да и просто трезвый политический расчет ясно показывал, что гораздо целесообразней было присягнуть тому, кто обладал большими, чем его конкуренты, шансами на реальное возобладание ими. Такой выбор резко снижал вероятность кровопролитного противостояния непримиримых политических сил. Так одна ли только боярская измена была пружиной того политического кризиса, который разразился в ожидании, как тогда казалось, скорой и неизбежной кончины Иоанна? Корысть многих должностных лиц исключать, разумеется, нельзя и здесь, но все же, думается, и высокой ответственности за судьбы великой России места во всей этой темной истории было вполне достаточно. Причем даже у тех, кому мы вот уже не одно столетие отказываем в каком бы то ни было сочувствии. Что же касается Сильвестра и Адашева, то вовсе не исключено, что этими людьми руководили только соображения блага для своей страны.
   Но жизнь готовила Иоанну и другое, на взгляд автора, то есть на взгляд человека, пережившего безвременную смерть своей жены, куда более страшное потрясение.
   Это может показаться странным и даже парадоксальным, но по зрелом размышлении все оказывается вполне обоснованным и закономерным. Обусловленным самой человеческой природой, ибо иначе просто не может быть, потому что этого «иначе» не может быть никогда… Вдумаемся, что может связывать с нашим далеким от совершенства миром того, кто давно уже убедил самого себя в своей принадлежности к абсолютно иной, может быть, даже неземной природе? Да только одно – любовь. Никто другой, кроме той единственной, без которой часто немыслима даже самая жизнь еще не умершего для любви человека, не может служить посредником между сферами, в которых замыкается больное сознание одержимого лишь самим собой гения, и дольним миром всех бестолково снующих в пыли под его ногами ничтожеств. Замкнувшаяся в постоянном самообожествлении эгоцентрическая мысль в сущности полностью отгораживает себя от всех окружающих, и человек в итоге оказывается одиноким во всей кишащей людьми вселенной. И только любви до времени по силам быть предстателем этого людского мира в химерических фантазиях того, кто сам возвысил себя над всеми. Меж тем отъединение от всех – это ведь и неизбежная утрата любых обязательств по отношению к ним. Любых, не исключая и нравственные (впрочем, может быть, именно нравственные-то обязательства и подлежат отторжению в самую первую очередь, ибо именно они способны слишком больно напоминать о прямой соприродности гения всем тем ущербным, над которыми ему так хочется воспарить). И только та единственная, ради которой иногда можно поступиться даже драгоценностью своей собственной жизни, не дает разорвать до конца слабую связь, что все еще существует между растворившимся в солипсическом дурмане абсолютной исключительности самосознанием надмирного героя и противостоящей ему реальной действительностью. Ведь и эта одна – принадлежит отнюдь не горним сферам, но все той же низменной природе, которая так недостойна избранного. Поэтому нет решительно ничего удивительного в том, что когда рвется эта тонкая нить, все обязательства перед миром людей исчезают окончательно, и перед нами вдруг встает некий грозный нравственный мутант.
   Случайная обмолвка адъютанта открыла Наполеону то, что благодаря своей ветреной Жозефине он давно уже стал посмешищем всего Парижа. Его горе было страшным и неподдельным, ибо он обожал ее. На какое-то время герой почувствовал полную опустошенность, и, говорят, именно с этого момента из его жизни ушли последние остатки юношеского идеализма, а себялюбие, подозрительность и эгоцентризм стали доминантами его натуры. Разрушение семейного счастья Наполеона еще скажется на всей Европе, его еще будут называть и тираном, и чудовищем, и даже более того – Антихристом. Меж тем в системе властвующих над умами того времени мифов имя Антихриста – это самое страшное, что только можно было бросить в обвинение человеку. Этим именем не бросались даже в пылу самой острой полемики. Но уже здесь, на Востоке, куда его увели еще юношеские мечты о соперничестве с самим Александром, вдруг, как молния, как страшный проблеск гильотины, блеснет то, что заставит содрогнуться даже тех, кто еще не забыл о жутком времени революционного Террора. Три тысячи турок, поверивших слову одного французского офицера, сдадутся на милость победителя – и все они будут расстреляны по слову другого – Бонопарта. А вместе с ними будут расстреляны и еще почти полторы тысячи пленных, взятых ранее.
