А еще я подумал, что было бы большой удачей, если бы в своих стихах, книгах я смог соединить эти две струи: простодушный характер моего народа, его непосредственную открытую душу - с отточенным мастерством профессионала. Я хочу, чтобы Абуталиб и Готфрид соединились в моих стихах. Я хочу, чтобы их соседство в моем творчестве было мирным, не таким, как соседство по дому.
   Да, я надеюсь на содружество этих двух начал. Но все же, если бы его не могло быть и если бы меня заставили выбирать... Пожалуй, в конце концов самому тонкому цивилизованному напитку я предпочел бы ледяную хрустальную струю горного родника. И то сказать, культура, цивилизация, тонкости профессии - дело наживное. Если их нет, их можно приобрести, в то время, как чувства национального, народного даны человеку от рождения. Народный поэт и зурнач Абуталиб в других условиях мог бы стать профессиональным музыкантом и даже композитором, но профессиональный композитор и музыкант Готфрид, я думаю, никогда не сможет стать простым народным певцом.
   Когда мы прощались, Абуталиб вдруг спросил:
   - Нельзя ли, Расул, провести ко мне телефон?
   - Зачем тебе телефон, если ты отказываешься даже от письменного стола и кровати?
   - По телефону я буду играть на своей зурне. Иногда Николаю Тихонову в Москве, иногда председателю нашего колхоза. Должен же председатель знать, что я еще жив, что моя зурна поет все те же самые песни. Послушав мою зурну по телефону, председатель поймет, что в моей городской квартире живут звуки и запахи наших гор.
   - Полно, Абуталиб, твои мелодии, напоенные ароматами гор, и без телефона долетают и до Москвы, и до родного аула, и до всех дагестанских аулов. Они летят выше гор - во все стороны белого света.
   Теперь я попрощаюсь с Абуталибом и расскажу вам случай, который произошел со мной и моим отцом.
   Воспоминание. У нас почему-то не было заведено читать стихи друг другу и даже разговаривать о них. Я узнавал о новых стихах отца, когда они уже были опубликованы или читались по радио. Или когда друзья, слышавшие эти стихи, говорили о них. Точно так же и отец не знал моих новых стихов, пока они не были напечатаны.
   В 1949 году аварская газета опубликовала мою поэму "Год моего рождения". Газета, естественно, побывала в руках отца, и вот я обнаружил экземпляр этой газеты с карандашными пометками. Оказывается, отец внимательно прочитал мою поэму и очень многие строки переделал на свой лад. Легко было заметить, что отец заменял мои наиболее витиеватые строки, ему не нравились мои наиболее сложные метафоры, наиболее броские сравнения. В строках, написанных поверх моих строк, отец старался выразиться проще, яснее, доходчивее.
   Я жалею и до сих пор, что не сохранилось этой газеты с исправлениями Гамзата. У меня привычка: как только стихи опубликованы, я сжигаю все черновики и все рукописные варианты.
   Большинству исправлений я был рад. Я увидел, что поэма стала лучше, но со многими поправками я не согласился. Я говорил отцу:
   - Конечно, ты мудрее, талантливее, крупнее меня. Но я ведь поэт другого времени. У меня другая школа, другие литературные пристрастия, другой стиль - все другое. В этих поправках сразу виден поэтический почерк Гамзата Цадаса. Но я ведь не сам Гамзат, а всего лишь Расул Гамзатов. Позволь мне иметь свой стиль, свою манеру.
   - Ты не совсем прав. Твой стиль, твоя манера, то есть твои нрав и характер, должны стоять в стихах на втором месте. На первое же место нужно поставить нрав и характер своего народа. Сначала ты горец, аварец, а потом уж Расул Гамзатов. Ты высказываешься в своих стихах так, как никогда не высказался бы ни один горец. Если же твои стихи будут чужды духу горцев, их характеру, то твоя манера обернется манерничанием, твои стихи превратятся в красивые, хотя, может быть, даже и интересные игрушки. Откуда возьмется дождь, если не будет тучи? Откуда возьмется снег, если не будет неба? Откуда возьмется Расул Гамзатов, если не будет Аварии и аварского народа? Откуда возьмутся твои собственные законы, если не будет общих для народа законов, выработанных веками?
