Кто-то одна страстно и жарко разметалась на постели. Покровы сброшены почти совсем на пол, ручка свесилась… дыханье ее горячо… она по временам лепечет невнятные слова или крепко сжимает губки. Над этой рафаэлевской головкой летают не ангельские сны; уста шепчут не «Богородице Дево! радуйся…» Тсс! язык отказывается выдать незаконноприобретенные тайны – и я, непрошеный наблюдатель, удаляюсь из святилища, куда, посредством воображения, прокрался, замкнув уста, притаив дыхание и отрешив обувь от ног из благоговения к храму Весты.
   Вот пепиньерка встает потихоньку, надевает чулки, зажигает огарочек, идет к столику, в секретный ящик. Щелк-щелк замком: из ящика бережно достается таинственная книжка, данная братцем, кузенем или снисходительной тетушкой. Проказница – прыг опять в постель с драгоценной ношей, чулки долой – и погрузилась в чтение. Как быстро бегают по строкам ее глазки! как живо отражается в них каждое впечатление! Слеза, улыбка, нега, гнев, сожаление – сменяются одно другим. Судьба героя или героини, чаще героя, увлекает ее более и более. Она приподнялась с подушки и оперлась на локоток. Щечки ее разгорелись. С белобархатного плеча мало-помалу спустилась сорочка. (Силы Небесные! помогите дописать!) Но она не замечает этого: ей как будто и дела нет. Один пальчик на ножке высунулся из-под одеяла и рисует что-то в воздухе. Бьет час, бьет два; она сама не шелохнется; она вся – чтение. А встала она рано, в шесть часов, и завтра должна встать в эту же пору. Но что ей до того? Как отстать? Она только что дочитала до того места, где герой обманул героиню: как же уснуть, не узнавши, что из этого будет? Она продолжает. Вот уже личико ее теряет свежесть; веки покраснели, глаза потускли, и на них то является, то
   518
   исчезает непрошеная слеза. Румянец, озарявший всю щеку, сошел: на его месте остались два красные пятнышка, признаки крайнего утомления. Пальчик не шалит более: он спрятался, и плечо прикрылось одеялом. У ней маленькая лихорадка. Вдруг неожиданное происшествие. Вся комната ярко озарилась вспышкою свечи, которая уже догорела; сало зашипело – и вслед за тем занялась бумага. Пепиньерка в испуге роняет книгу на пол и начинает дуть: но свечка не гаснет, – пламя охватило бумагу со всех сторон, сало течет на стол: нет силы затушить. А инспектриса, того и гляди, заметит свет из окошка. Что делать? «Пози! Пози! Катя! – кричит она. – Лиза! Лиза!» Ах, как они крепко спят: точно девицы маленького класса или как юродивые девы! «Да встаньте, помогите. Лиза!» – «А? что? – откликается Лиза, – что он тебе сказал? тайну?» – «Какая тайна! поди поскорее сюда, посмотри, что я наделала». – «Ах! пожар! пожар!» – кричит та в испуге, бегая по комнате. «Тише, тише! что ты, с ума сошла!» – говорит наша проказница и начинает ловить Лизу. Но вот беда – Лизу почти не за что поймать: если б был платок, шарф, косыночка, юбка… а то почти ничего… Наконец Лиза опомнилась, протерла глаза, поняла в чем дело, и стали обе дуть. Нет – не гаснет. Надо позвать третью. «Мери! Мери!» – «Отстаньте!» – сердито говорит впросонках Мери и переворачивается на другой бок. «Надинь! Надинь!» Надинь быстро открыла глазки, мигом сообразила всю важность обстоятельства, проворно вскочила с постели, и давай все три: фу! фу! фф! Три девицы вскочили в суматохе с постели как есть и задувают свечку… Живописец! бери кисть и не ищи другого сюжета. С какой грацией напрягают они усилия; какая милая встревоженность в глазах; какая очаровательная суетливость в движениях! Что за позы! Две стоят рядом, одна опершись рукою на плечо другой, и дуют мерно, обе враз; третья – напротив их и дует торопливо, беспрестанно наклоняя головку. Что за прелесть! Не три ли это грации? Я уверен, что между ними невидимо присутствует Амур.
