60
   или из того места, где вы оставляли сердце до следующего вечера, неужели – говорю – не случалось подходить к бирже и заставать только одних лошадей с пустыми санями? И когда вы вскрикивали: «Извозчик!» – то, помните ли, вдруг трое или четверо выскочат неведомо откуда. Итак, если случалось, что они выскакивали перед вами, то это из харчевни. Или – отчего хозяин мелочной лавочки, против которой вы живете, часто отлучается, оставляя торговлю в руках мальчика? Оттого что по соседству есть харчевня. А отставной офицер с просительным письмом, которого никогда никто не читает, получив от вас пособие, куда идет? Туда же. По недостатку наблюдений и опытности в этом случае, я не мог собрать довольно фактов и изложить их обстоятельнее; впрочем, не должно отчаиваться: слухи носятся, что два плодовитые писателя, один московский, а другой санктпетербургский, О-в и Б-н, обладающие всеми нужными сведениями по этому предмету, который они исследовали практически, давно готовят большое сочинение.
   К сожалению, в ранний час, в который мы попали в харчевню, не было публики, а потому мы и не могли ознакомиться ни с обычаями этого заведения, ни с образом мыслей и склонностями посетителей. Особенно я сокрушаюсь за дам: горизонт их наблюдений и без того так тесен; а они тут лишились, может быть, единственного случая запастись надолго свежими и разнообразными впечатлениями.
   – Пожалуйте-с! пожалуйте-с! сюда, в гостиную! – говорил хозяин, вводя нас в грязную низенькую комнату, увешанную портретами, которые имели странное достоинство – представлять одно и то же лицо под видом разных особ.
   – Боже мой! куда мы попали? – воскликнули дамы и попятились назад, но назади замыкала выход фаланга голодных мужчин под предводительством Тяжеленки, а потому, волею или неволею, дамы вошли.
   – Чего прикажете-с? Что угодно-с? – продолжал услужливый мужичок. – У нас всё есть. Не извольте думать об нашем заведении, что оно, примерно молвить, какое-нибудь мужицкое. Извозчиков вовсе мало; гости все хорошие; вот, примерно, бывает камердинер из генеральского дома, такой степенный кавалер, с часами! а теперь и вас Бог принес. Милости просим вперед! Мы таким гостям ради-с.
   61
   Алексей Петрович прервал его:
   – Нам есть и пить хочется.
   – Всё можно-с.
   – Нельзя ли сварить шоколаду? – спросила Марья Александровна.
   – Нет-с; щикаладу не держим.
   – Ну, кофе?
   – Кофий отличнейший; только сливочек негде взять: раненько изволили пожаловать; с Охты молочница не бывала.
   – Что же есть?
   – Водка чудеснейшая, всех сортов. Пирожок можно испечь, наивкуснейший, с подливочкой аль с вареньицем. Печенка свежая, студень, баранина – всё есть-с!
   Как он ни хвастался обилием, но никто из нас не решился дотронуться до предлагаемого: только Тяжеленко обласкал окорок черствой ветчины, а прочие напились чаю.
   Пробыв часа полтора, мы наконец вырвались из области неудобств, беспокойств и подобных приключений, переехав благополучно мост, который между тем навели. Я вздохнул свободнее. «Теперь не скоро поедут опять, – думал я, – эта поездка и моя речь, вероятно, сильно подействовали на них». В том месте, где нам с Тяжеленкой следовало отстать от Зуровых и ехать домой, Алексей Петрович велел кучеру остановиться и вылез из шарабана.
   – Я и жена имеем до вас покорнейшую просьбу, – сказал он.
   – К вашим услугам. Что прикажете?
   – Вот извольте видеть: хотя мы и славно погуляли, и весело было, и прекрасное место, но чтоб сколько-нибудь дать вам понятие о том, что значит настоящая загородная прогулка, мы с женой убедительно просим вас поехать с нами в пятницу в Ропшу – единственное место! а в субботу, воскресенье и понедельник – в Петергоф, Ораниенбаум и Кронштадт. Всё это придумали мы для того, чтобы как можно более придать разнообразия прогулкам. До сих пор вы путешествовали с нами по суше: надо познакомиться и с морем.
