А. Луначарский". ‹…›Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому можно было дать на вид и пятнадцать лет, и девять – так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызанном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми клочьями ваты, а кой-где просвечивающим голым посиневшим телом, – беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел простуженным голосом: Позабыт, позаброшен. С молодых юных лет Я остался сиротою, Счастья-доли мне нет!Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика, а многие узнали Есенина и смотрели на него. Лицо поэта было сурово, брови нахмурены. А беспризорный продолжал: Эх, умру я, умру я, Похоронят меня, И никто не узнает, Где могилка моя.Откинув полу своего ватника, приподняв левую, в запекшихся ссадинах ногу, он стал на коленке глухо выбивать деревянными ложками дробь. Есенин полез в боковой карман пальто за носовым платком, вынул его, а вместе с ним вытащил кожаную перчатку, она упала на мокрый песок. Он вытер платком губы, провел им по лбу. Кто-то поднял перчатку, подал ему, Сергей молча взял ее, положил в карман. И никто на могилку На мою не придет, Только ранней весною Соловей пропоет.Спрятав ложки в глубокую прореху ватника, беспризорный с протянутой рукой стал обходить слушателей. Некоторые давали деньги, вынимали из сумочек кусочек обмылка, горсть пшена, щепотку соли, и все это исчезало под ватником беспризорного, очевидно, в подвешенном мешочке. Есенин вынул пачку керенок и сунул в руку мальчишке. Тот поглядел на бумажки, потом на Сергея: – Спасибо, дяденька! Еще спеть? – Не надо. Я шел с рюкзаком за спиной, где лежал паек, полученный в Главном Воздушном Флоте, и вспомнил, что там есть довесок от ржаной буханки. Я снял рюкзак, поставил на покрытую снегом скамейку, раскрыл и дал этот кусок беспризорному. Он схватил его обеими руками, стал рвать зубами большие мягкие куски и, почти не жуя, глотать их. Я завязал рюкзак, вскинул за спину и подошел к Есенину. Мы поздоровались и зашагали по бульвару молча. Когда дошли до памятника Пушкину, он остановился, посмотрел на фигуру поэта, тяжело вздохнул. Вдруг с яростью произнес: – Ненавижу войну до дьявола! – И так заскрежетал зубами, что у меня мороз пробежал по спине. Мы пошли дальше. Сергей оглянулся, еще раз вскинув глаза на памятник. Это движение я наблюдал постоянно, когда случалось вместе с ним проходить мимо Пушкина. Как-то, зимней ночью 1923 года, мы возвращались по Тверскому бульвару из Дома печати. Готовясь ступить на панель Страстной (ныне Пушкинской) площади, он также оглянулся и воскликнул: – Смотри, Александр – белесый! Я посмотрел на памятник и увидел, что освещенный четырехгранными фонарями темно-бронзовый Пушкин и впрямь кажется отлитым из гипса. Есенин стал, пятясь, отходить на панель, на мостовую, то же самое сделал и я. Светлый Пушкин на глазах уходил, как бы исчезая в тумане. Возможно, это имело какое-то влияние на посвященное Александру Сергеевичу стихотворение, которое Сергей прочитал 6 июля 1924 года на митинге в день стодвадцатипятилетия со дня рождения великого поэта, стоя на ступенях памятника: Блондинистый, почти белесый, В легендах ставший как туман, О, Александр! Ты был повеса, Как я сегодня хулиган… 4Когда мы стали спускаться вниз по Тверской, Есенин сказал, что завтра открытие кафе "Стойло Пегаса", и пригласил меня в три часа прийти на обед. Будут все имажинисты и члены "Ассоциации вольнодумцев".