   Наконец свечка затушена. Пепиньерки расходятся, браня подругу за тревогу. «Разбудила! – говорит с упреком Лиза, – а какой сон-то был!..» – «Ах, расскажи, душка, какой!» И они с час после того еще шепчутся. Потом утомленная проказница ложится. Отяжелевшая голова падает на подушку; глаза тотчас смыкаются;
   520
   раздается громкий вздох и за ним ровное, спокойное дыхание уснувшей мечтательницы.
   Вот только какое обстоятельство могло оторвать пепиньерку от интересной книги, а то бы она читала до рассвета. После того неудивительно, что она завтра проспит часов до десяти, не явится на дежурство и получит выговор. Ничего не бывало. Наутро, в семь часов, инспектриса еще зевает, лениво потягивается в постели, пьет кофе, а пепиньерка, зашнурованная, одетая, причесанная, свеженькая и миленькая, как была накануне, подобно бабочке вспорхнула к ней в комнату, и целует ей руку, и поздравляет с добрым утром.
   – Хорошо ли вы спали? – спрашивает инспектриса, – покойно ли?
   – Ах, как хорошо, ангел: всю ночь ни разу не проснулась; вас раз пять видела во сне.
   – Как же ты меня видела?
   – То будто вы, ангел, целуете меня в лоб, то будто я играю вашими буклями. Так, ангел, мне было весело – чудо! Ах, душка! Ах, ангел! Всю бы жизнь всё видела такие сны!
   И ангел берет ее слегка за ухо, приговаривая: повеса!
   Не знаю, как ангел, а я так крепко сомневаюсь, этот ли ангел целовал ее в лоб, его ли буклями играла пепиньерка во сне.
   Иногда чтение в пепиньерской происходит во всеуслышание, когда книга дана на срок или когда она покажется особенно занимательна. Тогда одна читает, прочие слушают. «Ах, – восклицает m-lle Ла каждый раз в подобном случае, – нет в свете ни одной книги лучше этой! никогда, никогда не читала я с таким удовольствием!» – «Ах, книга, ах, душка! – говорит m-lle Ах, сверкая глазками от удовольствия. «Хорошо!» – флегматически прибавляет m-lle Цей.
   Когда при мне заговорят о девушке, живущей в свете, в своей семье, или назовут ее имя, даже начнут хвалить красоту такой девушки, я еще сохраняю свое хладнокровие, подумаю, посмотрю и потом уже, ежели нужно, дам волю воображению или сердцу. Но едва произнесут слово «пепиньерки», я вдруг встрепенусь, и у меня как будто кольнет в левом боку. «Влюблен! – скажут мне, – вот и всё!» Может быть, может быть: я не говорю «нет»; не говорю, однако ж, и «да». Но мне кажется, так должно быть не со мной одним, а со всяким. Причина простая.
   520
   Когда при наступающем сумраке вы увидите на небосклоне одну звездочку, вы посмотрите на нее сначала так просто; потом вглядываетесь, судите, измеряете, лучезарна ли она, какими огнями сияет, и потом уже, судя по степени этих свойств, восхищаетесь ею. Но вспомните, если случалось вам спать под открытым небом, когда вы, вдруг проснувшись ночью, увидите над собой бездонную твердь, полную светил, которые, как влюбленные очи, жадно устремлены на вас и сыплют бриллиантовые лучи на ваше ложе, – вы мгновенно проникаетесь восторгом, поражаетесь электрически-дивной картиной и перебегаете взором от светила к светилу, не зная, где остановиться. Дадут ли вам одну розу: вы осмотрите ее внимательно, понемногу вдыхаете в себя аромат и потом уже заключаете, что она прекрасна. Но когда вас вдруг перенесут в пышный цветник, где розы, далии, лилии, маргаритки цветут на одной почве, живут одними и теми же лучами, прохлаждаются в одной тени, переплетаясь листьями, касаясь друг друга головками, и образуют одну роскошную, благоуханную семью, – вы остановитесь неподвижно, вас поразит эта масса красоты и аромата и вы вдруг отдадите ей весь ваш восторг. Точно так же действует на меня и масса девиц. Вот отчего одно слово «пепиньерки» производит на меня магическое действие.
