– Ведь это ученый разговор, так как же без латыни! Ах ты, Скалозуб! – сказал Сухов, ударив его ладонью по коленке.
   – Нет ли у вас еще чего-нибудь о романе? Или вы все выложили из мешка? – спросил насмешливо Кряков.
   – Есть еще одно последнее сказанье, но я уж, право, не знаю, говорить ли… Я, кажется, и так употребил во зло внимание собеседников…
   – Да, кажется! – вставил Кряков.
   – Эту дурную привычку говорить много…
   – И говорить прекрасно! – прибавил Уранов.
   – Эту привычку я приобрел на кафедре. Но, извините, я перестану; я вижу явные знаки нетерпения. Вон господин Кряков ждет не дождется…
   Он с улыбкою глядел на Крякова.
   – Ничего, продолжайте! ведь и поданная к крыльцу лошадь ржет и бьет копытом от нетерпения… но на это никто не смотрит! – вдруг храбро сказал генерал.
   Общий хохот покрыл его фразу.
   – Bien dit!2 – сказал один гость.
   – Да, метко! не в бровь, а прямо в глаз! – к общему удивлению добродушно заметил Кряков и тоже рассмеялся, пряча нос в бороду. – Браво, генерал, по-военному! – прибавил он. – За ваше здоровье!
   Он выпил вино.
   – Il fait bonne mine ? mauvais jeu, il n’est pas sot!3 – сказал опять тот же гость.
   Кряков сердито поглядел на него.
   – Ругайтесь, сколько хотите, а похвал ваших не просят! – отрезал он. – Вещайте же нам ваше последнее сказание! – обратился он к профессору.
   – Я хотел только заметить, что новые писатели дают слишком много места реализму. Но об этом говорено так
   156
   много, что скучно становится. Отвергают все основы искусства… дошли до абсурда.
   – Слышишь – «абсурд», каково слово! Он эдак и на кафедре преподает? – заметил генерал, обращаясь к Сухову.
   – Послушать реалистов, – продолжал профессор, – так они одни только внесли правду в искусство тем, что гонят фантазию, какие-то «украшения», то есть поэзию! Что может быть, например, правдивее Пушкина? Но правда не мешала у него и фантазии, и неге, и юмору…
   – Полноте кадить этому певцу барства, «праздной скуки» и «неги томной»! – возразил Кряков. – Ведь сами сейчас упомянули о духе времени; этот дух скоро снял его с пьедестала. Старики захлебывались, бывало, его стихами, а теперь кто их читает! И сам он захлебывался своею славою и провозгласил: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа!» Народ и не подозревает этой «тропы», а поклонники давно забыли ее… и могила-то, говорят, развалилась вся! Даже некому там и указать ее! Нашли у кого правду! прочтите-ка, например, хоть «В вратах эдема ангел нежный», – как это правдоподобно!
   – Извольте, прочту! и вы сами увидите, что это правдиво; вы счастливо попали!
   Профессор буквально исполнил предложение критика и прочел стихотворение наизусть. Все аплодировали – конечно, Пушкину.
   – Какая ерунда! – сказал, поморщившись, Кряков.
   Студент покатился со смеху и спрятался за спину Крякова.
   – Если вы, – запел жалким голосом Чешнев, обращаясь к Крякову, – не видите перед глазами живую картину – сияющего у эдема ангела и демона, летающего над бездною, если не чуете глубокой идеи, таящейся в этой картине, то вы можете принять девиз Данте – «оставь всякую надежду на поэзию»…
   – Но не на правду! А она одна поэзия и есть! – перебил Кряков. – Кто сейчас сказал, что искусство должно изображать жизнь? Откуда же Пушкин взял этого чорта над бездной: из жизни, что ли? Или он видел этого ангела?..
   – Видел, – сказал профессор, – в своей фантазии, и мы все видим…
   157
   – Ну, так, стало быть, вы верите в чертей; что с вами и разговаривать! Пусти, уйду! – говорил Кряков, стараясь вырвать полу платья из руки студента.