   Вот какой разговор произошел однажды между мной и моим отцом. Все мои остальные годы, все мои остальные дороги подтвердили потом правоту отца.
   Притча о третьей жене. Молодой дагестанский поэт поехал учиться в Москву в Литературный институт. Прошел год, и вдруг появилось объявление, что наш студент разводится со своей женой, женщиной из далекого горного аула.
   - Почему ты разводишься? - спросили мы у него. - Женился ты недавно, женился, как видно, по любви, что же произошло?
   - Между нами нет теперь общего языка. Она не знает Шекспира, она не читала "Евгения Онегина", она не знает, что такое "Озерная школа", она никогда не слышала о Мериме.
   Вскоре молодой поэт приехал в Махачкалу с женой-москвичкой, как видно, слыхавшей и о Мериме, и о Шекспире. Один только год прожила она в нашем городе, и пришлось ей снова возвращаться в Москву, ибо муж объявил развод.
   - Почему ты разводишься? - спросили мы у него. - Женился ты недавно, женился, как видно, по любви, что же произошло?
   - Между нами, как оказалось, нет общего языка. Она не знает ни слова по-аварски, не знает наших аварских обычаев, не понимает характера горцев, моих земляков, не хочет видеть их у себя гостями. Она не знает ни одной аварской пословицы, ни одной аварской загадки, ни одной песни.
   - Что же ты будешь делать?
   - Придется, наверное, жениться в третий раз.
   Мне кажется, что, прежде чем искать третью жену, молодому поэту нужно найти себя.
   Пусть моей книге будут сродни и горы Аварии, и сонеты Шекспира. Я хочу, чтобы моя книга была той самой третьей женой, которую до сих пор ищет молодой дагестанский поэт.
   Из записной книжки. В Махачкале построили сорокаквартирный писательский дом. Началось распределение. Одни требовали, чтобы квартиры распределялись соответственно таланту, другие говорили, чтобы учитывалось количество детей.
   Нужно сказать, что распределение квартир среди писателей - трудное дело. Но кое-как утряслось. Сорок писательских семей въехало, справило новоселье, а на другой день двадцать писательских жен дружно укатили в Москву. Возвратились они через несколько дней усталые, исхудавшие, как после войны. Несколько позже, багажом, начала прибывать новая москов-ская мебель.
   Оказывается, сначала они очень долго искали и выбирали. Потом одна осмелилась, купила. Другие не хотели, чтобы у них мебель оказалась хуже. На несчастье, первая жена купила самую дорогую мебель. И перещеголять ее покупку было нельзя. В результате все двадцать квартир похожи одна на другую, как похожи зубья одной расчески. Придя в такую квартиру, нельзя сказать, что в ней живут аварцы.
   В других квартирах, едва вы переступите порог, вам в нос бросается крепкий запах вяленого мяса, сушеной домашней колбасы, бузы, овчины, жареного бараньего сала. Да, здесь видно, что живут аварцы, но не видно, что живут писатели, которые имеют понятие о духе и стиле времени.
   Пусть каждый, кто будет читать мою книгу, сразу поймет, что здесь живут аварцы, но пусть он сразу поймет и то, что здесь живет его современник, человек XX века.
   Я не хочу ни только тени, ни только солнца. Пусть в моей квартире будут большие солнечные окна, но пусть в ней будут и тенистые укромные уголки. Я хочу, чтобы каждый гость чувствовал себя в моей квартире легко, свободно, непринужденно, чтобы ему не хотелось из нее уходить, вернее (если говорить о гостях), чтобы они уходили из нее с сожалением и с желанием вернуться вновь.