   Притом пепиньерка имеет прелестные особенности в своем характере. Она уже не воспитанница, но и не светская девушка, а среднее между ними. От воспитанницы она отличается тем, что выезжает изредка к родным и знакомым, видит не одни педагогические лица, не обожает, как та, а любит, только особенно, по-своему. Ум и сердце ее развились и готовы к принятию всех впечатлений жизни. От светской девушки она отличается тем, что выезжает реже и живет все-таки в затворничестве, подчиняясь непреложным уставам своего заведения. Это самое и сообщает особенности ее характеру. Она живее пламеннее принимает впечатления, потому что они редки. Принося впечатление из города в пепиньерскую, она иногда, и по большей части, не имеет уже случая повторить, поверить или продолжить его и поневоле дополняет его воображением, тогда как светская девушка, пользуясь большею свободою, доводит это впечатление до желаемого конца, следовательно, она более испытывает, потому что более слышит и видит, или советуется с какой-нибудь опытной подругой, слышавшей и видевшей
   521
   еще более ее, или же пользуется оплошностью, обмолвкой маменьки, тетушки. А с кем посоветуется пепиньерка? с подругами? Но они так же неопытны. С классной дамой? с инспектрисой… Та-та-та-та! Боже сохрани! Есть впечатления, которые страшнее и романов и пахитосок и которые подлежат в таких местах вечному остракизму. Эти впечатления, попадая в пепиньерскую, уже более не выносятся, а там и умирают или выносятся только опять в то место, откуда взяты. «Поверить инспектрисе! – сказали бы мне пепиньерки, – каково это! вот еще что выдумали! Она, конечно, ангел, но…»
   Поэтому пепиньерка находится иногда в затруднительном положении и не знает, что делать с своим впечатлением. Светская девушка как раз вывернется из запутанного казуса, потому что она живет вполне настоящим, пепиньерка большею частию будущим. Первая анализирует каждый представляющийся ей опыт, замечает его и таким образом мало-помалу составляет себе руководство, курс тактики для следующих опытов. О будущем она не думает: у ней так много забот в настоящем. Пепиньерка создает себе внутренний мир, подмешивая в него мелькающие перед ней образы, отрывочные чувства и скудные опыты, заимствованные из внешнего: оттого она более мечтательница. Но если она отстала от светской девушки в настоящем, то она опередила последнюю в отношении к будущему. Пепиньерка в затворничестве своем мысленно переживает до конца период юности, девичества, а кто ее знает, может быть, и замужства. Не думаю, чтоб она заглядывала в старость: что там делать? дрянь! Недаром сказано: жизнь под старость такая гадость! Да и как ей, даже мысленно, сделаться старухой? Представить себя, например, беззубой, седой… когда у ней волосы и зубы… ах, зубы, зубы! какие зубы помню я! Боже мой!
   И нынче иногда во сне
   Они кусают сердце мне!
   Кроме этих особенностей жизнь в массе кладет также на пепиньерку свою неизгладимую печать. Она не действует одним своим умом; она не самостоятельна в мнениях, даже в чувствах. Всё это невольно, более или менее, подчиняется влиянию того тесного кружка, в котором она живет. У ней всё общее с подругами: мысли, чувства и дела, как стол, комната и запрещенные книги; даже тайна подлежит тому же разделу – тайна, эта
   522
   невидимая, неслышимая гостья, зарываемая другими так бережно на дне души, вылетает у пепиньерки, как ручная птичка, которая, покинув отворенную настежь клетку, попорхает по кустам и потом летит назад. Так и тайна пепиньерки, вылетая беспрестанно и облетев всех подруг, возвращается опять в вечно отворенную клетку – сердце своей хозяйки.