   "Стойло Пегаса" находилось на Тверской улице, дом N 37 (приблизительно там, где теперь на улице Горького кафе "Мороженое", дом N 17). Раньше в этом же помещении было кафе "Бом", которое посещали главным образом литераторы, артисты, художники. Кафе принадлежало одному из популярных музыкальных клоунов-эксцентриков "Бим-Бом" (Радунский – Станевский). Говорили, что это кафе подарила Бому (Станевскому), после Октябрьской революции уехавшему в Польшу, его богатая поклонница Сиротинина, и оно было оборудовано по последнему слову техники и стиля того времени. Когда оно перешло к имажинистам, там не нужно было ничего ремонтировать и ничего приобретать из мебели и кухонной утвари. Для того чтобы придать "Стойлу" эффектный вид, известный художник-имажинист Георгий Якулов нарисовал на вывеске скачущего "Пегаса" и вывел название буквами, которые как бы летели за ним. Он же с помощью своих учеников выкрасил стены кафе в ультрамариновый цвет, а на них яркими желтыми красками набросал портреты его соратников-имажинистов и цитаты из написанных ими стихов. Между двух зеркал было намечено контурами лицо Есенина с золотистым пухом волос, а под ним выведено: Срежет мудрый садовник осень Головы моей желтый лист 5.Слева от зеркала были изображены нагие женщины с глазом в середине живота, а под этим рисунком шли есенинские строки: Посмотрите: у женщин третий Вылупляется глаз из пупа.Справа от другого зеркала глядел человек в цилиндре, в котором можно было признать Мариенгофа, ударяющего кулаком в желтый круг. Этот рисунок поясняли его стихи: В солнце кулаком бац! А вы там, – каждый собачьей шерсти блоха, Ползайте, собирайте осколки Разбитой клизмы 6.В углу можно было разглядеть, пожалуй, наиболее удачный портрет Щершеневича и намеченный пунктиром забор, где было написано: И похабную надпись заборную Обращаю в священный псалом 7.Через год на верху стены, над эстрадой крупными белыми буквами были выведены стихи Есенина: Плюйся, ветер, охапками листьев, - Я такой же, как ты, хулиган! 8Я пришел в "Стойло" немного раньше назначенного часа и увидел Георгия Якулова, принимающего работы своих учеников. Георгий Богданович в 1919 году расписывал стены кафе "Питтореск", вскоре переименованного в "Красный петух", что, впрочем, не помешало этому учреждению прогореть 9. В этом кафе выступали поэты, артисты, художники, и там Есенин познакомился с Якуловым. Георгий Богданович был очень талантливый художник левого направления: в 1925 году на Парижской выставке декоративных работ Якулов получил почетный диплом за памятник 26 бакинским комиссарам и Гран При за декорации к "Жирофле-Жирофля" (Камерный театр). Якулов был в ярко-красном плюшевом фраке (постоянно он одевался в штатский костюм с брюками галифе, вправленными в желтые краги, чем напоминал наездника). Поздоровавшись со мной, он, продолжая давать указания своим расписывающим стены "Стойла" ученикам, с места в карьер стал бранить пожарную охрану, запретившую повесить под потолком фонари и транспарант. Вскоре в "Стойло" стали собираться приглашенные поэты, художники, писатели. Со многими из них я познакомился в клубе Союза поэтов, с остальными – здесь. Есенин был необычайно жизнерадостен, подсаживался то к одному, то к другому. Потом первый поднял бокал шампанского за членов "Ассоциации вольнодумцев", говорил о ее культурной роли, призывая всех завоевать первые позиции в искусстве. После него, по обыкновению, с блеском выступил Шершеневич, предлагая тост за образоносцев, за образ. И скаламбурил: "Поэзия без образа – безобразие". Наконец Есенин заявил, что он просит "приступить к скромной трапезе". Официантки (в отличие от клуба Союза поэтов, где работали только официанты, в "Стойле" был исключительно женский персонал) начали обносить гостей закусками. Многие стали просить Сергея почитать стихи. Читал он с поразительной теплотой, словно выкладывая все, что наболело на душе. Особенно потрясло стихотворение: Душа грустит о небесах, Она нездешних нив жилица…20 февраля 1920 года состоялось первое заседание "Ассоциации вольнодумцев". Есенин единогласно был выбран председателем, я – секретарем, и мы исполняли эти обязанности до последнего дня существования организации. На этом заседании постановили издавать два журнала: один – тонкий, ведать которым будет Мариенгоф; другой толстый, редактировать который станет Есенин. Вопрос о типографии для журналов, о бумаге, о гонорарах для сотрудников решили обсудить на ближайшем заседании. Тут же были утверждены членами "Ассоциации", по предложению Есенина – скульптор С. Т. Коненков, режиссер В. Э. Мейерхольд; по предложению Мариенгофа – режиссер А. Таиров; Шершеневич пытался провести в члены "Ассоциации" артиста Камерного театра О., читавшего стихи имажинистов, но его кандидатуру отклонили 10. ‹…›