   Однажды в Японии мы, представители разных стран, стали делиться своими впечатлениями. Мы стояли у фонтана, который был выложен, казалось, нашими дагестанскими камнями, теми самыми, которыми в ауле выложено место, где собираются горцы, годекан.
   - Удивительная страна, - первым сказал американский композитор. - Мне кажется, в лике Японии я узнаю лик индустриальной Америки.
   - Что вы, - возразил журналист с Гаити. - Я только что вернулся из японской деревни - больше всего Япония похожа на наш небольшой остров.
   - Не спорьте, господа, все веселье и вся грусть Парижа сосредоточены здесь, - возразил им обоим французский архитектор.
   А я смотрел на камни японского фонтана, которые, казалось, привезены из аварского аула, и думал: "Удивительная страна Япония. В ней есть все, что есть в других странах мира, но в то же время она не похожа ни на одну другую страну. Она - Япония".
   Пусть и в тебе, моя книга, каждый найдет свое, но все же останься моей книгой, будь сама собой, будь непохожей на все другие книги. Ты мой аварский, мой дагестанский дом. Пусть в этом доме рядом с тем, что лежит века, лежит и то, что в нем еще никогда не лежало.
   Отец говорил: литературное произведение, если в нем не видно автора, все равно что конь, бегущий по дороге без всадника.
   Говорят: у одного горца рождались все время дочери, а он мечтал иметь сына. Каждый считал своим долгом дать неудачливому отцу какой-нибудь совет. Столько ему насоветовали, что он наконец рассердился и сказал:
   - Перестаньте, наслушавшись ваших советов, я разучился и тому, что умел и тому, что умел.
   ЗДАНИЕ ЭТОЙ КНИГИ. СЮЖЕТ
   Мы камни. Скоро в стену ляжем мы
   Дворца, сарая, храма иль тюрьмы.
   Надпись на камне
   На драгоценный камень смотрят в оправе, на человека - в доме.
   Свадьба сыграна - надо строить жилье.
   Просторные дворцы моих мыслей, тяжелые башни размышлений, дома рассказов, возвышенные шпили стихов... Вот я навозил камня, приготовил бревен, выбрал место для возведения нового здания. Теперь мне надо быть всем понемногу: зодчим, инженером, математиком, каменщиком, плановиком.
   Какое здание воздвигнуть мне? Какие очертания придать ему, чтобы радовало глаз? Чтобы оно было стройное и красивое, чтобы оно было невиданным до сих пор и казалось знакомым. Не такое, чтоб головами задевать за потолок, как в теперешних малогабаритных квартирах, но и не такое, чтобы в дверь не протащить обыкновенного стола, но и не такое, чтобы в двери проезжать на верблюде. Не такое, чтобы оно было проходным двором или клубом, где послушают концерт и уйдут, но и не такое, чтобы оно было мечетью, куда приходят только помолиться. Чтобы оно не годилось под контору, набитую справками, заявлениями, и чтобы оно не было похоже на вечно крутящуюся мельницу Али.
   Прочитав поэму молодого горца, отец сказал:
   - Слишком красивы стены у этой поэмы. Она похожа на курятник, который построил Аликебед. Курятник не должен напоминать дворец, а дворец не должно употреблять под курятник.
   Когда же отец прочитал слишком длинный рассказ другого писателя, рассказ, который писатель, казалось, не может никак закончить, он сказал писателю:
   - Ты открыл дверь, которую тебе не закрыть. Ты отвернул кран, который тебе не завернуть. Ты слишком размочил веревку, когда затягивал узел.
   В детстве, я помню, в наш аул приходили певцы. Я лежал на краю крыши, смотрел вниз на улицу и слушал певцов. Они подыгрывали себе: кто на бубне, кто на скрипке, кто на чонгуре, а чаще всего на кумузе. Они приходили из разных мест и в разное время. Они пели разные песни и ни разу не повторяли одну песню дважды. Особенно мне нравилось, когда два-три певца начинали соревноваться между собой.