   Но прежде нежели скажу о тайнах и о предмете тайн, я по необходимости должен упомянуть о некоторых лицах, играющих большую роль в жизни пепиньерки, – именно о тех лицах, которых она чаще и постояннее видит у своих родных, знакомых или у кого-нибудь из начальниц. Я разумею лиц мужеского пола. Лица женского, или прекрасного, пола так пригляделись ей у себя в заведении, что последний ей кажется вовсе не прекрасным. Назову эти мужские лица хоть блаженными, потому что они в самом деле блаженствуют, имея возможность видеть по временам эти цветки, укрытые от непосвященного взора в крепких, плотнокаменных теплицах с закрашенными окнами.
   Блаженный – это пробный камень, на котором пепиньерка впервые испытывает свой ум, сердце, знание людей и света и приобретает через него доступную при своем образе жизни опытность. Между ею и блаженным происходит первый размен мыслей и… и чувств, как с посторонним лицом. От него она заимствует иной взгляд на свет, людей, на вещи, узнает цену самой себе. Наконец, она его первого любит. Что делать! надо сказать правду. И начальству тут нечего сердиться: от этого не уберегут ни крепкие стены, ни завешенные окна, ни легионы классных дам.
   Если у кого-нибудь из начальниц назначен приемный день, положим пятница, то и все блаженные, посещающие в этот день заведение, называются собирательным именем Пятницы. Этот день, разумеется, ожидается с нетерпением, со страхом и надеждою: придет или не придет тот или другой из блаженных. Тогда корсет теснее сжимает талию; тщательнее убирается голова, тогда белее пелеринка и рукав, да и самые ручки тоже, и на них уж не увидишь чернильного пятна.
   Накануне пятницы чтения нет; место его заступает продолжительный разговор, потом шепот. Встают ранее обыкновенного. «Сегодня пятница!» – скажет первая, проснувшись поутру. Эти слова, как электрическая искра,
   523
   пробегут по постелям. Вдруг почти все глаза открываются разом, головы отделяются от подушек. «Пятница! пятница! – начинают восклицать в пепиньерской. – Ах, душка – пятница!» И пепиньерская обращается в перюкмахерскую. Начинают чесать друг друга, тщательно вопрошать зеркала и советоваться между собою. Пелеринки, рукава, даже, может быть, чулки и прочее надевается всё чистое или, по крайней мере, выглаженное вновь. Мыла, воды и помады потребляется огромное количество. Как несносно кажется тогда дежурство пепиньерке! Как она сердится на девиц, щиплет, толкает их. Зато как ласкова к инспектрисе, у которой назначен вечер. «Душка! ангел! Ах, какой ангел!» – говорит она, встречая ее в коридоре и целуя у ней с неистовством руку.
   Приходит и вечер. Окна у инспектрисы уж освещены. Ухо пепиньерки постоянно дежурит у дверей комнаты, мимо которой проходят гости. Вот-вот шаги… ах нет: это не торопливые шаги блаженного; это какая-то тяжелая, ровная походка. Может ли блаженный ходить тяжело и ровно? Он всегда крадется или бежит, как будто за ним гонится стая волков. Его сейчас узнаешь, да он и сам даст знать о себе: либо постучит в дверь тростью, носимою нарочно для этого употребления; либо зашаркает, либо кашлянет, проходя мимо, говоря тем: «Вот, дескать, я пришел!» Кто ж это? Уж не новый ли блаженный? Дверь потихоньку отворяется, и из щели смотрят несколько сверкающих глаз. – Э! да это старичок, что всё в карты играет: он не блаженный! впрочем, милый старичок! – И всё успокоивается. Но вот что-то брякнуло. «Mesdames, mesdames!» – восклицает пепиньерка. Всё внемлет. Да! так и есть! Это отделение Пятницы! Вот звук сабли, шпор и еще какой-то звук, как будто хлестанье ташки по ногам. – Блаженный, блаженный! Но что это он! Ах! Ах! Дверь захлопывается, все отскакивают: он подходит на цыпочках к двери, целует дощечку с надписью «Пепиньерки» и идет далее. Вскоре слышатся ускоренные шаги нескольких человек. Вдруг стук-стук кто-то в дверь. Пришли, пришли! Вся Пятница тут! Через десять минут является горничная от инспектрисы и зовет пепиньерок.
