– Эй! давайте скорее кушать! Смерть, есть хочется.
   – Да разве вы ужинать хотите?
   – Нет, обедать.
   – Как обедать! неужели по сю пору не обедали?
   – Нет еще. Сначала некогда было: всё ходили, и даже немножко устали, а потом, как захотелось есть, мужики ничего не дали, кроме молока, а мы взяли с собой только соленых булок в надежде, что к обеду воротимся, так и не ели. Да в еде ли дело! Зато как славно погуляли!
   – Где же вы были? – спросил я.
   – За Средней Рогаткой, пять верст в сторону от большой дороги, есть славное место!
   – Ах, что за место! – сказала едва внятным голосом Марья Александровна и приняла несколько капель, – какие виды! Жаль очень, что вы с нами не поехали. Как иногда бывает игрива и вместе великолепна природа! Расскажи, Зинаида, – я не могу.
   – Представьте себе, – начала Зинаида, – преживописный песчаный косогор над канавой; на косогоре три сосны да береза – точь-в-точь над могилой Наполеона, как справедливо заметил Иван Степаныч; далее видно озеро, которое то трепещет от ветра, как кисейное покрывало, то замирает и лежит неподвижно, гладкое и блестящее как зеркало; по берегам его со всех сторон теснятся маленькие хижинки, как будто желают спрыгнуть в воду, – всё приюты незатейливого счастия, труда, довольства, любви и семейных добродетелей! Через озеро, с одного крутого берега на другой, с удивительным искусством и смелостью, которые сделали бы честь лучшему инженеру, переброшен мост из легких жердей,
   48
   устланный… чем, бишь, mon oncle?1 вы давеча сказали, да я забыла.
   – Навозом, моя милая, – отвечал профессор, – вещь самая простая.
   – Да, может быть; только это придает пейзажу особенный, чрезвычайно живописный вид и напоминает Швейцарию и Китай. К сожалению, природа и там, вдали от толпы, не свободна от нечистого прикосновения людей! Представьте: в этом милом озере, на которое, кажется, самый ветерок едва может дышать, солдаты моют белье, и мыльная пена растекается по всей поверхности!
   – Стало быть, ваше озеро не больше этой комнаты, – заметил я, – когда мыло покрывает всю поверхность.
   – Нет, побольше, – нерешительно отвечал Зуров.
   – Погода нынче прекрасная, – продолжала Зинаида Михайловна, – а там она вдвое хороша: зной необыкновенный…
   – Да, славно жарило! – примолвил Алексей Петрович, – у меня даже во рту пересохло. Чудо! прелесть! люблю жары! Я дорогой потерял шапку и удил всё с открытой головой.
   – Вероятно, из почтения к рыбам, – сказал я.
   – Нет, рыбы не было: всё лягушки попадались. Да что до этого за дело! Понимаете ли вы одно бескорыстное наслаждение сидеть и ждать, когда зашевелится поплавок? Вы – профан! никогда не поймете этого божественного ощущения. Для этого надобно иметь не такую черствую душу, как ваша, и чувство понежнее.
   Я просил Зинаиду Михайловну продолжать, и она опять начала:
   – Итак, зной необыкновенный, как под тропиками; место открытое, тени нет, спрятаться некуда, – настоящая Аравия! А что за воздух! как в Южной Италии! отвсюду веет ароматом, но опять люди нарушают гармонию: там, где царствует сладостный запах, где под каждой травкой наслаждается жизнию насекомое, где ветерок ласкает каждый цветочек, где пернатые поют согласным хором хвалебный гимн Творцу, – и там, как черви, копышатся люди, и туда принесли свои мелочные заботы: рабы презренных нужд и расчета, они унизили рабством природу. Вообразите, что на этом клочке земного рая
   49
   они завели… какой, бишь, завод, mon oncle? я опять забыла.
   – Салотопенный, – отвечал старик. – Ты забываешь самые обыкновенные вещи.
   – Вот это в самом деле неудобно! – простонала бабушка, – я чуть не задохлась от дыму, а вонь какая – упаси Создатель!