   – Боже мой! они неизлечимы! – горестно воскликнул я. – Извините, Алексей Петрович, мне нельзя исполнить вашего желания: в среду я еду в деревню, а завтра приеду с вами проститься.
   62
   – Возможно ли! какое горе! – воскликнула Марья Александровна. – А знаете ли что: не провести ли нам завтра, последний день, вместе за городом?
   Я бросился в коляску и поскакал домой не оглядываясь.
   Я не лгал: обстоятельства принудили меня надолго оставить Петербург, и потому я действительно распрощался с Зуровыми на другой день. Но мысль, что они останутся без призрения и погибнут, заставила меня прибегнуть к решительной мере: за несколько часов перед отъездом я открыл всё одному умному, опытному и сострадательному врачу, просил его познакомиться с ними, и ежели найдет средство, то уничтожить или по крайней мере притупить силу «лихой болести», а между тем время от времени уведомлять меня об успехах. Предоставив таким образом больных его попечениям, я веселее выехал из города и благополучно прибыл в деревню.
 
***
 
   Прошло два года, и я еще не получил ни одной строки от доктора. Но к концу этого срока, однажды вечером, мне принесли вместе с кучею газет и журналов и письмо за черной печатью. Я поспешно вскрыл и… Здесь опять глаза мои наполняются слезами, а голова, несмотря на все мои старания держать ее прямо, валится на сторону. Не берусь описывать, что случилось, потому что не соберу мыслей, не найду слов; а лучше выпишу из рокового письма целиком те строки, в которых заключается горестная весть как о Зуровых, так и о Тяжеленке: с последним доктор был большой приятель. Сначала о Тяжеленке…
   «Это случилось с ним, – пишет доктор, – с пятнадцатого на шестнадцатое марта, ночью. Волобоенко в страхе прибежал ко мне с известием, что его барину “пришло дурно”; глаза подкатились под лоб, а сам весь посинел. Я бросился к нему и действительно нашел Никона Устиновича в отчаянном положении; он не мог произнести ни слова, а только глухо стонал; после четырех кровопусканий я успел привести его в чувства, но…» Несколько пониже: «Другой апоплексический удар, последовавший вскоре за первым, лишил его жизни». На другой странице о Зуровых: «Полагая, что письмо их ко мне была одна шутка, я, после двухнедельной отлучки за
   63
   город, отправился к ним, но, к величайшему изумлению, нашел все двери в доме на замке. На дворе встретился мне старый слуга, Андрей, и на вопрос, где господа, отвечал, что уехали в «Чухонию», чем подтвердилось то, что они сами писали ко мне. Желая подробнее узнать об этом, я отправился к их родственнику, известному вам господину Мебонелдринову. Он повторил то же самое и прибавил, что намерение их побывать в Финляндии и потом ехать в Швейцарию было обдумано давно, но они искусно умели скрыть его от всех, даже от меня, и что целию их было пробраться в Америку, где, по словам их, природа занимательнее, в воздухе гораздо больше запаху, горы выше, пыли меньше и пр.».
   Вскоре я сам отправился в Петербург и от того же родственника узнал, что они точно уехали в Америку, со всем движимым имуществом, и там поселились. Долгое время спустя я случайно свел знакомство с одним английским путешественником, который жил в Америке. Он уведомил меня, что знал это семейство, а также и страсть их к прогулкам, которая напоследок кончилась самым печальным образом. «Однажды, – так заключил англичанин рассказ свой, – они, с большим запасом платья, белья и съестных припасов, пустились в горы и оттуда более не возвращались».
   64
   1 дядюшка (фр.)
   2 холодными блюдами (фр.)
   3 шоколадный крем (фр.)
 

[А. Г. Гродецкая.] Комментарий к повести «Лихая болесть» // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 1. СПб.: Наука, 1997. С. 631-645.

 
   (С. 26)
   Автограф неизвестен.
   Впервые опубликовано Б. М. Энгельгардтом: Звезда. 1936. № 1. С. 202-230 (со значительными искажениями текста).
   В собрание сочинений впервые включено: 1952. Т. VII.
   Печатается по тексту: Подснежник. 1838. Тетр. XII. Л. 7 об.-43.