   Но, однако, не ушел.
   – Боже мой! – тосковал Чешнев, – какая ложь, какое искажение человеческой природы! Жить без идеала, то есть жить без цели! Отрешиться от фантазии – значит, оборвать все цветы, погасить солнечные лучи… обратиться в тьму кромешную…
   – Зачем? не надо только врать! Пусть говорят про солнце, да не называют его «Фебом с золотыми перстами» и тому подобную дичь! Вы называете идеалом праздное и больное мечтание! У человека один идеал – правда! Правда в науке, правда в жизни, правда в искусстве… и пиши ее, как она есть: без прикрас, без ваших лучей…
   – Отлично! отлично! браво, Кряков! – аплодировал студент, так что Уранов, незаметно от других, сердито погрозил ему пальцем.
   – Не мешай! – строго остановил его и Кряков.
   – Да такой нет правды, никто ее такою не видал и нельзя видеть! – говорил Чешнев.
   – Еще замечу об объективности, – сказал профессор. – Новые писатели хотят простереть ее слишком далеко. Художник, конечно, не должен соваться своею особою в картину, наполнять ее своим я – это так! Но его дух, фантазия, мысль, чувство – должны быть разлиты в произведении, чтоб оно было созданное живым духом тело, а не верный очерк трупа, создание какого-то безличного чародея! Живая связь между художником и его произведением должна чувствоваться зрителем или читателем; они, так сказать, с помощью чувств автора, наслаждаются картиною, как, например, нам в этой комнате всем покойно, тепло, уютно… но если б вдруг наш гостеприимный хозяин скрылся куда-нибудь – комната перестала бы согреваться его радушием, и мы остались бы как в трактире…
   – Браво! браво! – раздалось со всех сторон, вместе с рукоплесканиями этому юмористическому обороту речи.
   – Dieu! comme il parle bien!1 – говорили в конце стола. – За здоровье профессора!
   Все чокнулись с ним бокалами.
   158
   – Знаете ли что, господин профессор: ведь этот ужин тонкий, дорогой, – сказал Кряков, – куда вам вашим красноречием заплатить за него!
   Студент фыркнул от смеха.
   – Что это вы говорите, – с вежливой строгостью заметил хозяин, – к чему тут ужин! как вам не стыдно придавать такое значение дружеской беседе!
   – Не оспаривайте этого, – возразил Кряков, – ни профессору, ни мне так ужинать часто не приходится; ужинать сами мы вас не позовем, а заплатить за гостеприимство хочется! Это хотя и не поэтическая, а житейская правда! Так ли, господин профессор?
   Но профессор с достоинством молчал.
   – Не любят правды ни в искусстве, ни в жизни! – со вздохом сказал Кряков. – Кажется, я один только и есть правдивый человек здесь! Как ты думаешь, Митя? – обратился он к студенту и сильно хлопнул его всею ладонью по плечу.
   – Смотрите, драться стал! – сердито глядя на него, шепнул старик Красноперов.
   Некоторые из гостей в конце стола сделали брезгливую мину.
   Все молчали. Уранову было как-то неловко. Он поглядывал с упреком на племянника, но тот упорно продолжал избегать его взгляда.
   – А зачем эти новые так пишут? – спросил генерал.
   – Как зачем! Чего больше спрашивают, то и пишут. Новые пути открывают… ты слышал? – объяснял Сухов. – Ведь и у вас вон перестали теперь шагать выше носа да глядеть в одну сторону, а тоже ввели беглый шаг и врассыпную, что ли! Солдат грамоте выучили, и мало ли чего завели нового!
   – И напрасно! – сказал со вздохом Красноперов, вслушавшийся в их разговор, – вот увидите, каких бед наживете. У вас, слышь, и палки отменили… и чуть не гладят по голове виноватых!