   – Зачем вы старушку-то берете? – сказал я вполголоса. – Она только что оправилась от недавней болезни, да, кроме того, ей бы и не по летам разъезжать.
   Старуха услыхала.
   – Что ты это, батюшка, отговариваешь их брать меня? – сердито проворчала она,- ведь я живой человек; что мне дома-то делать?
   – Ну а вы, дети, как себя чувствуете после прогулки?
   – У меня голова от жару трещит, а то весело было.
   – И мне бы славно, да целый день всё что-то тошнило.
   – У меня так лицо перетрескалось – нельзя дотронуться.
   – А у меня целый день в животе ворчит, не знаю отчего, – проговорили они один за другим.
   – А Вереницын был с вами?
   – Как же! он и поездку-то затеял.
   – Где же он?
   – Его отнесли домой.
   – Как отнесли?
   – Он очень много ходил; у него ноги отнялись.
   – Вот тебе раз! Славно же вы гуляете. Теперь видите ли, – начал я проповедовать, – понимаете ли, до чего доводит вас гибельная страсть? Ведь это болезнь, неужели вы не замечаете? Смотрите: Марья Александровна едва дышит; Зинаида Михайловна теряет прелестный цвет лица и худеет ко вреду своего здоровья и красоты; дети почти при смерти; вы сами, Алексей Петрович, укоротили свой век по крайней мере на десять лет. Отстаньте! ну, право, ей-Богу, отстаньте!
   Он задумчиво смотрел на меня и, казалось мне, раскаивался. Я обрадовался. «Вот действует! – думал я, – каково! с пяти слов!»
   – Постойте, – вдруг вскричал он, – слушайте, что я скажу: как скоро жена и дети выздоровеют от этой прогулки, мы учреждаем пикник и едем в Токсово!
   – Браво! брависсимо! – грянули все. Я махнул рукой, вздохнул и располагался выйти, бросив слезный взгляд на Феклу Алексеевну.
   50
   – Вы с нами едете, непременно едете! – сказал мне Алексей Петрович, – иначе поссоримся.
   – Поезжайте, – примолвила Зинаида Михайловна, – а то вы, как ваш приятель Тяжеленко, от лени растолстеете и будете похожи на кубарь.
   – Что ж за беда! тогда мне не нужно будет ходить, а только перекатываться с места на место, что, кажется, легче.
   На другой и следующие дни утром я получал по три записки, которыми напоминали мне о пикнике. Зачумленные лакеи попеременно ходили ко мне, и между ними и моими людьми завелись даже подозрительные связи, что не на шутку встревожило меня, и потому, для потушения зла в начале, я отправился сам к Зуровым для переговоров, как и когда ехать. Назначили через неделю и на мой вопрос, что привезти, отвечали: «Что хотите».
   Тут мне опять пришло в голову попытаться спасти их. Место отдаленное: легко может случиться несчастье, а здоровый только один я: кто станет отвечать? Но как предупредить опасность? Броситься к обер-полицеймейстеру, рассказать ему откровенно всё и просить команды, которую скрыть в засаде, для наблюдения, а потом, в случае беды, вызвать сигналом. Но ввериться обер-полицеймейстеру – значит обнаружить зло перед всеми, а этого бы мне не хотелось. Пойду, посоветуюсь с Тяжеленкою.
   – Да какого же несчастия ты опасаешься? – спросил он.
   – Например, пожара в деревне, от неосторожности. Ты знаешь, что в поле они сами не свои: поставят самовар, закурят сигарку и потом бросят. Боюсь, чтоб кто-нибудь из них не утонул, не убился. Да мало ли что может случиться?
   – И! не тревожься, этого не будет. Ведь они помнят себя. Ты только наблюдай, чтобы они не ходили чересчур, не простудились, а главное – не оставались бы долго без пищи: вот что важно!
   – Где ж мне одному усмотреть за всеми! Знаешь ли что, любезный Никон Устиныч: ты никогда не был прочь от доброго дела; покинь на один день леность и поедем со мной.