   4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся суд над имажинистами. Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу. Там я услыхал, как краснощекий очкастый толстяк авторитетно говорил: – Давно пора имажинистов судить! Ручаюсь, что приговор будет один: всем принудиловка! Другой – в шубе с хивинковым воротником, с бородой-эспаньолкой – как будто поддержал толстяка: – Закуют в кандалы и погонят по Владимирке! – И, переменив тон, сердито добавил: – Это же литературный суд! Литературный! При чем тут принудиловка? Надо понимать, что к чему! В зале, хотя и слегка натопленном, все-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями. Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они, в свою очередь, из своей среды избрали председателя. Неподалеку от судей восседал литературный обвинитель – Валерий Брюсов, рядом с ним – гражданский истец Иван Аксенов; далее разместились свидетели обвинения и защиты. Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнес обвинительную речь, окрасив ее изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они… сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами. Предъявляя иск имажинистам, И. А. Аксенов тоже иронизировал над стихами имажинистов, причем особенно досталось Шершеневичу и Кусикову. Но иногда ирония не удавалась Ивану Александровичу и, как бумеранг, возвращалась обратно… на его голову, что, естественно, вызывало смех над гражданским истцом. ‹…› Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова. Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмешь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своем "Стойле". Они никуда не уйдут и еще покажут, где раки зимуют. Свою речь Сергей завершил с блеском: – А судьи кто? – воскликнул он, припомнив "Горе от ума". И, показав пальцем на Аксенова, у которого была большая рыжая борода, продолжал: – Кто этот гражданский истец? Есть ли у него хорошие стихи? – И громко добавил: – Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в своей рыжей бороде! Это был разящий есенинский образ. Мало того, что все сидящие за судейским столом и находящиеся в зале консерватории громко хохотали. Мало того! В следующие дни в клуб Союза поэтов стали приходить посетители и просили показать им гражданского истца, утонувшего в своей рыжей бороде. Число любопытных увеличивалось с каждым днем. Аксенов, зампред Союза поэтов, ежевечерне бывавший в клубе, узнал об этом и сбрил бороду! Суд над имажинистами закончился предложением одного из свидетелей защиты о том, чтоб имажинисты выступили со своим последним словом, то есть прочитали свои новые стихи. Все члены "Ордена имажинистов" читали стихотворения и имели успех. Объяснялось это тем, что в нашем "ордене" был незыблемый закон Есенина: "Каждый поэт должен иметь свою рубашку". И у каждого из нас была своя тема, своя манера, может быть, плохие, но мы отличались друг от друга. Тем более мы совсем были непохожи на ту массу поэтов, которая обычно представляла свои литературные группы на олимпиадах или вечерах Всероссийского союза поэтов. Конечно, наши выступления увенчал чтением своих поэм. Есенин, которого долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы. В заключение четыре имажиниста – основные участники суда: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов – встали плечом к плечу и, как это всегда делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш: Вы, что трубами слав не воспеты, Чье имя не кружит толп бурун,- Смотрите - Четыре великих поэта Играют в тарелки лун.17 ноября того же года в Большом зале Политехнического музея был организован ответный вечер имажинистов: "Суд имажинистов над литературой". Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы – весь "Орден имажинистов" – с помощью конной милиции с трудом пробились в здание. Первым обвинителем русской литературы выступил Грузинов. Голос у него был тихий, а сам он спокойный, порой флегматичный, – недаром мы его прозвали Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи. – Для доказательства я процитирую их вирши! – говорил он и, где только он их откопал, читал скверные строки наших литературных противников. Уже встал со стула второй обвинитель – Вадим Шершеневич, когда в десятом ряду поднялась рука, и знакомый голос произнес: – Маяковский просит слова! Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спину стула и стал говорить, обращаясь к аудитории: – На днях я слушал дело в народном суде, – заявил он. – Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать – это поэзия, а сыночки-убийцы – имажинисты! 11Слушатели стали аплодировать Маяковскому. Шум не давал ему продолжать свое выступление. Напрасно председательствующий на суде Валерий Брюсов звонил в колокольчик – не помогало! Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал во всю свою "луженую" глотку: – Дайте говорить Маяковскому! Слушатели замолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни. Всем попало на орехи, но особенно досталось Кусикову, которого Маяковский обвинил в том, что он еще не постиг грамоты ученика второго класса. Как известно, поэт написал о Кусикове следующие строки: На свете много вкусов и вкусиков: одним нравится Маяковский, другим - Кусиков 12.Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности. Маяковский с места крикнул Вадиму: – Вы у меня украли штаны! – Заявите в уголовный розыск! – ответил Шершеневич. – Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов! Не впервые вопрос шел о стихотворении Маяковского "Кофта фата", в котором он написал: Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего.Эти строки, где черные штаны были заменены полосатыми, попали в стихи Шершеневича. Вадим выступил неплохо, и вдруг после него, блестящего оратора, Брюсов объявил Есенина. Мне трудно сосчитать, сколько раз я слышал выступления Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было! (Я должен оговориться: конечно, это была горячая полемика между Есениным и Маяковским. В беседах да и на заседании "ордена" Сергей говорил: хорошо бы иметь такую "политическую хватку", какая у Маяковского. Однажды, придя в "Новый мир" на прием к редактору, я сидел в приемной и слышал, как в секретариате Маяковский громко хвалил стихи Есенина, а в заключение сказал: "Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил". Именно эта взаимная положительная оценка и способствовала их дружелюбным встречам в 1924 году.) Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнем, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки. – У этого дяденьки – достань воробышка хорошо привешен язык, – охарактеризовал Сергей Маяковского. – Он ловко пролез сквозь игольное ушко Велемира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в "Орден имажинистов" и не только поместил свои стихи в сборнике "Харчевня зорь", но в нашем издательстве выпустил свою книгу "Ночь в окопе" 13.
   – А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится, – продолжал Есенин. – Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею 14. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез! – А каков закон судьбы ваших "кобылез"? – крикнул с места Маяковский. – Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах! Это что, русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам… Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи. Сергей начал свой "Сорокоуст", но на четвертой озорной строке, как всегда, начался шум, выкрики: "Стыдно! Позор" и т. д. По знаку Шершеневича мы подняли Есенина и поставили его на кафедру. В нас кто-то бросил недоеденным пирожком. Однако Сергей читал "Сорокоуст", по обыкновению поднимая вверх ладонью к себе правую разжатую руку и как бы крепко схватив в строфе основное слово, намертво сжимал ее и опускал. ‹…›