   – Вы изволите спрашивать, отчего новые так пишут? – обратился профессор к генералу, – оттого, что легче. Творчество не всякому дается, а реализм и техника – это две двери, которые отворяются перед всеми, кто постучится в них! Даже школу выдумали… а школы не выдумываются, а создаются гениальными талантами:
   159
   таких теперь нигде нет! Диккенс, Пушкин и Гоголь не подозревали, что создают школу, а она создалась ими! А эти господа сами заявляют о своей школе!
   – «Реализм» да «техника» – объяснил, нечего сказать! – шопотом заметил генерал Сухову.
   – Все это как нельзя более справедливо, – сказал Чешнев, – и я, начав этот критический турнир, был очень рад, что вы взяли из моих рук копье и ратовали победоноснее меня. Все сказанное вами, как вы основательно заметили, послужит нам нормою для определения достоинства прочитанного нами романа. Вы очень верно заметили, что наш автор не строго объективный творец-художник…
   – Однако с задатками творчества! – прибавил профессор.
   – И он дал нам увлекательное изображение, – продолжал Чешнев, – в широкой раме той жизни, в сфере которой он живет… и мы все здесь – за отсутствующих мы тоже поручимся – должны признать за этим романом…
   – Большие достоинства! – подтвердил профессор.
   – Да, замечательное произведение, – равнодушно прибавил журналист.
   Кряков повернулся на стуле при этих похвалах.
   – Да перестаньте! – сердито заметил он.
   Но ему не отвечали.
   – Стало быть, автор вполне достиг цели, к которой шел, и мы можем – если позволите, – прибавил Чешнев, обращаясь к хозяину, – выпить за его здоровье и благодарить за удовольствие, доставленное нам…
   Все чокнулись и выпили.
   – Выпить-то и я выпью! – заметил Кряков и выпил, но не чокнулся ни с кем.
   – А какой правильный, обработанный язык! – сказал профессор.
   – Да, славно пишет! – подтвердил генерал, – только жаль, что и у него попадаются – то иностранные, то мудреные слова, например: коалиция, элементы, еще что-то…
   – В корректуре это все вероятно будет исправлено, – сказал журналист. – Хорошо бы немного придать разнообразия, небрежности языку, что называется abandon1. А то уж слишком гладко, прибранно, стилисто!
   160
   – Вы, конечно, – обратился Чешнев к журналисту, – охотно приняли бы его на страницы вашего журнала?
   Журналист задумался и не сразу отвечал.
   – Я не знаю… надо подумать… поговорить с моим сотрудником по части беллетристики, – отвечал он уклончиво.
   – Но ведь вы находите в романе достоинства?
   – О, конечно; но этого мало. Журнал мой издается в известном направлении – следовательно, все, что входит в него, должно или отвечать этому направлению, или по крайней мере не противоречить ему резко…
   – Кажется, автор отдельного самостоятельного сочинения отвечает сам за себя, – заметил Чешнев, – и журнал, помещающий его на своих страницах, играет тут роль только магазина, принимающего вещь для продажи.
   – Нет, это не так! – сказал, засмеявшись, журналист. – Тогда это был бы не журнал, а сборник, альманах…
   – Кому охота разводить скуку в своем журнале? – заметил Кряков, шептавшийся с студентом и услыхавший последние слова.
   – Позвольте не согласиться с вашим отзывом, – твердо сказал хозяин, – роман не скучный… Мы все налицо – и все скажем противное.
   – Все! все! – дружно сказали голоса.
   – Скучный! утомительный! – твердил Кряков, – я не мог высидеть…
   – Это еще не причина! – с учтивым смехом возразил Чешнев.
   – Однакож высидели! – заметил хозяин, – я даже, извините, видел, что, при чтении иных страниц, ваши глаза, как бы это сказать, блистали, – значит, было занимательно…
   – Я хотел бежать, да вот он не пускал! – сказал Кряков, указывая на студента.
   – C’est tr?s joli, charmant!1 тут нельзя соскучиться… Когда и кончилось, все еще слушали, хотели продолжения!.. – говорила Лилина и другие.