   Впрочем, признаем, что Наполеон это не только продукт еще не утратившего свою инерцию века Просвещения, но и живое олицетворение уже навсегда переболевшей Террором Франции, поэтому откровенным живодером ему, конечно, не дано было стать. К тому же и сама Жозефина еще не раз доставит ему и утешение, и подлинное счастье. Но вот смерть первой жены, по свидетельству современников, окончательно уничтожила все следы человечности, ранее время от времени еще проглядывавшие в Иосифе Джугашвили. Искренне любивший ее, Сталин теперь уже окончательно замыкается в себе, и с тех пор его фигура иррадиирует только то, что всегда сопровождается каким-то суеверным ужасом.
   Смерть первой жены Иоанна будет стоять в этом же ряду ломавших судьбы трагических поворотов.
   7 августа 1560 года после болезни умерла Анастасия. Ее кончина потрясла Иоанна – он любил ее как, может быть, никого и никогда в своей жизни. В окружении Иоанна тотчас воспользуются его глубокой растерянностью и отчаянием: будет пущен слух о том, что «извели царицу своими чарами» Сильвестр и Адашев. Этого будет вполне достаточно для расправы.
   «А с женой моей зачем вы меня разлучили? Не отняли бы вы у меня моей юной жены, не было бы и Кроновых жертв», – позднее (в 1577 году) во втором послании Андрею Курбскому напишет сам Иоанн.
   С ее кончиной оборвется, как кажется, последняя связь с миром окружающих его людей, исчезнут последние обязательства перед ними. С этих пор вся врученная его водительству страна становится чем-то вроде вечного неоплатного должника. Отныне уже не болеющий за свой народ Моисей, но грозное языческое божество является своим подданным.
 
«Кто превзойдет меня, кто станет равным мне?
Деяния людей – как тень в безумном сне.
Желанье подвигов – как детская забава.
Я исчерпал тебя до дна, земная слава.
И вот стою один, величьем упоен…»
 
   Во многом именно здесь истоки той трагедии, которую предстояло пережить России. Впрочем, трагедии не только подвластного ему люда, но и самого венценосца. Ведь осознание молодым государем неземного своего величия не только кровавым ужасом обернется против всех, кто готов был видеть в нем лишь достойное воплощение библейских царей, но и личной болью отзовется в душе Иоанна. Увы, пределы слабого разумения подданных о подлинном величии царской власти, как правило, не в состоянии возвыситься над хрестоматийными образами Давидова меча и Соломоновой мудрости. Именно перед этим охранительным мечом, именно перед этой исполненной глубокой печалью мудростью (а в великой мудрости и в самом деле, – как сказал Экклезиаст, – много печали) охотно склонились бы все. Но и Давид и Соломон видели свое служение Богу в смиренном служении избранному Им народу. Гордыня же Иоанна вознесла его аж туда, где и сам Израиль обязан был благоговейно склониться перед ним. А вот это уже против всех мирских разумений, ибо здесь начинается кощунственное посягновение на прерогативы самого Создателя. Но этот грех не может остаться безнаказанным…
   Гордынной спесью своей обрекший себя на абсолютное одиночество, в спеси же Иоанн переступил не только людской закон, но и закон небесный. Тонкий знаток литургии, знавший едва ли не наизусть многие книги Ветхого и Нового заветов, он не мог не понимать этого. Но и противиться страшному сатанинскому искусу не достало сил. И вот – в своем истовом служении тому, с чем сопрягалась его избранность, в своем стремлении к Богу он, отринув от себя недостойный его народ, по существу поднимается, восстает против Него.