   Блаженные в свою очередь еще с большим нетерпением ожидают появления пепиньерок. Они уже приветствовали инспектрису, наговорили ей и почетным ее гостям тьму любезностей; но и для них наступило ожидание. Один смотрит на все часы. Другой сел в уединенном
   524
   углу и поставил шляпу на пустой, стоящий напротив его, стул, чтобы его не занял кто-нибудь. Это место не вакантное: оно ждет кого-то. Третий спрашивает инспектрису: «А что ваших малюток не видать? уж здоровы ли они? Или, может быть, того… классы еще не кончились?» Но хитрая маменька проникает лукавый вопрос и, как любезная хозяйка, спешит послать, только не за детьми. Четвертый всё шутит с нянюшкой, которая стоит у самого входа. Вот – слышно что-то необъяснимое. Походка не походка, шорох не шорох, а так, приближение толпы сильфид. Это приближение не слышится, а чувствуется блаженными, и только одними блаженными. Пепиньерка никогда не войдет одна, а целым корпусом. Войти – это для нее важное дело. Она долго стоит в нерешительности перед дверьми и шепчется, смеется с подругами. Иногда вдруг толпа появится в дверях и вмиг опять со смехом исчезнет, или, как говорят, брызнет, в коридор.
   Наконец она решится, примет сколько можно серьезную мину и войдет. А на лице у самой написано: я знаю, что вы здесь! я вас видела, слышала, как вы шли. Но она не останавливается с блаженным, а, слегка ответив на его поклон, идет прямо к инспектрисе и целует у ней руки, плеча, как будто блаженный для нее – так, ничего, пустое. «Не мешайте, не мешайте, – говорит инспектриса, – подите и будьте любезны с гостями».
   Тогда-то настает для пепиньерки вечер, ожидаемый целую неделю. Надо сказать то, узнать это: ах, удастся ли, успеется ли? будет ли догадлив блаженный? Но блаженный сверх множества разных других добродетелей обладает еще одним необходимым достоинством: он более или менее плут. Вот он и пепиньерка идут от чайного стола прочь, и идут, кажется, в разные стороны, а посмотришь, через минуту – уж сидят или стоят вместе под сенью плюща или дикого винограда. Шляпа уж под стулом, а на стуле сидит пепиньерка. Они молчат несколько минут или говорят пустяки. «Что это у вас как поздно кончилось сегодня дежурство? – говорит он громко, а тихо прибавляет: – Я был здесь третьего дня и думал найти вас: вы, кажется, хотели прийти?» – «Нынче у нас танцкласс! – отвечает она громко же, а потом, глядя в сторону, тихонько говорит: – Меня позвала неожиданно начальница и продержала у себя два часа». Тут кто-нибудь проходит мимо. «Если б вы знали, – говорит, возвышая голос, блаженный, – что за
   525
   ужасная погода теперь…» А тихо: «Я целую неделю только и жил, и дышал этим днем». – «Неправда! – говорит она, – вам и так весело: вчера вы были у N. N.». – «Что у N. N.! – отвечает он, – когда там нет…» – и останавливается; а она потупляет глаза, зная очень хорошо, что следует далее. «Будете вы завтра у P. P.?» – «Не знаю; если возьмут». – «Ах! будьте! Что же за праздник, если…» Тут подходит другой. Какая досада! Блаженный бесится, пепиньерка щиплет рукав и смотрит вниз. «Слышали вы нового певца? – говорит подошедший, положив руки на колени блаженному. – Как он чудесно поет вот эту арию», – и начинает: тра-ла-ла… – «О, чтоб тебя черт взял и с певцом-то!» – думает блаженный. «Да вы лучше сядьте к фортепиано, – отвечает он, – да спойте порядком». Докучливый посетитель потолчется, потолчется возле них и – нечего делать – отойдет и сядет к фортепиано. «Будьте на празднике: без вас что за праздник?» У пепиньерки застучало сердце. «Как что за праздник? – спрашивает она, желая выведать поболее. – Там много будет без меня!» – «Без вас!.. Что мне много! – отвечает блаженный с пылающим взором. – На небе много звезд прелестных…» – «Что вы там делаете в углу? – кричит вдруг хозяйка, не покровительствующая этим уголкам, – вам скучно: подите сюда к нам!» – «Скучно!.. – ворчит блаженный, – ведь выдумает же что сказать!..» Но делать нечего: надо идти. Впрочем, главное сказано, или, точнее, в сотый раз повторено. И блаженный счастлив, что сказал две или три глупости, пепиньерка торжествует, что выслушала их. «Он любит! – думает она вне себя от радости, – любит! о да! и я, кажется, люблю… да! да – люблю! ах, душка! ах, милый! Annette! Annette! Он любит, и я люблю!»