   – Да и скука – дело условное, – сказал Чешнев, – есть много умных, почтенных людей, которым скучен и Гомер, и Шекспир! Я сам знаю таких, которые тотчас уходят, лишь только заиграют при них из Моцарта или Бетховена,
   161
   но с удовольствием слушают шансонетки из «Елены Прекрасной» или «Duchesse de G?rolstein»1. Другие не терпят исторической школы в живописи и отворачиваются от Тициана и Рубенса, а засматриваются tableaux de genre2. Многим даже всякий разговор образованных людей в салоне скучен…
   – C’est vrai, c’est vrai! Bien dit!3 Да! это верно, метко! – одобряли в конце стола.
   Кряков обводил глазами говоривших, как бульдог, будто выбирая, на кого бы наброситься.
   – Так вы сравниваете вашего автора с Гомерами, Рубенсами и Тицианами! Ха! ха! ха! – захохотал он, – поздравляю вас и пью за ваше здоровье!
   Он, иронически кланяясь Чешневу, выпил свой бокал.
   – Я выпью за ваше и пожелаю, – медленно, с жалостью в голосе, возразил Чешнев, – чтобы на вас пал луч человеческой правды!
   И он выпил.
   – Разве я лгу? – с азартом спросил Кряков.
   Чешнев сделал отрицательный знак достоинства.
   – О нет, Боже сохрани! вы весь искренность! но вы заблуждаетесь и к тому же сердитесь – следовательно, вы вдвойне неправы! И в эту минуту неправы, зная, что я вовсе не сравниваю автора ни с Гомером, ни с Тицианом – и говорите в гневе. Пошли же Господь мир душе вашей!
   – Аминь! – сказал Сухов при общем смехе. – Пошли за попом, – прибавил он тихо Уранову, – может быть, тот отчитает его! Превесело, право! Я непременно познакомлюсь с ним, поеду к нему и приглашу к себе обедать.
   – Да поедем уж вместе; мне надо же ему карточку завезти! – сказал хозяин. – Митю возьмем с собой! А знакомиться – нет, бог с ним! Вон он какой оригинал!
   Кряков между тем смотрел на всех рассеянно, позванивая вилкой по тарелке. Он, по-видимому, начинал терять, при сосредоточенном на него общем внимании, то, что называется contenance4, или стал уставать от неловкости своего положения.
   162
   – Помоги мне выбраться как-нибудь незаметно! – шептал он студенту.
   – Посиди еще немного, вместе уйдем! А пока скажи еще что-нибудь, – отвечал тот.
   – Вот вы говорили, – вдруг начал Кряков, довольно покойно обращаясь к профессору, – что роман должен изображать жизнь – значит изображать, правду. А вы (он обратился к Чешневу) нашли, что автор изобразил ее верно: я спрашиваю вас, где же у него эта жизнь и где ее правда? в чем?
   – Как где жизнь! целый огромный круг живет во всем мире этою жизнью!.. – с удивлением возразил Чешнев.
   – Какая это жизнь? разве так живут? И какой это «круг»: высший, что ли, хотите вы сказать?..
   – Не высший, не низший, а просто круг благовоспитанных людей, то, что называется – джентльменов у англичан или порядочных людей у нас!
   – Зачем же эти порядочные люди взяты у него в графских и княжеских фамилиях или в высшей военной и административной сфере? Разве он не предполагает джентльменство в других слоях общества? Порядочность есть везде, она бывает и под армяком!
   – Это правда; но он между армяками никого не знает. Он взял действие и лица в знакомом ему кругу. Не все ли это равно?
   – Нет, не все равно! Зачем он взял их именно в этом кругу? Зачем понадобилось ему изображать только их?