   Апокрифические предания гласят о том, что Сатана – это просто восставший ангел. Но едва ли бы он сумел стать столь опасным роду людскому (ибо, как кажется, одному только Христу и было дано устоять перед его искушением), если бы это был некий «рядовой» служитель высшей надмирной силы. Нет, взбунтовался, может быть, самый одаренный из всего того сонма, что окружал трон Вседержителя. Искреннее страдание преданнейшего слуги, абсолютная лояльность которого, думается, была бы вполне обеспеченной простым признанием того, что все-таки есть первый, кто уже никогда не сможет стать последним, обернулось вечной его враждой со своим же Создателем.
   Вот так и здесь страдание ребенка, которому не достало тепла и ласки его родных, с мужанием переросло в непреходящую боль великого героя, уже не видевшего вокруг себя решительно никого, кто был бы достоин его искреннего и чистого порыва, всех тех несмертных его подвигов, которые он в принципе мог бы совершить…
   Нам говорят, что объективные законы общественно-исторического развития диктовали необходимость строгой централизации государственного управления, и, повинуясь именно им, Иоанн стал одним из, может быть, самых ярких идеологов абсолютизма, не ограниченной никакими законами царской власти. Но стоит ли списывать все только на бездушные законы истории? Завоеватель мира называл все основанные им города Александриями не только потому, что магия эллинского имени обязана была крепить – и в самом деле крепила – союз двух великих культур. Тайное желание оставить вечную память о самом себе в истории (чем-чем, а уж честолюбием-то греки были отнюдь не обделены, вспомним хотя бы вошедшего во все хрестоматии Герострата) играло здесь не последнюю роль. Апологетика русского абсолютизма – это в первую очередь осознание собственного величия первого русского царя. Величия неземного. В сущности это прежде всего форма утверждения и легитимации своей собственной исключительности и уже только потом – адекватный политический ответ на острые вызовы времени.
   Словом, многое (если вообще не все) в России того времени могло бы сложиться совершенно иначе, если бы прямая прикосновенность Иоанна к чему-то надмирному вдруг каким-то вещим наитием глубоко осозналась всеми, кто до того хотел видеть в нем только земного царя. 

7. «Государство – это я!»

   Эпоха опричнины охватывает время приблизительно от начала 1565 г. и практически до самой смерти Иоанна Грозного. Опричнина – это часть государства, со своим особым управлением, которая была выделена для содержания царского двора и всех вновь приближенных к нему. (Как писано в никоновской летописи, вобравшей в себя многие источники по истории России: «…учинити ему на своем государьстве себе опришнину, двор ему себе и на весь свой обиход учинити особной, а бояр и околничих и дворецкого и казначеев и дьяков и всяких приказных людей, да и дворян и детей боярских и столников и стряпчих и жилцов учинити себе особно; и на дворцех, на Сытном и на Кормовом и на Хлебенном, учинити клюшников и подклюшников и сытников и поваров и хлебников, да и всяких мастеров и конюхов и псарей и всяких дворовых людей на всякой обиход, да и стрелцов приговорил учинити себе особно».)[8]
   Само по себе понятие опричнины не было новым: в Древней Руси ею называли ту часть княжества, которая после смерти князя выделялась его вдове. Но царская реформа придала ей совершенно особый смысл. Обобщая, здесь можно выделить три группы нововведений.