   Датируется 1838 г. в соответствии с датировкой «Подснежника».
   «Лихая болесть» атрибутирована Гончарову Б. М. Энгельгардтом, который исходил главным образом из подписи «И. А.», присутствующей в «Подснежнике»: под этими инициалами Гончаров упоминается в переписке Майковых того времени. В пользу авторства Гончарова, по мнению ученого, говорит и содержание повести – «шутливое пристрастие семьи Майковых к различным загородным прогулкам и другим parties de plaisire, в частности увлечение самого Николая Алоллоновича рыбной ловлей. Эти невинные пристрастия всегда служили излюбленной мишенью для добродушных насмешек Гончарова, и многие шутливые замечания его позднейших писем представляют в развернутом виде остроты этой повести. Наконец, и в самом языке, в ситуациях этой вещи, в некоторой искусственности и неуклюжести комических положений, наряду с мягким и тонким юмором, легко признать будущего автора „Обломова”, с одной стороны, и очерка „Иван Савич Поджабрин” – с другой».1 К доказательствам Энгельгардта А. Г. Цейтлин добавил еще одно – «неоднократное повторение образа „лихой болести”» (Цейтлин. С. 38). Так, в журнальной редакции «Обыкновенной истории» (часть вторая, гл. V) Костяков замечает о цене адуевского билета в концерт: «Экая лихая болесть! За 15 рублев можно жеребенка купить!» (вариант к с. 410, строка 30). Во «Фрегате „Паллада”» в пространном описании российских Обломовок (том первый, гл. I) упоминаются «мужички, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша хлеб в овине, кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет…». В письме Е. А. и С. А. Никитенко от 16(28) августа 1860 г., рассуждая об игре сил «от рождающегося чувства любви», о «припадках жизненной лихорадки», Гончаров пишет: «А наши бабушки, и даже матушки, не знали этого, называли vaguement экзальтацией, терялись, думая, что это какая-нибудь лихая болесть, мечтали, глядели на луну, плакали и тем отделывались, а иные даже свихивались с ума».
   К трем случаям, указанным Цейтлиным, необходимо добавить еще два. В «очерках» «Иван Савич Поджабрин» Авдей сетует по поводу хозяйских неудач: «Экая лихая болесть, прости Господи, знатная барыня! Знатно же она вас поддела!» (наст, том, с. 144); ср. также письмо А. А. Кирмаловой от 21 сентября 1861 г., где Гончаров писал: «С наступлением осени начинаю испытывать те же лихие болести, как и прежде…».
   «Лихой болестью» называлась в просторечии эпилепсия.2 Содержание гончаровского иносказания, как видно из приведенных примеров, непостоянно. «Болесть» героев ранней повести – комически сниженный
   631
   эквивалент романтического томления, «к далекому стремленья», если воспользоваться образом Жуковского.
   Вполне вероятно, что название гончаровской повести было выбрано не без влияния популярной и у читателя, и у критики нравоописательной повести М. П. Погодина «Черная немочь» (1829). В основе ее конфликта – страсть юного героя к знанию, воспринятая косной купеческой средой как опасная болезнь, что и приводит в конце концов к драматической развязке («черная немочь» в просторечии – как эпилепсия, так и лихорадка, проказа, паралич).