   – Какое право имеете вы судить автора за то, чего он не дал? Критика должна смотреть только на то, что он дал! Калам пишет болото, Клод-Лоррень – убранный, расчищенный лес и светлый ручей. И никому в голову не приходит требовать, чтобы Калам писал сады, и упрекать Клод-Лорреня, зачем он не писал болота? И в литературе то же самое!
   – По-вашему, что не аристократический круг, то и болото? – вставил Кряков.
   – Тогда можно, – продолжал, не слушая его, Чешнев, – требовать к суду тех авторов, которые изображают, например, одни – нравы и быт купцов и мещан, другие – крестьян. Были и такие, которые писали из быта духовенства. Почему же сфера из высшего, как вы называете, или
   163
   богатого, знатного, благовоспитанного круга должна оставаться недоступною писателю?
   – А потому, что этого высшего круга нет на свете, следовательно, нет в этой картине и художественной правды, о которой вы оба с профессором говорили так красноречиво сейчас!
   Все в недоумении смотрели друг на друга.
   – Как же это так «нет»! – рассуждал генерал, обратясь к хозяину и Сухову. – А все твои сегодня гости, мы, какого же круга?
   – Не принимай к сердцу, что он говорит, – тихо отвечал Сухов, – ведь это антихрист, но только прелюбопытный малый; как бы его к нам в клуб затащить!
   – Да так же, нет! порядочные люди или джентльмены есть во всяком классе; наверху их меньше. Там только бары. Разве они – высший класс? почему?
   Все молчали.
   – Вот и полюбуйтесь: каков образ мыслей! – вдруг проговорил Красноперов, который во время спора об искусстве уже задремал два раза.
   – Замечание, что одного высшего класса нет, довольно веско и отчасти основательно, – заметил журналист.
   – В чем же, позвольте узнать? – спросил хозяин с любопытством; другие тоже ждали ответа.
   – Одной и цельной этой жизни действительно нет; она соприкасается с жизнью других кругов, другого воспитания и нравов, а автор обходит ее и пишет одни верхи…
   – Но ведь другие пишут же одни низы и обходятся без верхов, как я сейчас заметил! – возразил Чешнев.
   – Да, это правда; но эти низы и в действительности обходятся без верхов.
   – Вы думаете? – иронически, спросил генерал.
   – Я говорю только про бытовую сторону, доступную искусству, – прибавил торопливо редактор, – и оставляю все прочее в стороне. Верхи не участвуют, то есть не присутствуют в нравах низших слоев, в их житье-бытье. Они так и существуют сами по себе. Но одни верхи без низов – и дня не просуществуют. А наш автор умышленно обходит всякий другой, не высший круг, заметно брезгует им, а к своему кругу относится пристрастно. Вот в этом намерении и цели автора – и нет художественной правды, как сейчас заметил господин Кряков.
   164
   – Слышишь, тебя цитируют? – сказал, смеясь, молодой Уранов.
   – Я же ведь говорил, что я один правдивее всех! – заметил тот.
   – Художник-писатель должен быть объективен, то есть беспристрастен, – продолжал редактор, – должен писать, как, например, граф Толстой, всякую жизнь, какая попадется ему под руку, потому что жизнь всего общества – смешанна и слитна. У него все слои перетасованы, как оно и есть в действительности. Рядом с лицом из высшего круга он пишет и мужика, и бабу-ключницу, и даже взбесившуюся собаку. Из столичных салонов он переносит читателя в избу домовитого крестьянина, на пчельник, на охоту, и с такою же артистическою любовью рисует – и военных, и статских, и бар, и слуг, кучера и лошадей, лес, траву, пашню… все! Он, как птицелов сетью, накрывает своей рамкой целую панораму всякой жизни и пишет – sine ira1, как справедливо говорит профессор. Сделай он иначе – он бы солгал, а талант лгать не может, если же солжет, то есть одно выставит, а другое утаит, одно напишет с любовью артиста, а другое пристрастно, то есть умышленно дурно, то он перестанет быть талантом; выйдет бледно, вяло, безжизненно или односторонне, неверно…
   Профессор склонил немного голову набок, а Чешнев откинулся назад, оба слушали внимательно и, кажется, соглашались отчасти с тем, что говорил редактор. Сухов тихонько зевнул в руку, другие, для развлечения, допивали свои рюмки, кое-кто ел десерт. Старый беллетрист Скудельников поднял глаза на минуту на редактора, обвел взглядом прочих гостей и опять стал смотреть на стол, где, прямо против его носа, лежали в десертных вазах дыня и ананас.