   Ночью Есенин ехал на извозчике домой, ветром у него сдуло шляпу. Он остановил возницу, полез за ней в проем полуподвального этажа, разбил стекло и глубоко поранил правую руку 15. Его отвезли в Шереметевскую больницу (сейчас Институт имени Склифосовского). Первое время к нему никого не пускали, а потом я и А. А. Берзина отправились его навестить. В больнице мы узнали, что рана Сергея неглубокая, и опасение, что он не будет владеть рукой, отпало. Мы легко разыскали палату, где находился Есенин. Он лежал на кровати, покрытой серым одеялом. Правая забинтованная рука лежала под одеялом, здоровой левой он пожимал нам руки. Берзина положила на стоявший возле кровати стул привезенную завернутую в бумагу снедь, я – испеченный моей матерью торт. Есенин осунулся, лицо приняло зеленоватый оттенок. Его все-таки мучила боль, он подергивался. Но глаза засияли радостным голубым светом. Сергей стал подробно расспрашивать нас об интересующих его делах. В то время он мучился, не имея отдельной комнаты, и вопрос о жилище был для него самым насущным. Берзина сказала, что у него будет комната. Это успокоило его, и он стал говорить о работе над "Страной негодяев", где он собирался вывести атамана Махно. ‹…› Есенин попросил позвать к себе беспризорного мальчика, который повредил себе ногу и передвигался на костылях. ‹…› Берзина спросила Сергея, работал ли он над стихами. Он ответил утвердительно, подвинулся повыше на подушки и стал читать небольшое стихотворение "Папиросники". Я уже писал, какое тяжелое впечатление произвела на него встреча с беспризорным на Тверском бульваре, но, разумеется, он и раньше наблюдал жизнь этих несчастных детей, обездоленных войной. Улицы печальные, Сугробы да мороз. Сорванцы отчаянные С лотками папирос.Очевидно, мальчик, бывая в палате у Сергея, рассказывал ему о своих мытарствах по белу свету, потому что в стихотворении были такие подробности, которые человек со стороны не узнает. Беспризорный мальчик был потрясен. Ведь это песня о его несчастной доле. Чем больше он слушал, тем сильнее всхлипывал. – Ну, чего ты, Мишка? – сказал Есенин ласково, закончив чтение. – Три к носу, все пройдет. – Сергей Александрович, – попросила Берзина, – прочтите еще что-нибудь! Есенин подумал и объявил, что прочтет "Черного человека". Еще до ссоры Сергея с Анатолием было назначено заседание "ордена". Я пришел в "Стойло" с опозданием и застал Есенина читающим конец "Черного человека". Слушающие его В. Шершеневич, А. Мариенгоф, И. Грузинов, Н. и Б. Эрдманы, Г. Якулов были восхищены поэмой. Я был рад, что теперь услышу всю поэму целиком. В юности Сергей знал не только стихи и поэмы Пушкина наизусть, но и многие прозаические произведения. По форме "Пугачев" навеян маленькими трагедиями Александра Сергеевича. Эти же трагедии сыграли роль и в "Черном человеке", который гнался за Моцартом. Мне день и ночь покоя не дает Мой черный человек. За мною всюду Как тень он гонится. (А. С. Пушкин. "Моцарт и Сальери") Сергей сел на кровати, положил правую забинтованную по локоть руку поверх одеяла, во время чтения "Черного человека" поднял ее левой, обхватил. Вероятно, потому, что не мог в такт, как обычно, поднимать и опускать забинтованную, раскачивался из стороны в сторону. Это напоминало то незабываемое место в пьесе М. Горького "На дне" (МХАТ), когда татарин, встав на колени и обняв левой рукой забинтованную правую, молится, раскачиваясь из стороны в сторону. Поэма Есенина была длинней, чем ее окончательный вариант. В конце ее лирический герой как бы освобождался от галлюцинаций, приходил в себя. Последние строки Сергей прочитал почти шепотом. Все – поза