   Песни были длинные, и я их все перезабыл. Но все же из каждой почти песни остались в памяти где четыре, где восемь строк, где две строчки. Наверно, эти запомнившиеся строки были самыми поэтичными, либо самыми умными, либо самыми острыми, либо самыми веселыми, либо самыми печальными.
   Не знаю, почему мне запомнились именно эти строки, а не другие, но я ношу их в себе до сих пор и твержу иногда как самое заветное, самое близкое, как имя любимой.
   Впрочем, и в других аварских песнях, которые я знаю наизусть с начала до конца, у меня все равно есть избранные строки, которые я люблю больше, чем всю остальную песню.
   Да что песня?! В своих собственных стихотворениях я тоже выделяю и тоже люблю некоторые строки - они кажутся мне удачнее, сильнее, поэтичнее остальных. Признаюсь вам по секрету, у меня есть длинные стихотворения, которые я написал ради нескольких дорогих мне строк.
   Эти строки: если стихотворение - ремень, то они кинжал на ремне, если стихотворение - поле, то они колосья в поле; если стихотворение - птица, то они крылья птицы, если стихотворение - олень, стоящий на краю скалы, то они глаза оленя, смотрящие вдаль.
   Однажды я подумал, если в стихотворении мне особенно дороги, скажем, восемь строчек, то зачем я пишу еще восемьдесят? Нельзя ли сразу так и писать эти восемь самых лучших строк? Вот почему я написал целую книгу восьмистиший.
   Обрадовавшись приходу гостя, горец хватает нож и режет быка. Но гостю нужен был всего лишь небольшой кусок мяса. Никакой гость быка съесть не может.
   "Зачем же и мне, - подумал я, - резать большого быка, если мне хватит и одной курицы?"
   Вот почему из книги, которую я когда-нибудь напишу, мне хотелось бы убрать все лишнее и оставить только те места, которые мне все равно были бы дороги, если бы даже книга была в двадцать раз длиннее.
   Однажды в моем присутствии молодой лакский поэт читал Абуталибу свои стихи. Он прочитал десять стихотворений. Когда поэт ушел, Абуталиб сказал мне:
   - А все-таки он молодец, из него выйдет толк.
   - Тебе понравились его стихи?
   - Все стихи у него слабые. Но было восемь строк, за которые можно отдать крепость, только что завоеванную в бою. Такого восьмистишия еще никто по-лакски не написал.
   Но если в стихотворениях и песнях существуют незабываемые строки четверостишия, восьмистишия, - то точно так же существуют встречи и дни, а для страны - события и подвиги, которые остаются в памяти. Я хотел бы включить их, вмазать, вмонтировать в стены моего нового здания - моей новой книги. Мне не хотелось бы подменять их красивыми разъяснительными словами, пусть они говорят сами.
   Март на побережье моря всегда бурный месяц. Однажды в марте над Махачкалой пролетел ураган. Столкнулись два ветра: один - прилетевший с Каспия, другой - спустившийся с гор. Один врезался в город, разогнавшись на морском просторе, другой обрушился, свалившись с большой высоты. Ветры сцепились в жестокой схватке, переплелись, и пошла борьба. Когда борются два великана, опасно путаться у них под ногами. На этот раз под ногами у борющихся оказалась Махачкала.
   Все, что плохо лежало, все, что плохо держалось за землю, тотчас полетело по ветру. Летели тощие деревца, пустые ящики, крыши хибарок, фанерные ларьки, всякий мусор.
   Но прочно и гордо стояли, крепко вцепившись в землю, старые деревья и большие дома. Все легковесное и непрочное было унесено, а основательное и устойчивое осталось.