   Первая из них предусматривала выделение в системе централизованного государства больших территорий, которым надлежало составить личный удел самого государя, то есть собственно опричнину. Сюда вошли Можайск, Вязьма, Козельск, Перемышль, Белев, Лихвин, Малоярославец, Суходровья, Медынь, Суздаль, Шуя, Галич, Юрьевец, Балахна, Вологда, Устюг, Старая Русса, Каргополь, Вага и ряд высокодоходных волостей. Может быть, для многих сегодня это просто историко-географические пункты, по тогдашнему же времени они контролировали стратегически важные торговые пути, основные центры соледобычи, ключевые форпосты на западных и юго-западных границах России. Словом, все они были далеко не второстепенными и отбор поэтому был совсем не случаен. В самой Москве царь взял в свой удел Чертольскую улицу, Арбат, Сивцев Вражек, левую часть Никитской улицы с их слободами. При этом из всех городов, уездов, волостей и улиц, отходивших в опричнину, надлежало насильственно выселить всех князей, бояр, дворян и приказных людей.
   Вторая группа мероприятий вводила личную гвардию государя, создававшуюся из князей, дворян, детей боярских, отличившихся особой удалью и преданностью царю. Первоначально опричный корпус насчитывал 1000 человек, но вскоре его численность значительно возрастет. Отбор в торжественной обстановке производил сам Иоанн в Большой палате Кремлевского дворца. Все избранные в присутствии митрополита, всего кремлевского духовенства, бояр должны были отрекаться от семьи, отца, матери, и клясться, что они будут служить только государю и беспрекословно исполнять лишь его приказания. Они обязывались искоренять «крамолу» и немедленно, как только услышат, сообщать обо всем дурном, что замышляется против царя, молодых князей и царицы. Кроме того, они клялись не только не иметь никаких дел с земцами, но даже не есть и не пить с ними.
   Наконец, третья касалась той части государства, которая оставалась за вычетом опричнины. Эта часть получила название «земщины». Царь поручил ее земским боярам, то есть собственно боярской думе, и во главе управления ею поставил князей И. Д. Бельского и И. Ф. Мстиславского. Правда, при решении ратных или наиболее важнейших земских дел все равно надлежало обращаться к государю.
   Впрочем, поначалу, в обиходе основное значение ключевой категории царской реформы составили новые приближенные люди, опричники.
   Может быть, все дело в том, что они очень скоро сделаются настоящим бичом для народа, предметом его страха и ненависти? Не удивительно: ведь все кровавые деяния второй половины царствования Иоанна Грозного совершались при их непременном и непосредственном участии. На долгое время само слово «опричник» станет бранным, больше того – равнозначным прямому оскорблению; в середине прошлого столетия инфернальная обертональность его смысла будет превзойдена только эмоциональной окраской слова «фашист». Опричниками демократическая молодежь предреволюционного времени будет называть царских жандармов, полицейских, да и вообще любых государственных чиновников, хранивших верность престолу; опричниками очень скоро назовут и чекистов Феликса Дзержинского. Но царь верил только их верности и преданности, и они действительно беспрекословно исполняли только его волю.
   Новосформированный институт опричнины очень скоро перевернет жизнь всей огромной державы. Многовековой ход ее упорядоченной государственностью истории вдруг сделает какой-то абсолютно непонятный и страшный не только диким бандитским разгулом «кромешников» (синонимичное название опричников), но и одной этой своей непостижностью зигзаг.
   Остановимся на одном обстоятельстве. Всякий, кому знаком механизм принятия ответственных управленческих решений, знает, что они не рождаются спонтанно, вдруг, без всякой связи с прошлыми событиями. Тем более они не рождаются сами по себе, каким-то случайным наитием управленца. Их готовят хорошо знающие свое дело люди, и прежде чем вынести разработанный документ на окончательное утверждение, бумага проходит массу согласований со всеми теми службами и должностными лицами, кому надлежит проводить формализуемые ею решения в жизнь. Все это обусловлено тем, что все вводимые ею правила должны однозначно пониматься и теми, кто должен будет им подчиняться, и теми, на чьей обязанности лежит контроль исполнения. Во всех органах управления от того момента, когда какая-то руководящая идея возникает в голове шефа или ближайшего окружения его советников, до подписания проходит долгое время, часто измеряемое месяцами, в течение которого просчитывается не один вариант возможного развития событий. Окончательный текст любого серьезного документа далеко не всегда позволяет разглядеть следы напряженной работы разветвленного бюрократического аппарата, но она всегда есть. В подготовке ответственных государственных решений (даже тех из них, на которые потом выливаются потоки самой жестокой критики, самых язвительных обвинений в некомпетентности) всегда принимают участие десятки, а то и сотни прекрасно зарекомендовавших себя профессионалов. Так было во все времена, не исключение, разумеется, и время Иоанна.