Есенина, его покачивание, баюкание забинтованной руки, проступающее на повязке в одном месте пятнышко крови, какое-то нечеловеческое чтение поэмы произвело душераздирающее впечатление. Беспризорный мальчик по-детски плакал, плакала, прижимая платок к глазам, Берзина. Я не мог унять слез, они текли по щекам. Сергей, просветленный, казалось, выросший на наших глазах, господствующий над нами, смотрел поголубевшими глазами. Когда мы прощались, он пожал мне левой рукой правую и сказал: – Я здесь думал. Много я напутал. В "Вольнодумце" все исправлю… ‹ …›7 апреля 1924 года около десяти часов утра в нашей квартире раздался звонок, я отпер входную дверь – передо мной стояли Сергей Есенин и Всеволод Иванов. Они сняли пальто. Оба были в серых костюмах светлого тона, полны безудержного веселья и солнечного дыханья весны. У Есенина в глазах сверкали голубые огни, с лица не сходила знакомая всем улыбка и делала его, в золотой шапке волос, обворожительным юношей. Иванов, видимо, хотел казаться солидным, хмурил брови, поджимал губы, но Сергей толкнул его локтем в бок, и Всеволод, не выдержав, засмеялся и сразу стал добродушным, привлекательным. Еще идя по коридору, они, перебивая друг друга, восклицали: "Теперь будет читать как миленький". – "Надо бы туда же и директора!" – "Он толстый, не влезет!" Усевшись в моей комнате в кресла, гости посвятили меня во вчерашнее их похождение. Возвращаясь с именин, они проходили мимо Малого театра и увидели вывешенную при входе афишу с объявленным на две недели вперед репертуаром. Все это были старые русские и зарубежные драмы. Сергей и Всеволод возмутились: в театре не идет ни одна советская пьеса! Им часто жаловались драматурги на то, что театры не только не принимают советские вещи к постановке, но даже отказываются их читать. Есенин и Иванов решили поговорить по душам с заведующим литературной частью и прошли через артистический подъезд к нему в кабинет. Заведующий – благообразный, худощавый и спокойный человек, был удивлен и обрадован приходом известных писателей. Сперва беседа шла в мирном тоне, но, когда заведующий стал доказывать, что высокочтимые артисты не находят для себя в новых драматических произведениях выигрышных ролей, Всеволод любезно осведомился, читает ли он, заведующий, пьесы советских авторов. Тот закивал головой и даже слегка возмутился: что за вопрос! Тогда Есенин предложил своеобразную игру в фанты: заведующему будут названы пять советских пьес, если хотя бы одну он читал и расскажет содержание, – выигрыш на его стороне, если нет – победили они, писатели. Заведующий пересел с дивана на кресло, потер руки и согласился. Выяснилось, что ни одной из пяти пьес, которые ему назвали, он не читал. Только одна была известна ему – увы! – по названию. – Признаетесь, что проиграли? – вежливо спросил Всеволод. – Признаюсь! – вздохнул заведующий. – А ну, взяли! – скомандовал Есенин. В одно мгновение легковесный заведующий был аккуратно водворен под диван… Рассказывая об этом, мои гости подошли к книжным шкафам. Всеволод полистал брошюру "Гудини – король цепей", потом вынул из книги Мюллера "Моя система" собранные мной программы чемпионата французской борьбы в цирке Р. Труцци с портретами налитых мускулами участников. Иванов сказал, что был борцом в цирке, и назвал еще две-три свои профессии. Но позднее я узнал, что до тех пор, пока он стал писателем, их было у него, пожалуй, больше, чем у Джека Лондона. Покопавшись в сборниках стихов, Есенин извлек альманах 1915 года "На помощь жертвам войны. Клич". Он нашел стихотворение Александра Ширяевца "Зимнее" и прочитал его вслух. Там – далече, в снежном поле Бубенцы звенят. А у месяца соколий Ясный взгляд…