   Он сурово взглянул на меня и не сказал ни слова. Это, однако же, не смутило меня: я еще раз покусился уговорить и – вообразите! – к вечеру успел исторгнуть
   51
   из него согласие, обещав обеспечить его со стороны продовольствия и экипажа.
   В назначенный день, в семь часов утра, мы с ним догнали за заставой шарабан, в котором кроме самих Зуровых помещался старый профессор с Зинаидой Михайловной, а сзади в коляске ехали дети. Тяжеленко взял любимого своего лакомства – ветчины, а я конфект и малаги.
   По дороге мы останавливались по крайней мере раз восемь: то Марье Александровне желалось понюхать цветочек, растущий на завалине; то Алексею Петровичу казалось, что в большой луже, образовавшейся от дождей, должна водиться рыба, и он закидывал удочку; между тем дети во время этих остановок беспрестанно что-то ели. Но как всему на свете есть конец, то и мы наконец добрались до какого-то села, где оставили экипажи и при них человека, а другого взяли с собой. Алексей Петрович тотчас куда-то скрылся с двумя старшими детьми; бабушку, по причине слепоты, посадили на траву недалеко от села, где остановились; а Тяжеленко, едва сделал шагов двести, как упал в изнеможении подле бабушки. Мы, оставя их там, сами пошли и, как говорится в сказках, шли, шли, шли, – и не было конца нашей ходьбе; скажу только, что мы спускались в пять долин, обогнули семь озер, взбирались на три хребта, посидели под семьдесят одним деревом пространного и дремучего леса и при всех замечательных местах останавливались.
   – Какая мрачная бездна! – сказала Марья Александровна, заглянув в один овраг.
   – Ах! – с глубоким вздохом прибавила Зинаида Михайловна, – верно, она не одно живое существо погребла в себе. Посмотрите: там, во мгле, белеются кости!
   И точно, на дне валялись остовы разных благородных животных – кошек, собак, между которыми бродил Вереницын, страстный охотник заглядывать во все овраги, как сказано было выше. В другом месте моя незабвенная Феклуша нашла оказию плениться природою.
   – Взойдемте на этот величественный холм, – сказала она, указывая на вал вышиною аршина в полтора, – оттуда должен быть прелестный вид.
   Вскарабкались – и нашим взорам представился забор, служивший оградою кирпичному заводу.
   – Везде, везде люди! – с досадой сказала Зинаида Михайловна.
   52
   Но тут суждено было случиться маленькому несчастию: Володя сделал прыжок и очутился во рву: Марья Александровна в испуге нагнулась и подверглась той же участи; Зинаида, со страху и в предупреждение беды, обмакнула ножку в канаву по самое колено, что с нею случалось почти в каждой прогулке. Я, Вереницын и племянник Зуровых поспешили на помощь и вытащили их в прежалком положении: у Володи текла из носу кровь, Марья Александровна перепачкалась в грязи, Зинаида Михайловна должна была сесть на берегу ручья и переменить чулки, которые каким-то чудом очутились в запасе. То-то предусмотрительность! ну приходило ли вам, господа, в голову запасаться когда-нибудь в подобном случае лишними… Да что и говорить! женское дело!
   Ходьба утомила нас до крайности; я помышлял об отдохновении и пище.
   – Пора бы обедать, – сказал я, – три часа.
   – Нет, мы прежде напьемся чаю, – отвечала Зурова, – а обедать пойдем назад.
   У меня зачесался лоб и затылок, когда я вспомнил, что мы отошли от села верст восемь. Человек нес маленький самовар, чай и сахар. Я обрадовался и этому. Теперь надо было подумать, куда приютиться, и вдруг – о счастие! – в полуверсте от нас, на маленькой речке, виднелась мельница. Нечего и думать: туда!
   – Нам сама судьба благоприятствует! – сказала Марья Александровна. – С каким наслаждением я буду пить чай, прислушиваясь к шуму воды! Воображение перенесет меня к водопаду Рейна, на берега Ниагары; ах! если бы побывать там, подышать тамошним воздухом!