   Целая серия царских указов, других организационно-распорядительных документов, расписывавших состав, структуру всех тех формирований, которые включались в опричнину, ее права, ее обязанности, ее ответственность перед государем, права, обязанности и ответственность перед ней всего того, что оставалось в составе «земщины», процедуру разрешения конфликтных ситуаций между ними и так далее, и так далее, и так далее, не могла появиться в законченной форме из собственной головы Иоанна вдруг, как из головы Зевса во всем облачении и в броне вдруг появляется Афина Паллада. Вне всякого сомнения и они – результат долгой многотрудной подготовительной работы, вне всякого сомнения и здесь была задействована целая команда весьма трезво мыслящих специалистов, прекрасно разбирающихся в законах функционирования огромной государственной машины. Но вот парадокс. Об опричнине написано многое, однако еще никому не удалось найти хотя бы смутную тень оправдания этого страшного института, положившего начало новому после татарского нашествия жертвенному кругу потрясений, которые выпали на долю России.
   Впрочем, может ли вообще быть внешнее оправдание какой-то объективной (то есть обусловленной не одним только капризом монархической воли) необходимостью всего того безумия, которое вдруг разверзлось тогда? Материалистическое воззрение на ход развития человеческого общества предполагает, что все испытания, выпадающие на судьбы народов, коренятся в каких-то непреложных законах истории. Иными словами, в действии каких-то безличных и бесстрастных механизмов, абсолютно не зависящих ни от воли, ни от сознания маленького смертного существа, каким является человек. Но если мы будем искать начало опричнины в сопряжениях шестеренок и сплетениях тех приводных ремней, которые формируют их общую кинематическую схему, мы не обнаружим решительно ничего. Только что-то иррациональное, глубоко личное могло стать движителем всех тех внезапных нововведений, которые вдруг обрушились на наше отечество.
   Но мы сказали, что именно Россия – родина многих самых жирных слонов; в самом деле, не все же они появлялись на свет в каких-то далеких иноязычных джунглях. Как кажется, не исключение в этом показательном ряду и тот, который задолго до откровений европейской государственно-политической мысли торил дорогу идеологическому утверждению абсолютизма.
   Нет, совсем не французский королевский двор впервые предстанет моделью самого неба на этой многогрешной земле. Вовсе не правоведы французской короны впервые сформулируют мысль о том, что именно верховная власть государя – суть истинный перводвигатель и первоисточник всего упорядоченного во вверенном его попечительству государстве. Больше того, и демарш Людовика ХIV, и все последующие упражнения его идеологов – это всего лишь бледная тень того, что, может быть, впервые в истории попытается доказать всему миру первый русский самодержец.