   Точно так же события, чувства, мысли человека бывают такими, что их уносит даже легким ветерком времени, но они бывают и такими, что даже могучим житейским ураганам не под силу развеять и сдуть их.
   Из этих устойчивых событий, из этих мыслей, из этих чувств мне и нужно строить здание книги. Оно должно быть построено в традиционном аварском стиле, но в то же время должно быть и современным. Дом нужен такой, чтобы и семья была рада в нем жить, но чтобы и гость был доволен. Дом должен быть такой, чтобы дети находили в нем свое счастье, молодые - свою любовь, старые - свой покой.
   Моя книга - мой Дагестан. В каких очертаниях я вижу тебя? С чем сравню? С парящим орлом? Но орел не дело рук человеческих, его творила природа, и от нашей мысли в нем нет ничего. Тогда, может быть, с самолетом? Но самолет летает слишком высоко над землей, а когда катится по земле, то вокруг него только пейзаж аэродрома. Не люблю, когда на землю взирают с высоты и говорят о ней с высоты.
   Нет, я вижу очертания такого аппарата, который летает, как самолет, ездит, как поезд, и плавает, как корабль. Я в нем и летчик, и машинист, и кормчий. Наша отправная станция - наш аэродром, наша пристань, наше депо тысячелетний бессмертный Дагестан. Отсюда мы можем мчаться по воздуху, по суше и по воде в любые края земли. Туда, где я уже побывал, или туда, где побывала хотя бы моя мечта. Мы едем, летим, плывем. В окнах видны белоснежные горы, изумрудные сочные луга, широкие реки, безбрежные океаны. Бурная весна, кроткая осень, жестокая зима и знойное лето проплывают мимо наших окон. А сколько пассажиров вокруг меня! Тут и мюриды Шамиля с повязками, сквозь которые проступает кровь, и горцы-партизаны, и мои современники - люди разных профессий. Вокруг меня все, кого я когда-либо видел, встречал, с кем разговаривал и кого запомнил.
   Да, в мою книгу-поезд, книгу-самолет, книгу-пароход нужен единственный билет или пропуск: чтобы я запомнил. Чтобы люди и события были, как те восьмистишия и строки, которые запали в мою память из длинных песен, исполнявшихся бродячими певцами. Чтобы они были, как те восемь строк, которые отметил Абуталиб, прослушав десять длинных стихотворений поэта. Чтобы они были, как те деревья и те дома, которые устояли под ураганом, в то время как все легковесное и неустойчивое унесено наподобие осенних листьев.
   Иначе я уподобился бы Муслиму из аула Казанище. Расскажу вам теперь, что с ним случилось.
   В мае, когда овец из душной, пыльной степи угоняют в зеленые прохладные горы, Муслим из аула Казанище попросил у Союза писателей командировку, чтобы написать очерки о перегоне овец. Впрочем, может быть, это было в сентябре, когда овец, наоборот, с холодных уже к этому времени гор перегоняют на зимовку в более теплые степи. Командировку мы Муслиму дали. Муслим уехал и добросовестно прошел весь путь вместе с чабанами и отарами. Когда он возвратился, то блокноты, исписанные им, везли на отдельной лошади. Оказывается, он изо дня в день записывал все, что видел. Ничто, никакая мелочь не ускользнула из-под карандаша. Увидев коня, записывал про коня, увидев чабана, записывал про чабана, увидев овцу, записывал про овцу. А ведь сколько там было чабанов и овец! Писал он и о том, что увидел, и о том, что услышал. И опять-таки не пропустил ни одного рассказа. Писал он и о тех, кто забегал вперед и кого приходилось удерживать, и о тех, кто отставал и кого приходилось подталкивать. Книга о дороге получилась длиннее, чем сама дорога. Получилась книга, на чтение которой нужно потратить столько же времени, сколько потратил Муслим на само путешествие. Чабаны рассказывали нам потом, что, когда поднимались на Гимринский хребет, им повстречался мул. Мало того, что Муслим, увидев этого мула, тут же взял беднягу на карандаш, - ему хотелось поглядеть на каждое из четырех копыт. Муслим бросился к нему, схватил его за заднюю ногу и хотел поднять ее. Но мул не мог знать благих намерений писателя и всей важности события, он нетактично лягнул досужего Муслима и попал как раз в нос.