   – Со временем, – сказал тихонько Вереницын. Я с удивлением посмотрел на него, но он замолчал и быстро отвернулся в сторону. Убитые усталостью, мы наконец доползли до мельницы. Чухонец, весь в муке, живая вывеска своего художества, встретил нас у дверей с колпаком в руке.
   – Пусти, пожалуйста, отдохнуть и напиться чаю: мы тебе заплатим.
   – А хорошо, – сказал он лениво.
   Мы вошли и разместились по лавкам, на которых была в изобилии посеяна мука. Напрасно старались мы завести разговор: усталость, а пуще шум мельничных колес налагали досадное молчание на наши уста.
   53
   Человек принес самовар, а мы спросили у чухонца чашек. Он пошел и через минуту воротился с огромной деревянной чашей. Мы старались объяснить ему, что нам нужно, и догадливый финн ударил себя по лбу и принес несколько узеньких, продолговатых стаканчиков, какими наши мужички пьют заздравные тосты. Всё это начинало смешить меня, а прочих сердить. Дамы боялись дотронуться руками до этих фиалов зеленоватого стекла, но делать нечего: чашек не взяли, и необходимость, то есть нестерпимая жажда, принуждала касаться не только руками, даже… и вспомнить-то нехорошо! – губками. Подумаешь, до каких странностей принуждает иногда касаться необходимость! Но тут судьба, кажется, сжалилась и не решилась оскорбить нежные дамские уста противузаконным прикосновением: Марья Александровна спросила чай; Андрей подал китайский ларчик; открыли и – ахнули от изумления, ужаса и досады! вообразите: на самом чаю лежала вверх дном открытая жестяная табакерка; несчастный Андрей ошибкою положил ее туда и смешал чай с табаком! – Секунду длилось молчание; потом вдруг Марья Александровна и Зинаида Михайловна, которым очень хотелось чаю, зарыдали; Феклуша попыталась было отделить нечистое зелье, но мелкий зеленчак проник до глубины ларчика и вместе наших сердец. Только одного Андрея не сразила собственная его неловкость; когда мы напали на него с упреками, он с большим неудовольствием проговорил:
   – Что мудреного! велика важность – ваш чай! Я сам в убытке – весь табак потратил. Со мной и не то бывало: один раз, дорогой с генералом, я ошибкою положил сальную свечу в карман парадного мундира; она в тепле растаяла и расплылась по всему мундиру. То важнее, да и тогда мне горя мало!
   – Нет ли у тебя, по крайней мере, чего-нибудь поесть? – спросил Вереницын у чухонца. И простодушный сын природы принес пучок луку, в знакомой чаше квасу и с поклоном поставил на стол. Дамы отскочили прочь.
   – Больше ничего нет?
   – Мука есть, – сказал он торжественно.
   С невыразимой усталостью во всем теле пустились мы в обратный путь; в горле и груди жгло будто огнем; сверх всего этого, должно было попеременно вести дам. Сколько бы упреков имел я право высказать тогда! Но
   54
   великодушие не было мне чуждо, и я затаил желчь на дне души.
   Едва ли крестоносцы с б?льшим восторгом завидели святой град, как мы свое пристанище; но радость наша нарушилась особенным приключением: приближаясь к селу, мы услышали крик знакомых голосов: «Помогите! помогите!» Ускоряем шаги и видим, что бабушка и Тяжеленко, сидя на траве, с отчаянием отмахиваются от трех охотничьих собак, которые, прыгая и играя, успели уже стащить со старухи головной убор, а с Тяжеленки картуз и продолжали с визгом бегать и резвиться около них. В одно время с нами из перелеска показались охотники и отогнали собак.
   Когда восстановился порядок, Никон Устинович бросил на меня взор немого упрека; на лице его боролись два чувства: праведного негодования и раздраженного аппетита.
   – В пять часов обедать! – воскликнул он, – слыханное ли дело!
   – Как мы славно погуляли, monsieur Tiagelenko! – сказала Зинаида Михайловна, – как жаль, что вас не было!