   Кстати, в том, что именно верховной власти обязаны едва ли не все отправления жизни наверное любого развитого социума, нет слишком большого преувеличения. Заметим: говоря о государстве, мы обычно разумеем по ним и некий специфический институт централизованного политического управления, и нечто гораздо более широкое и фундаментальное – форму самоорганизации любого цивилизованного сообщества. Форму, вне которой оно просто не способно к самостоятельному существованию. Ведь в речевом обиходе понятие государства и понятие некоторой большой спаянной общности людей, проживающих на одной территории, и подчиняющихся каким-то единым законам, с трудом отделимы друг от друга. В действительности же оба значения одного этого слова отображают собой совершенно разные вещи, несопоставимые друг с другом в первую очередь по своему смысловому объему, ибо синонимичное понятию «страна», второе из упомянутых значений несопоставимо с тем, который ассоциируется с аппаратом централизованного руководства. Однако сердцевину того и другого смысла на поверку анализом составляют одни и то же начала, а именно – какие-то метафизические не поддающиеся ни прямому наблюдению, ни инструментальному замеру связи между людьми. Специфика этих связей состоит в том, чтобы объединять всех нас в сравнительно сплоченную общность, способную отделить себя от любого другого народа, от любой другой «страны». В девятнадцатом столетии великим немецким философом Карлом Марксом будет убедительно доказано, что человеческое общество – это в первую очередь незримая система связующих людей отношений. Именно они, как магнитные силовые линии, пронизывая собой все сферы нашей совместной жизни (сам К. Маркс назовет их «общественными отношениями»), составляют собой не только жесткий каркас, но и подлинное существо всякого упорядоченного социума. Жизнеспособность любой формы социального бытия оказывается обусловленной и обеспеченной исключительно этой системой. Ничто из того, что возвышается над простой физиологией человеческих организмов, не может существовать вне ее. Только они делают всех нас вместе и каждого в отдельности тем, что позволяет нам выделять самих себя из царства животных. Меж тем именно государственная власть – подлинное средоточие всей этой невидимой системы, доступной лишь взору аналитика. Именно она на протяжении долгой истории человеческого рода придает окончательный вид всей иерархии связей и скреп, цементирующих общество, именно она наделяет их конкретным прикладным содержанием. Поэтому во многом именно государственной власти оказываются обязанными (причем не только своей правоспособностью) но и самим существованием едва ли не все социальные институты. Может быть, именно благодаря этому обстоятельству название специфического аппарата управления и становится созвучным всему организованному сообществу людей.
   Сердцевина же центральной власти – это, несомненно, сам государь.
   А вот уже отсюда, согласимся, совсем недалеко и до торжественного постулата: «Государство – это я».
   Но все же одно дело абстрактные фигуры какой-то высокой и далеко не всегда понятной даже образованному обывателю философии, совсем другое – осязаемые реалии нашей повседневной рутины. «Я», значение которого утверждал французский король, – это всего лишь некая специфическая функция, выполняемая высшим должностным лицом государства. Правда, содержание этой функции в известном смысле может быть даже шире отдельно взятой личности, – ведь институт монархии не сводится к конечной персоне живого венценосца. Равно, впрочем, как и личность властителя вовсе не исчерпывается той социальной ролью, выполнять которую он поставлен. Но как бы то ни было отличать созидательный процесс, движущей силой которого выступает творческий талант и организационная энергия администратора, от прямого физического порождения каких-то осязаемых реалий обязан каждый, даже не слишком развитый управленец. Это ведь одному только Богу дано порождать все сущее животворящей силой Своего Слова. Смертному же, даже при вознесении на самую вершину государственной власти всегда остается опираться на силу подкрепляемых вполне материальными институтами (такими, как армия, полиция, чиновничество) начал, которые тысячелетиями складывались в породившем и его самого социуме, – законов, вероучений, традиций воспитания, обычаев, вековых привычек народа, наконец, материй, вообще не поддающихся никакой классификации и никакому определению, но вместе с тем могущественных и властных… Поэтому полностью, до конца растворить неодолимую мощь государственного Левиафана в самом себе может только очень больное сознание.
   Заметим: за все истекшие века никому не приходило в голову диагностировать в брошенных Людовиком XIV словах симптом какого-то душевного расстройства. Между тем, для самого Иоанна его собственное «Я» становилось средоточием уже не только того солипсического иллюзорного мира, который существует где-то в контурах черепной коробки каждого из нас, но неким абсолютным физическим центром, способным генерировать из глубины собственного духа все то, чем дышит подвластная ему держава.