   – Но ведь и наш автор, – сказал Чешнев, – кое-где касается других званий, например – описывает швейцара, прислугу…
   – Да, – перервал Кряков, – описывает как собак, с напускным презрением! остроумно называет их «социалистами». Вот он как касается! глумится над величайшей идеей века, идеей равенства!
   165
   – Действительно, он намеренно и бережно обходит все вульгарное, – продолжал редактор, – это правда!
   – Да оно тут нейдет, – возразил Чешнев, – ему нет места! Если «низы», как говорите вы, не смешиваются с верхами в частной жизни, то, стало быть, и верхи живут отдельно, своим кругом. Сколько современных писателей намеренно избегают упоминать о верхах! Зачем, например, живописец, если б захотел нарисовать эту столовую и нас всех, вставил бы здесь мужика из харчевни или вот одного из этих лакеев, что нам служили, посадил бы с нами за стол?
   – Вы взяли крайности, позвольте заметить! – возразил редактор, – между верхами… и лакеями, мужиками, идут целые ряды – по профессиям, положению, воспитанию, нравам…
   – Да если б ваш автор стал писать харчевню, то он посмотрел бы, не попал ли туда какой-нибудь барин, и написал бы его одного, а мужиков обошел бы! – сказал Кряков.
   – Он вовсе не написал бы харчевни! – спорил Чешнев, – он там не был и не знает ее посетителей.
   – И знать не хочет! вот что скверно! Русская жизнь не на верхах! Ее там нет!
   Чешнев пожал плечами, другие улыбнулись.
   – Вам хотелось бы, чтоб он изобразил ту русскую жизнь, где и грязь, и пятна на скатерти, и неметеный пол…
   Он вздохнул.
   – Зачем опять брать крайности? – говорил примирительно журналист, обращаясь и к Чешневу и к Крякову. – Нет надобности умышленно искать сора и пятен, чтобы щеголять ими; но нельзя и обходить бережно и брезгливо все обыденное, где не всегда блестят чистота и изящество! А автор очень тщательно сортирует и лица и вещи – даже как будто чистит и самую природу, подскабливает пейзажи, чтоб не попала туда какая-нибудь соломинка или соринка. Это значит выскабливать и жизнь. Если можно обчистить и обделать так людей, то из природы не выкинешь всего ненужного; будет ненатурально. Удалите и из людских фигур все характеристические, типичные особенности, детали – выйдет безлично и безжизненно.
   Чешнев, склоня голову, слушал в раздумье этот стройный критический период.
   166
   – Тут есть, конечно, некоторая доля правды, – сказал он наконец с легким вздохом, – автор… пурист не в одном языке, но и в героях своих, и в декорациях романа. Но ведь и в людях, и в природе розлито много этой прибранности и изящества, если не вглядываться слишком пристально; он и пишет, как ему кажется то, на чем останавливается его взгляд! Вы, конечно, не заметили натянутости, чопорности в его романе? Он только в высшей степени приличен, но прост и естествен…
   – Приличен, пожалуй, но естествен – едва ли можно сказать, именно потому, что слишком заботится, чтоб не попало в его салоны «фламандского сора», по выражению Пушкина, то есть обыденной жизни, – сказал журналист.
   – Ему там и не место – согласитесь!
   – Не знаю; но отсутствие живых деталей отнимает много жизни у людей и природы – опять скажу. Уловить и передать правдивую черту чувства в данный момент или движение мысли в лице человеческом – это психологический, внутренний реализм; обстановить сцену реальными, верными деталями – это внешний реализм, а все вместе ведет к правде.