   Определение «повесть ‹…› домашнего содержания», относящаяся к «частным случаям или лицам» (черновая редакция Автобиографии 1858 г.), лишь отчасти применимо к «Лихой болести». Она шире «домашних» установок прежде всего по уровню типизации: «энтузиасты» Зуровы и их антипод Тяжеленко столько же «частные лица», сколько и «творческие типы», в этих образах намечены в «шуточной» форме ключевые проблемы гончаровского творчества – осмысление двух жизненных систем: «жизни-суеты» и «жизни-покоя», дискредитация сентиментально-романтического мировосприятия.3 «Домашний» характер повести определяется тем, что прототипы ее легко узнаваемы. «Доброе, милое, образованное семейство Зуровых» – это семейство Майковых. «Танцы, музыка, а чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах» – их повседневный быт. Алексей Петрович – это Николай Аполлонович Майков, изображенный Гончаровым очень живо, со всеми его многочисленными странностями и увлечениями, главное из которых – «преданность рыбной ловле».4 Этой «болезнью» был «заражен» и сам Николай Аполлонович, и его дети и друзья, она была предметом всеобщих шуток (в том числе и Гончарова), благодаря ей возникла традиция домашней (и недомашней) шуточной и серьезной «рыболовной» поэзии и прозы, стилизованной в жанре идиллии.5 Марья Александровна – это Евгения Петровна, с ее культом чувствительности, сентиментально-романтическими порывами к природе, отразившимися в ее стихах и прозе на страницах «Подснежника» и – не менее ярко – в письмах. Реальна, по-видимому, и восьмидесятилетняя разбитая параличом бабушка – мать Николая Аполлоновича Наталья Ивановна Майкова
   632
   урожд. Серебрякова).6 В «задумчивой, мечтательной» Фекле, в отличие от Зуровых счастливо сочетающей любовь к пейзажам с житейской практичностью, изображена племянница Евгении Петровны Юния Дмитриевна Гусятникова (в замужестве Ефремова), близкий друг Гончарова и многолетний адресат его писем. На прототип Феклы указывает шутливо подчеркнутое неравнодушие к ней рассказчика. Несколько сложнее обстоит дело с Иваном Степановичем Вереницыным. Не учитывая прозрачного авторского намека на фамилию Солоницына, Б. М. Энгельгардт (и вслед за ним С. С. Деркач и Е. А. Краснощекова) отождествили этого героя повести с известным путешественником Г. С. Карелиным (1801-1872).7 На самом деле Вереницын в «Лихой болести» – несомненно старший Солоницын, на что указывает и его «приверженность» семье Зуровых (он их «искренний друг с самого детства»), и ряд шаржированных, однако психологически достоверных черт (одиночество, неразговорчивость, нелюдимость), подтверждаемых мемуарными и эпистолярными источниками. Документально подтверждается и страсть Солоницына к путешествиям. Одно из его ранних писем содержит такое признание: «…с самого младенчества у меня лежит на сердце путешествие, с самого младенчества мне хочется быть везде, все видеть, и чем более увеличиваются мои годы, тем более увеличивается сие желание ‹…› первое правило моих поступков доселе было всегда: ловить настоящее…» (письмо к Ал. Ап. Майкову от 21 января 1825 г. – РНБ , ф. 452, оп. 1, № 441, л. 7). Ср. также с его признанием в письме Гончарову из Рима от 3(15) сентября 1843 г.: «…я остаюсь по-прежнему при той мысли, что путешествие – великое дело» ( ИРЛИ, P. I, oп. 17, № 441, л. 1 об.). За недостатком биографических данных о Солоницыне невозможно точно определить время его путешествия по России и поездки в Оренбургский край, о которых идет речь в повести (наст. том, с. 39) По всей видимости, эти поездки реальны.8
   Остаются неустановленными прототипы «старого заслуженного профессора», занимавшегося исследованием «разных сортов нюхального табаку и влияния его на богатство народов», и его восторженной племянницы Зинаиды.