   На другой день в пепиньерской встают уже медленнее. Что нынче? суббота! ах, противная суббота! целая неделя до пятницы!
   Пепиньерка любит! Hony soit qui mal y pense.1 Она так чисто, так младенчески, так недолго и непрочно любит, что любовь ее – игрушка! Светская женщина, услыхав про такую любовь, презрительно пожала бы плечами и сделала бы petite moue.2 «Так ли делают любовь в свете?» – подумала бы она. А тут и сам блаженный
   526
   своим характером не позволяет этой любви принять серьезного оборота. Он долгом считает перевлюбиться во всех пепиньерок, и пепиньерка из этого негорького опыта отчасти узнает мужчину и тут же учится быть женщиной, не платя за эту мудреную науку ни страхом, ни слезами, как бывает в свете, ни угрызениями совести, не жертвуя своею скромностию.
   Описывая любовь других женщин, в другом месте, нужно бы было по необходимости описать прямое, открытое объяснение, язык страсти, может быть, поцелуй… А здесь… дар описывать сцены любви был бы дар напрасный. Объяснение! поцелуй! в этом заветном убежище, где обитательницы укрыты непроницаемым щитом даже от дуновения ветерка, от сырости тумана! Да там при одном слове «объяснение» побледнеют, кажется, самые стены; при звуке непривилегированного поцелуя потрясутся своды, а слово «люблю», как страшное заклинание, колеблющее ад и вызывающее духов, вызовет целый сонм смущенных начальниц, которые испуганной вереницей принесутся из всех углов, коридоров обширной обители, с зловещим шумом налетят на преступную чету, произнесшую заповедное слово, и поразят ее проклятием. Сама пепиньерка, услышав это слово, умерла бы от ужаса, не дожив до следующей пятницы. Между тем в том же месте беспрестанно раздается слово «обожаю», – и своды не трясутся, стены не бледнеют, и начальство покойно.
   Любовь пепиньерки есть то же, что у мальчиков игра в лошадки в подражание большим. Ведь девочки, нянча и баюкая куклу, играют же роль маменек, а этот шаг гораздо важнее и дальше всякого другого в жизни женщины, и такая игра еще более наводит на разные преждевременные соображения… между тем она всюду дозволена. Я не понимаю, почему же девушке не поиграть примерно в любовь? И как она играет? Шепчет, задумывается; остается в комнате одна, когда прочие на дежурстве; или ночью, когда они спят, она мечтает, мечтает… то улыбнется, то нахмурится. Что у нее в мечтах? Один Бог в небесах ведает да ее подушка. Есть мечты заветные, остающиеся тайнами и для подруг, даже для подруг. За мечты ручаться нельзя, но за всё прочее можно прозакладывать голову. Итак – hony soit qui mal y pense!