   – Но ведь писатели-художники и живописцы, сознайтесь, часто рисуют и пишут много ненужных правд, которых можно бы избежать. Например…
   – Например, – перебил Кряков, – запах, который Петрушка, лакей Чичикова, носит везде с собой; этот пример, что ли, хотите вы привести?
   Все засмеялись, Лилина покраснела.
   – Да… хоть этот и многие другие, все ненужные признаки.
   – Об этом уж давно спорили, и Белинский решил этот спор! – сказал Кряков. – Почитайте его страницы, где он рассуждает об этой фарисейской опрятности; нельзя, видите, сказать «воняет», нельзя выговорить при дамах (он покосился на Лилину) слово блоха и т. п. Послушать этих привередников и переделать русский язык на хороший тон, так придется не говорить по-русски, а только тыкать пальцем в воздух! Ненужное! что в жизни есть – все нужно!
   – Вы идете по следам Гегеля, – заметил с улыбкой профессор, – все существующее разумно! Но не всё нужное
   167
   в жизни – нужно в искусстве, позвольте добавить ваш афоризм!
   – Напротив, ненужное играет и в искусстве большую роль, – сказал Кряков, – как и в самой жизни, стало быть, оно и нужно.
   – Как ненужное в жизни – нужно? – спросил иронически Сухов, – например… насморк?
   Все захохотали. Кряков махнул рукой.
   – Уж это чересчур парадоксально – позвольте заметить! – сказал хозяин.
   – Нет, не парадоксально! Я разумею под ненужным всякий излишек сверх необходимого. И в жизни только излишки и дают нам то, что называют счастьем; кто как понимает счастье – это другой вопрос!
   – Как это так? позвольте, позвольте!
   – Так! оглядитесь вокруг, – сказал Кряков. Все в самом деле огляделись.
   – Вон что у вас там наверху поставлено, на шкафе?
   – Как что, – с удивлением отозвался хозяин, – статуи…
   – А в шкафе?
   – В шкафе старинное серебро… вы видите!
   Чешнев весело улыбался, редактор, профессор и некоторые из гостей тоже, предвидя, к чему ведет речь Кряков. Другие же наивно глядели на предметы, которые он называл.
   – Вон и на столе серебро, – продолжал Кряков, – под ногами ковер; вон бронзовые канделябры… раз, два, три – четыре… вон тридцать или сорок свечей горят вместо двух или трех! Разве все это нужно? А эти перепелки, а дорогая зелень, десерт, а вина двадцать бутылок?..
   – Как же иначе? везде все это есть! – говорил хозяин, – стало быть, нужное!
   – Нет, не везде; выгляните только в окошко. Все это ненужное, излишки… и они составляют ваше и – вот всех их – счастье. Можно есть на глиняных тарелках, а не на серебре, пить воду или квас, ну, пиво – а вы пьете и едите все ненужное, излишек… Издержки на одно необходимое не сделали бы вам ни малейшего удовольствия… например, покупка дров или говядины себе на обед, овса лошадям. А вот вас радует накупать всего этого, ненужного… или в карты выиграть и проиграть.
   168
   – Tiens, cela c’est vrai!1 – сказал один гость.
   Уранов, генерал, Сухов и Иван Петрович – слушали, добродушно улыбаясь, не зная, что ответить на этот парадокс. Все с любопытством смотрели на Крякова.
   – Диогена корчит! – тихо заметил кто-то.
   – Что вы все уставились на меня? – сказал он, – не правда, что ли? – Все засмеялись.
   – Нет, тут есть и правда! – отозвался Уранов.
   – Ну, и в искусстве то же: изобразите, там, любовь, что ли, без реальных атрибутов, без обстановки…
   – Атрибуты! – шептал генерал.
   – И выйдет вздор! какая-нибудь дева на скале… чего не бывает! – добавил Кряков.