   Что же касается Никона Устиновича Тяжеленко, то предпринятые Б. М. Энгельгардтом поиски стоявшего за ним реального лица из окружения Майковых не дали результата.9 В образе Тяжеленко есть черты автопародии. В кружке Майковых Гончаров носил постоянную маску ленивца, под этой маской он выступает и в адресованных им письмах,10 и в рукописной газете, издававшейся в 1842 г., где он представляет то
   633
   «остров Покоя», то «город Сибарис»,11 и в этюде «‹Хорошо или дурно жить на свете?›» (ср.: «Прихожу сюда и я, мирный труженик на поприще лени, приобретший себе на нем громкую известность…» – наст, том, с. 510). Гротескность, утрированность образа Тяжеленко не противоречит его автопародийной природе. По отношению к себе Гончаров мог быть более безжалостен и ироничен, чем к другим. Вместе с тем Тяжеленко – персонаж не только более гротескный, но и более «литературный», нежели Зуровы. Гиперболизм в описании его внешности («у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога…» – наст, том, с. 32), «беспримерной, методической лени», гомерического чревоугодия близок гоголевскому, гоголевские ассоциации вызывает и его «малороссийское» происхождение.12
   Исследователи раннего творчества Гончарова единодушны во мнении, что Тяжеленко – прообраз Обломова. «В нем, – пишет Б. М. Энгельгардт, – в зачаточном виде представлены многие характерные черты излюбленного героя Гончарова. Под его чудовищной апатией и леностью скрываются острый ум и наблюдательность; у него, как и у Обломова, “доброе” и сострадательное сердце ‹…› его образ показан в тех же сочувственных тонах, как и образ Обломова».13 Тяжеленко сближают с Обломовым привычка философствовать лежа, склонность к высокопарным монологам, избыток красноречия при недостатке движения. «Физиологичность» Обломова, особенно явная в черновой редакции романа, также унаследована им от своего предшественника из «Лихой болести». Как и Тяжеленко, Обломов умирает от дважды повторившегося апоплексического удара. Комический Тяжеленко предвосхищает и трагическую фигуру главного героя гончаровского романа, и мучительную для самого писателя тему «неуклюжести», «неподвижности форм, в которых заключена ‹…› жизнь» (из письма Е. А. и М. А. Языковым от 23 августа 1852 г.).
   Не утратила значения для гончаровского романа и «знаменательная» фамилия героя ранней повести. По замечанию Штольца, причиной «сна души» Ильи Ильича становится «тяжесть тела». В авторском сознании «тяжесть» существует и как некая рационально необъяснимая сила, подчиняющая себе жизнь героя («…как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования ‹…› тяжело завален клад дрянью, наносным сором. ‹…› Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…» – часть первая, гл. VIII). Сохраняется в «Обломове» и
   634
   мотив, несомненно восходящий к «Лихой болести»: «всепоглощающий, ничем не победимый» сон обломовцев подобен эпидемии и назван «повальной болезнью».
   Интересна – уже не в документально-биографическом плане, но с точки зрения «выработки» повествовательной манеры Гончарова – фигура рассказчика в «Лихой болести», участника событий и их хроникера. Благодаря его наивно-серьезному, лишенному иронии взгляду («авторская ирония не включена в сознание рассказчика»14), «остраняются» обе крайности – и «романтизм» Зуровых, и «натурализм» Тяжеленко, комически драматизируются самые обычные, подчеркнуто бытовые явления. Комический эффект производит и постоянное пересечение в изложении рассказчика двух несоединимых планов – буколического (загородные прогулки) и катастрофического (их преувеличенно «бедственные» следствия – солнечный удар, слепота и т. п., вплоть до отъезда любителей прогулок в Америку и гибели их в горах – см. об этом: Ehre. P. 366).
   Повествовательная манера рассказчика пародийно стилизована под учено-витиеватый стиль научного трактата об «эпидемической болезни». Конкретный объект пародийной обработки Гончарова – «ученая брошюра» Христиана Лодера о холере, из которой заимствован эпиграф (см. ниже, с. 638). Рассказчик в «Лихой болести» простодушен, как и автор брошюры, который, между прочим, не забывает отметить, что ему идет 79-й год, и по-немецки обстоятелен в перечислении симптомов болезни, средств ее предупреждения, путей заражения, в описании «припадков». К тому же источнику восходит и один из второстепенных мотивов повести. Важнейшим средством «истребления» холеры доктор Лодер считает «произведение сильного пота» (имеются в виду ванны). Отсюда реплика Тяжеленко о «болезни» Зуровых: «Хорошо, что они еще потеют: это спасает их», и описание одного из «приступов» красноречия самого Тяжеленко (оно «выходило ‹…› вместе с потом»). Показательно в данном случае, что комическую и грубовато-натуралистическую окраску под пером Гончарова приобретают далеко не комические в своей основе подробности борьбы с холерой в 1830 г.
   Рассказчик в «Лихой болести» пародирует, кроме того, и чрезмерно «слезливого» повествователя карамзинской прозы («Но простите, милостивые государи и государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу. Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа. » – наст. том, с. 28).