   Чабаны смеялись вокруг:
   - И это должен записать Муслим.
   Конечно, мул - животное капризное и с дурным нравом, но в этом случае он, пожалуй, был прав. Излишняя назойливость должна быть наказана.
   Потом обсуждали труды Муслима в Союзе писателей. Шутя, мы спросили у него:
   - Скажи, Муслим, в твоей книге написано обо всем, начиная с осленка из аула Хариколо и кончая копытом мула. Почему же ты пропустил безрогого козла?
   - Что вы, как можно пропустить! Безрогий козел у меня тоже есть, но только я сказал о нем на местном диалекте. Он у меня называется "ханква".
   Мы все посмеялись, но потом все же попытались вразумить Муслима: писатель не должен писать обо всем, что увидит, он должен выбирать из всего только то, что ему нужно. Одна фраза может выразить большую мысль. Одно слово может выразить большое чувство. Один эпизод может выразить все событие.
   Не так давно у нас проводились всевозможные реорганизации. И сейчас мы нет-нет да что-нибудь реорганизуем. Я тоже заразился этим. Я реорганизую жанр, которым владею. Я собираю все жанры в одну книгу, осуществляю общее над ними руководство. В одном случае я сокращаю штаты, в другом увеличиваю. Меняю жанры местами, сливаю два в один, а один разделяю на два. Если очень много реорганизовывать, то одна какая-нибудь реорганизация, хотя бы случайно, получится удачной.
   Притча о горце, приехавшем в Махачкалу. Горец приехал в Махачкалу в командировку. У него было много денег, к тому же они были не свои, а командировочные. Обедал и ужинал он в ресторане. В день приезда он кричал на весь ресторан:
   - Официант, еще коньяку!
   Все слышали, оборачивались в его сторону и дивились, кто это такой, кто так много пьет и не жалеет денег на дорогой коньяк.
   В последний день командировки наш горец тихонько, шепотом спрашивал у того же официанта:
   - А почем у вас в ресторане лапша?
   Итак, быка узнают не в начале пашни, а в конце, не по тому, как он брыкается на лугу, а по тому, как он ходит в ярме. Не тогда говорят о коне, когда на него садятся, а когда с него слезают.
   Не раздуваю ли я свою книгу, как ансалтинцы трубу? Не делаю ли я деревянную печь наподобие сивухцев? Не убиваю ли я собаку вместо волка, как это сделали однажды мои земляки цадинцы?
   Когда начинаешь путь к цели, цель далека. Хватит ли у меня смелости, любви и терпения, чтобы ее достичь? Или придется в конце пути почесывать себе затылок и думать, почем лапша?
   Воспоминание. Однажды в Дагестан пришла лютая зима. Неожиданно выпал снег, который покрыл землю чуть ли не на метр. Овцы и ягнята остались без корма. Они начали гибнуть. Меня вызвали в обком партии и говорят:
   - Поезжай, Расул, на кутаны, нужно спасать овец.
   - Какую же помощь я им окажу?
   - На месте увидишь. Придумаешь. Надо найти пути для их спасения.