   – Вам, конечно, тошно видеть меня на свете, – отвечал он с горькою улыбкою, – вы хотели бы, чтобы я от ходьбы пал на месте бездыханен; мало того, что я не ел до сих пор!
   – Прямой кубарь! – прошептала насмешница.
   Профессор торопил идти в село. Наконец, со всеми признаками страшной усталости, мы достигли привала.
   – Кушать, кушать поскорее! – раздавалось со всех сторон. Все зараженные устремились было обедать на луг, но Тяжеленко загородил им дорогу.
   – Вы пойдете на луг не иначе как по моему телу! – сказал он, что было физически трудно, а потому накрыли на стол в избе. Марья Александровна велела поставить горчицу, уксус и другие приправы.
   – Кто, господа, запасся холодным? – спросила она, – велите подавать. – Молчание. – Отчего же никто не говорит?
   – Да, вероятно, оттого, что ни у кого нет, – сказал я.
   – Ну так начнем пастетом. Андрей, подай!
   – Да пастета нет, сударыня: дети дорогой весь изволили скушать.
   55
   Я не спускал глаз с Тяжеленки: лицо его покрылось гробовою бледностью; он бросил на меня яростный взор.
   – У вас, Никон Устиныч, кажется, была ветчина? чего же лучше? – сказал Вереницын. – Велите подать.
   – Ее собаки съели, которых вы отогнали от нас, – проговорил с замешательством Тяжеленко.
   – Как, батюшка! – проворчала старуха, – мне еще задолго до собак слышалось, что ты как будто всё жевал что-то.
   – Нет… это так… ваш изюм ел.
   – Ну, нечего толковать много. Подавайте бульон!
   – Бульону не брали, сударыня.
   – Стало быть, нам приходится обедать ? la fourchette,2 – сказал профессор, – горькая доля, господа! Перейдемте к жаркому. У кого есть жаркое и какое?
   – У меня никакого. – И у меня. – И у меня, – проговорили один за другим девять голосов, принадлежавшие девяти членам пикника. Остальных трех лиц, то есть Алексея Петровича с детьми, в наличности не оказалось: никто не знал, куда они скрылись, и я уже помышлял об обязанности, которую наложил на себя касательно безопасности больных; но беспокойное, острое, пронзительное ощущение голода заглушило всякое другое постороннее чувство; особенно филантропические помышления. Как скоро увидели, что жаркое на перекличку не являлось, все поникли головами на груди, а Никон Устинович с глухим стоном заключил свой живот в объятия, как иногда два друга, пораженные одним и тем же бедствием, находят в горячих объятиях взаимное утешение, – и живот его, как будто по сочувствию, отозвался жалобным ворчанием.
   – Что же у кого есть? говорите, господа! – провозгласила дрожащим голосом Марья Александровна. – Начните, профессор.
   У меня венский пирог и малага, – отвечал он.
   Второй голос: – У меня конфекты и малага.
   Третий: -У меня две дыни, два десятка персиков и – малага.
   Четвертый: – У меня cr?me au chocolat3 и – малага.
   Пятый: – У меня сыроп к чаю, миндальное и – малага.
   56
   Бабушка: – У меня изюм.
   И подобного рода яства, каждое в сопровождении малаги, шли до восьми голосов.
   – Вот тебе раз! – сказал печально профессор, – ни бутылочки сотерну, ни капельки мадеры! Да разве был уговор всем привезти малаги?
   – Нет, это простой случай.
   Как простой! самый необыкновенный и досадный!
   Наконец девятый голос робко произнес:
   – У меня пармезан и лафит.