   Пестрый стиль повести включает самые разнообразные элементы – от типично гоголевских приемов до риторических фигур, библеизмов, фольклорных стилизаций и пейзажных описаний – сентиментальных, романтических, вполне реалистических и фельетонных, в духе О. И. Сенковского («Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от смеху треснула и полилась через край, а суровая земля улыбнулась сквозь снег» – наст, том, с. 29-30).15
   635
   Имитация «чужого» слова, необходимая как этап ученичества (см.: Краснощекова. Гончаров и русский романтизм. С. 305), техника стилевой игры – едва ли не самоцель для молодого писателя. Есть в «Лихой болести» и стилизации, «образцы» которых названы впрямую, – это произведения Ф. В. Булгарина и А. А. Орлова (об этих литераторах см ниже, с. 643-644, примеч. к с. 61). В близком к «физиологическому» описании харчевни (см.: наст, том, с. 60-61) Гончаров, однако, не просто имитирует их стиль, но и пародийно обыгрывает характерную для обоих авторов «низкую» тематику; объектом его иронии здесь становятся как благонамеренное бытописательство первого, так и «трактирные» поделки второго.
   Основная полемическая установка автора «Лихой болести» определяется в научной литературе как «критика романтического мировосприятия и пародирование романтических шаблонов в литературе» (Евстратов. С. 190): «„Лихая болесть” – не просто повесть, это антиромантическая повесть» ( Цейтлин. С. 39), а также «остропародийная повесть, включающаяся в борьбу литературных направлений того времени».16 Возражая против излишне идеологизированной, на его взгляд, интерпретации «Лихой болести» и полагая, что «добродушная» («goodnatured») гончаровская ирония не может рассматриваться в категориях философских или же мировоззренческих, Вс. Сечкарев предложил более мягкую формулировку: «Гончаров, безусловно, не имел намерения вести борьбу с романтизмом. Одна из принципиальных мишеней его иронии – чрезмерная сентиментальность» ( Setchkarev. P. 27).
   Большинство эпизодов повести, действительно, имеет чисто комический, а не пародийный характер; «Лихая болесть» прежде всего «безмятежно весела» ( Цейтлин. С. 40).
   Вместе с тем в майковских рукописных журналах антиромантическая позиция была заявлена достаточно ясно, и Гончарову принадлежал в полемике с романтизмом не последний голос. Восторженные описания природы Зинаидой Михайловной и Марьей Александровной несомненно выполняют двойную пародийную функцию, служа пародией на романтический и сентиментальный пейзаж в литературе (Гончаров не только дает клишированные образцы того и другого, но и умышленно смешивает их, создавая особый комический эффект) и разоблачая романтизм и сентиментальность в жизни. Полемические и пародийные выпады провоцировались главным образом поэзией и прозой Евг. П. Майковой, поэтому совершенно справедливо утверждение исследователя, что в «Лихой болести» «живописание природы героинями ‹…› есть не что иное, как пародийное воспроизведение автором соответствующих страниц из повестей Е. П. Майковой» ( Евстратов. С. 191). Гончаровская пародия ближайшим образwом имеет в виду «пасторальную» миниатюру «Деревня. Отрывок из дневных записок Е. П. Майковой» ( Подснежник. 1836. ‹№ 1›. Л. 26-27): «О! как люблю я деревню! Но почему же я люблю ее так нежно? – Не могу дать отчета. Я люблю в ней природу неискусственную, ту величественную природу, которая ниспала из рук Всемогущего! Я люблю солнце, луну, рощу, пригорок, извилистый ручеек, бледный ландыш и пышную розу, гнездушко малиновки, щебетание стрекозы, эфирную бабочку и все, все – что окружает меня в меланхолическом уединении… Где найду я истинную поэзию, как не в сельском быту? Тут столько раздолья, наслажденья душе
   636
   моей!.. Туг мечта моя облекается в новую жизнь, воображение освобождается от тяжких дум, как голубое небо от мрачных туч; забывает тщету земного, и душа – вся предается Богу, любви беспредельной.
   Бегу, бегу в поле. Там встречу я поселян; но они не помешают дивиться красотам природы, наслаждаться ее дарами: они дети ее, поймут мои чувства. Я не замечу в них той двусмысленной улыбки образованного жителя городов, того убийственного себялюбия, которое не позволяет горожанину признавать истин, превышающих силу разума…» (Там же. Л. 26-26 об.).