   Пепиньерка умрет, но не выскажет своей любви. Как же узнается последняя? Ее высказывает взгляд неопытной девушки, невольное смущение – словом, неуменье
   527
   обращаться с сердечным бременем, и потом доверенность, сделанная подруге за взаимную откровенность. Но что же из этого выходит? У блаженного кроме предмета поклонения есть между пепиньерками нечто вроде друга, которому он поверяет всё или, лучше сказать, от которого всё искусно выведывает. И тайна подруги – переходит к нему.
   Вот, например, пепиньерка, услышав от блаженного стих «На небе много звезд прекрасных», относит его, разумеется, к себе и в тот же вечер, ложась в постель, или на другой день поверяет это избранной подруге. «Катя, Катя!» или «Мери!» – говорит она и делает значительную мину. Та тотчас постигла в чем дело, и обе идут подальше от девиц, в глушь и дичь сада, где растут заветные яблоки, не доступные ни питомицам, ни пепиньеркам и обогащающие только трапезу эконома. «Тайна?» – спрашивает одна. «Тайна! – отвечает та, – только, ради Бога, никому на свете… это такая, такая тайна… ах, какая тайна!» – «Не скажу – никому на свете, ни за что, ни за что! хоть умру…» И шепчут. «Каково же! – восклицает слушательница. – Так и сказал?» – «Так и сказал! Не знаешь ли, душка, что дальше следует в книге…» И если не знают, то поставят на ноги всех братцев и кузеней; книга добывается, и справка наводится. «Ты счастлива! – говорит подруга, – а я-то…» – и глазки туманятся слезой. «Что с тобой? скажи, душка! ах, скажи! хи-хи-хи!» – «Меня не любит!» – продолжает та. «Как! он тебе сказал?» – «Фи! разве мы говорим с ним об этом! какого же ты обо мне мнения?» – «Да как же ты узнала?» – «Мне сказал его друг. Он говорит, что этот блаженный – хороший человек, бог знает какой умный! да только, говорит, не верьте ему: он всё врет». – «Как врет?» – «Да так: он любить не может. Это в городе уже известно, и ему ни одна городская девица не верит: это мы только такие простенькие… суди, ma ch?re, хи-хи-хи…» – «Каково это! – восклицает та, – бедненькая!»
   Часто случается, что блаженный, желая уничтожить соперника, или выместить досаду, или выставить себя более в выгодном свете, или, наконец, для каких-нибудь других видов, роняет другого блаженного во мнении его предмета. Он взводит на него какую-нибудь небылицу или обнаруживает истину, которую тот скрывает. Это на языке блаженных называется подгадить. Блаженный,
   528
   которому подгажено, замечая перемену в предмете, часто не догадывается о причине. Тогда он принимает на себя вид отчаянного и так, ни с того ни с сего, при каждой встрече твердит пепиньерке:
   Кто сердцу юной девы скажет:
   Люби одно, не изменись? и т. п.,
   а когда догадается, то ударяет себя кулаком в лоб и говорит с досадой: «Кто бы это подгадил мне?» И не узнав кто, начинает сам подгаживать всякому сплошь да рядом.
   Так оканчивается любовь – и, посмотришь, через недельку затевается новая и с той и с другой стороны. Я знал блаженных, которые так проворно любили, что, перелюбив всех раза по два, возвращались по порядку к первым любвям в третий раз. Впрочем, есть блаженные, отличающиеся своим постоянством: те равнодушно смотрят на перемены, как дьяк, в приказах поседелый, и не тревожатся, что предмет их перескакивает из сердца в сердце.
   Между тем тайна пепиньерки отправляется далее. Подруга ее, через час после того, встречается с своею избранною подругою и шепчет: «Лиза, Лиза!» или «Annette, Annette!» – и делает известный знак. «Тайна?» – «Тайна! Только, ради Бога, никому на свете, никому, никому…» Тут опять следует известная формула клятвы, а потом и тайна. «Такая-то несчастлива!» – «В самом деле?» Шепот. «Каково это!» И так далее секрет переходит к третьей, перебывает, как ходячая монета, у всех в кармане, потом передается в сдачу, тоже при размене важной тайны, и блаженному. И вот через две недели ее знают все пепиньерки и блаженные.