    Во серебряном бору Дрогнет Леший на ветру, Караулит бубенцы… - Берегитесь, молодцы!– Хорошие стихи, а напечатали в подборку, – произнес с досадой Есенин, захлопывая сборник. – Такого безобразия в "Вольнодумце" не будет! Я спросил, дано ли разрешение на издание "Вольнодумца". Он ответил, что теперь это его меньше всего волнует. Он подбирает основных сотрудников журнала, для чего встречается с многими писателями и поэтами. По его планам, в "Вольнодумце" будут участвовать не связанные ни с какими группами литераторы. Они должны вольно думать! Он хотел печатать в "Вольнодумце" прозу и поэзию самого высокого мастерства, чтобы журнал поднялся на три головы выше "Красной нови" и стал образцом для толстых журналов. Конечно, в "Вольнодумце" обязательно будут помещаться произведения молодых авторов, только с большим отбором и с условием, если у них есть что-нибудь за душой. Он говорил о журнале, то вскакивая с кресла, то снова опускаясь на него. Он распределял в "Вольнодумце" материал, сдавал его в типографию, корректировал, беседовал с директором Госиздата, договаривался о распространении издания. Иванов напомнил ему об отделе "Вольные думы", где должны помещаться статьи и письма критиков, читателей, авторов. Есенин привел воображаемый пример: вот на страницах журнала напечатана вещь, вот вокруг нее в отделе поднялась драка: одни хвалят, другие ругают, третьи – ни то ни се! Но перья скрипят, интерес подогревается. Редакция, автор, критик читают и на ус наматывают. Я спросил, кто намечен в сотрудники "Вольнодумца". Сергей сказал, что для прозы у него есть три кита: Иванов, Пильняк, Леонов. Для поэзии старая гвардия: Брюсов, Белый, Блок – посмертно. Еще Городецкий, Клюев. – А новая гвардия? – Будет! Надо договориться впрок! – Значит, имажинистов отметаешь, Сережа? – С чего ты взял? Он сел в кресло, попросил бумагу. Я вынул мою записную книжку "День за днем", открыл чистую страницу с отрывными листочками и положил перед ним. Взяв карандаш, он стал писать: "В правление Ассоциации Вольнодумцев. Совершенно не расходясь с группой и работая над журналом "Вольнодумец", в который и приглашаю всю группу…" Он поднес карандаш ко рту, чтобы послюнявить его, но он был чернильный, и я отвел его руку. Он посмотрел на меня и одним взмахом написал следующее: "В журнале же "Гостиница" из эстетических чувств и чувств личной обиды отказываюсь участвовать окончательно, тем более что он мариенгофский". Сергей немного подумал и добавил: "Я капризно заявляю, почему Мариенгоф напечатал себя на первой странице, а не меня". Действительно, третий номер "Гостиницы" Мариенгоф открыл подборкой собственных стихов, а "Москва кабацкая" была напечатана на восьмой странице. До этого номера все произведения располагались по алфавиту авторов. Сергей подписался, поставил дату. Я спросил, если кто-нибудь захочет послать ему свои вещи для "Вольнодумца", куда их направлять. Он на следующем отрывном листке моей записной книжки написал: "Гагаринский пер., д. 1, кв. 12". Потом зачеркнул и снова вывел адрес: "Ленинград, Гагаринская ул., угол Французской набережной, д. N 1, кв. 12. А. Сахаров, С. Есенину". Это был ленинградский адрес приятеля Есенина А. М. Сахарова, и я спросил, будет ли Сергей привлекать к работе в "Вольнодумце" тамошний "Воинствующий орден имажинистов". Он ответил, что раньше посмотрит стихи, а потом решит. Поглядев на наручные часы, Иванов заявил, что пора ехать: он собирался с Сергеем на три дня в село Константиново. Оба стали пересчитывать деньги, и выяснилось, что их хватит только на дорогу. Я вспомнил, что "Ассоциация вольнодумцев" что-то должна Сергею за выступления. Полистав записную книжку, я нашел цифру: четыре червонца. Я выдал эти деньги Есенину, и он расписался на квитанции. Я проводил моих гостей и пожелал им счастливого пути. Как же я изумился, когда на следующий день увидел в книжной лавке деятелей искусств Всеволода. Он объяснил, что, выйдя от меня, они сообразили, что на утренний поезд опоздали, а вечером ехать в Константиново поздно. Они отправились в ресторан-кабаре "Не рыдай!". – Отличное заведение, – сказал Иванов, – но дорогое. А впрочем, мы не рыдали