   Все взоры быстро обратились в ту сторону, откуда происходил голос: то был мелодический, небесный голос моей милой, несравненной Феклуши. О! как она величаво прелестна казалась в эту минуту! Я торжествовал, видя, как жадная, нелицемерно жадная толпа готова была вознести на пьедестал богиню моей души и преклонить пред нею колена. Кровь забушевала во мне, как морская волна, воздымаемая ветром до небес; сердце застучало, как проворный маятник; я гордо окинул взорами общество и забыл на пять минут о голоде, что при тогдашних обстоятельствах было весьма важно. Как ни говорите, а минута торжества любимого предмета есть божественная минута! Профессор с чувством поцеловал ей руку; Марья Александровна обняла торжествующую племянницу три раза с непритворною нежностию; все прочие, облизываясь, осыпали ее самыми лестными комплиментами; а Тяжеленко патетически изрек следующие достопамятные слова:
   – В первый раз постигаю достоинство женщины и вижу, до чего она может возвыситься!
   Но скоро радость превратилась чуть не в плач и рыдание: сыру было только два с половиною фунта, и девять жадно отверзшихся ртов печально сомкнулись, а в некоторых из них послышался скрежет зубов. Никон Устинович с презрением оттолкнул предложенный ему ломоть и впал в летаргическую бесчувственность. В самом деле, каково потерять надежду, которую почти держали в зубах! Все хранили грустное молчание и угрюмо поедали сласти, запивая малагою. К концу этого необыкновенного обеда подоспел измученный Алексей Петрович, без шапки и без перчаток, как у него всегда водилось, с двумя детьми и тремя ершами.
   – Есть! есть! ради Христа и всех святых, есть! – Но ему оставалась одна малага – приторная насмешка случая
   57
   над обманутым аппетитом, доведенным до крайних пределов, за которыми начинаются муки исполинской казни – голода.
   Обед заключился крынкой молока. Однако малага произвела обычное действие: все развеселились, а Зинаида Михайловна пришла в необыкновенный восторг; она, встав из-за стола, начала пощелкивать нежными пальчиками, притопывать ножкою и весело напевать вариации на тему: «А я, молодешенька, во пиру была».
   – Помилуй! ты на ногах не стоишь, моя милая! – сказал ей дядя.
   – Да и не вижу в том большой надобности! – отвечала она так мило, с такой очаровательной улыбкой, с таким упоением в глазах, с каким бы я тогда готов был… поцеловать у ней ручку, да не посмел!
   Зуровы предложили было после обеда прогулку; но я, полагая, что пришла минута действовать, приступил с посильным красноречием к святому делу.
   – Ни с места! – сказал я, – выслушайте меня! – Тут я, не хвастаясь скажу, искусно развернул перед ними картину бедственной страсти со всеми ее ужасными последствиями. Они внимательно слушали и по временам переглядывались. Я с жаром продолжал убеждать их силою слова, как некогда Петр Пустынник, только с тою разницею, что тот уговаривал, а я отговаривал; наконец, довел до катастрофы.
   – Вы одержимы ужасным, доселе неслыханным недугом, которому нет примера, нет названия ни в веках минувших, ни в настоящее время, ни в странах отдаленных, ни пред очами нашими. – Тут в речи у меня прекрасно были помещены противное, свидетельства и примеры. – Вы погублены, ослеплены, увлечены в пропасть, и виновник вашей гибели еще здесь, еще жив, еще разделяет вашу трапезу!! Вот он! – сказал я, указывая на Вереницына.
   Каков оборот, почтенные читатели! Припомните одно подобное место в которой-то речи Цицерона против Катилины.
   – Вот он! – повторил я с большею силою. Гляжу, и… что же? все спят мертвым сном. Я чуть не лишился чувств. – В город! – воскликнул я громовым голосом, так что все вскочили в одно время.
   – За город! – завопил спросонья Алексей Петрович. Я повелительным жестом привел всех в движение. Кучера в минуту запрягли экипажи.
   58
   – Как же мы славно погуляли! – сказали оба вдруг, Зуров и Вереницын, влезая в шарабан.
   – Какие места! – прибавили Марья Александровна и Зинаида Михайловна, – и как мы здесь повеселились! Когда-нибудь в другой раз приедем.
   В десять часов мы поехали из селения, а к трем только что добрались до Петербурга. На этот раз все попытки Зуровых останавливаться на дороге, «походить по ночной росе», как просились Марья Александровна и Зинаида Михайловна, были безуспешны: мы с Тяжеленкой решительно воспротивились и действовали сообразно принятому намерению.