   Дороги к овцам я не знал как следует и в хорошую погоду, каково же мне было искать ее в пургу! Но партийная дисциплина превыше всего, и я брел сквозь снег и ветер. Наконец я набрел на одну кошару. Меня встретили печальные чабаны. Слезы на их щеках и усах превратились в ледяные мутные бусинки. Окровавленными мордами овцы пытались сквозь обледенелый снег добраться до травы. Но прогрызть ледяную кору они не могли и погибали. Собаки спрятались от ветра в укромные места, не думая ни о волках, ни о ворах. Одним словом, бедствие и беспомощность - вот что я нашел здесь. Увидев меня, чабаны горько засмеялись:
   - Чего нам не хватает сейчас, так это стихов и песен. Ведь ты пришел, чтобы читать нам стихи или спеть нам песню, о сын Гамзата из аула Цада? Ты лучше изобрази нам плач, а мы тебе будем подвывать.
   Три дня я просидел в шалаше чабанов, а потом, увидев, что никакой пользы от меня нет и не может быть, показал чабанам свою спину. Путь мой лежал в Махачкалу.
   - Ну как, спас овец? - спросили меня в обкоме.
   - Трех баранов я спас.
   - Каким образом, расскажи?
   - Очень просто, чабаны зарезали трех баранов, и мы их съели. Считаю, что этих баранов я спас.
   - Ладно, - рассердились в обкоме, - иди занимайся своими стихами, а спасать овец мы будем, как видно, без тебя. А чтобы лучше писались стихи, объявляем тебе строгий выговор.
   Не случилось бы подобного и с моей книгой. Выхожу спасать отары, но с чем вернусь? День, начинающийся на рассвете, не всегда бывает таким, как нам бы того хотелось.
   Воспоминание. Помню первый день учебы в Литературном институте в Москве. Только мы начали учиться, а у меня день рождения. Конечно, меня не поздравляли, потому что никто еще не знал, что я в этот день родился. У меня были отложены деньги на покупку пальто, мне их дал отец.
   "Давай-ка, бедный Расул, - сказал я, - сделаем в день рождения подарок самому себе - купим пальто". Взял я деньги и пошел на Тишинский рынок.
   В те первые послевоенные годы что за рынки были в Москве! Свои законы, свои спекулянты, свои милиционеры. Наверно, там можно было купить все, за исключением разве осла или ослицы.
   Больше всего Тишинский рынок походил на растревоженный муравейник. Целый час я толкался среди людей, трясущих перед самым моим носом разным барахлом: костюмами, сапогами, кителями, шинелями, фуражками, платьями, кофтами, туфлями, костылями.
   В то время мне хотелось походить на министра. Среди толчеи я искал такое пальто, чтобы как надеть - так сразу и сделаться министром. Наконец я увидел нечто подходящее, перекинутое через плечо одного спекулянта. Вдобавок ко всему была еще и фуражка - под цвет пальто, из того же материала.
   Начал я, конечно, с фуражки. Примерил, посмотрелся в зеркало настоящий министр. Давай торговаться. Пока я громко и внятно называл маленькую цену, продавец будто меня не слышал. Когда же я тихонько, шепотом назвал ему настоящую цену, он услышал. Ударили по рукам. Чтобы удобнее было считать все мои трешки и пятерки, я отдал пальто спекулянту подержать. Насчитал две тысячи двести пятьдесят рублей. Вручил деньги. Торжественно, с видом министра, пришел в общежитие. И только тогда вспомнил, что пальто осталось в руках у спекулянта. За две тысячи двести пятьдесят рублей купил я одну фуражку.
   Итак, мечтая походить на министра, я остался без пальто и без денег. Не получилось бы то же самое и с моей книгой?
   Все знают, что им нужно, но не все имеют. Все видят свою цель, но не каждый ее достигает. Есть люди, которым кажется, что они знают, как нужно писать книгу, но они не умеют ее написать.
   Говорят: одна и та же игла шьет и свадебное платье и саван.
   Говорят: не открывай дверь, которую не сумеешь потом закрыть.
   ТАЛАНТ
   Гореть, чтобы было светло
   Надпись на лампаде
   Притча о поэте и золотой рыбке. Рассказывают, что один незадачливый доселе поэт поймал в Каспийском море золотую рыбку.