   Подъехав к Воскресенскому мосту, передовой экипаж остановился. Я, вообразив, что причиною остановки было какое-нибудь загородное желание Зуровых, хотел уже напомнить им, что мы в городе, как вдруг увидел или, точнее, не увидел моста.
   – Где же он? – спросил я у будочника.
   – Разве не видите, барин, что развели! – отвечал он.
   – А когда наведут?
   – Часов в шесть.
   – Поздравляю вас, mesdames: нам нельзя попасть домой: мост разведен!
   Вдруг все мои больные встрепенулись.
   – Так можно ехать опять за город! – закричали они. – Что теперь дома делать! Эй, Парамон! ворочай назад!
   К счастию, зараза не приставала к кучеру, между тем как голод и сон давно одолевали его. Он с жалостной миной взглянул на меня.
   – Стой на одном месте! – сказал я. – Он обрадовался и проворно соскочил с козел. Вдруг стал накрапывать дождь; надо было искать приюта. У Марьи Александровны от холода показались слезы; Зинаида Михайловна и милая Фекла едва переводили дыхание и жалостно просили есть и пить, а есть и пить было нечего. Профессор и Алексей Петрович, сидя в шарабане, дремали, беспрестанно кланяясь друг другу в пояс; а из Тяжеленки исходили по временам глухие стоны. Между тем Марья Александровна, разглядывая от скуки окружавшие нас домы, вдруг остановила лорнет на одной вывеске, и радость заблистала в ее глазах.
   – Ах, какая приятная нечаянность! – сказала она, – здесь есть кондитерская! Посмотрите! мы можем там подкрепить себя пищею и отдохнуть.
   59
   – Да, тут пирожного и малаги вдоволь, – отвечал я, взглянув на вывеску, которой обрадовалась Зурова, и прочел: – «Здесь приуготовляют кушанье и чай».
   – Это не кондитерская, – с радостным трепетом произнесла Зинаида Михайловна, – тут есть кушанье и чай.
   – А может быть, и шоколад! – примолвила Марья Александровна.
   – Прекрасно! – воскликнули все. Мужчины обрадовались потому, что надеялись найти закусить, а дамы не знали, что заведение под этой заманчивой вывеской была харчевня, об которой они не имели никакого понятия. – Дождь принялся изливаться обильными струями, и мы поспешили под благодетельный кров. Было еще очень рано; в харчевне все спали, а потому нам стоило большого труда разбудить хозяев. Наконец дородный плешивый мужичок в красной рубашке отпер двери и остановился от изумления, встретив посетителей необыкновенного калибра. Он долго был в нерешимости, пускать ли, но узнав от нас причину неожиданного посещения, с шумом и низкими поклонами растворил обе половинки.
   Не берусь описывать внутренность подобного заведения, потому что для этого недостаточно одного беглого взгляда, а до тех ‹пор› я никогда не проникал туда, хотя, с того времени как дамы (и какие дамы: Марья Александровна, Зинаида Михайловна!) стали посещать подобные заведения, мне и подавно не стыдно бы было признаться в этом. Но, к сожалению, я не лгу. Впрочем, всякий, кто любит бродить по петербургским улицам, более или менее имеет понятие о харчевнях, потому что они располагаются большею частию в нижних этажах, даже подвалах, и не представляют никакой преграды любопытному взору. Кому мимоходом не бросались в глаза занавески на окошках из розового или голубого коленкора? Если вы взглядывали с улицы прямо в дверь, то верно видели в глубине комнаты огромный стол, уставленный штофиками, карафинчиками, тарелками с разной закуской, и за этим столом бородатого Ганимеда; если в воскресный день смотрели в окно, то верно замечали пирующих друзей, лица которых пылали, как освещенные переносным газом; а хохот, песни и орган уведомляли вас, что вы недалеко от храма утех. «Кто же обычные посетители?» – спросите вы. Недогадливый читатель! неужели не случалось вам, по выходе из театра