101
   приветливость; а близкие люди – за капитальные достоинства ума и характера.
   Известие о романе, однако, проникло в общество его круга. Автор, на вопросы, обращаемые к нему, не отрицал, что роман пишется, но более не распространялся об этом. Известно было, что он читал то, что было написано, кое-кому из приятелей, у себя дома, но эти лица хранили о романе скромное молчание.
   Ближайший приятель и сослуживец автора, Григорий Петрович Уранов, и тот не был посвящен в тайну о романе. Напрасно добивался он от автора ответов на эти вопросы – он ничего не узнал.
   – Ты не читаешь романов, – говорил ему автор, – зачем тебе знать, что я написал? Я тебя оттого и не пригласил в свой домашний кружок послушать.
   – И обидел меня! – возразил Уранов. – Если ты считаешь меня равнодушным к романам или вообще к литературе, то все же это не значит, чтобы я был равнодушен к тебе и к твоему произведению.
   Автора тронул этот упрек, и он обещал прочесть свое произведение у него в доме. Уранов послал ему список приглашенных лиц, которые большею частью принадлежали к кругу их общих друзей и знакомых. Автор возвратил с своим согласием и с просьбою прибавить еще одну, тоже общую их знакомую, графиню Синявскую с дочерью, и двух своих сослуживцев. Уранов торжествовал.
   Вот это именно общество и собралось в означенный вечер в большом и богатом доме Григория Петровича и разместилось в обширной комнате, между кабинетом и столовою, окнами на двор, чтобы езда экипажей не мешала чтению.
   Григорий Петрович мало интересовался собственно романом, как справедливо упрекнул его автор, в чем он и сам сознавался. Но слух о романе произвел сенсацию в свете, стал событием дня, и поэтому стал и для него событием. С утра до вечера он обыкновенно жил в толпе, никогда не был и не умел быть один. Все, что делалось в свете, более или менее касалось и его. Он был вдовец, принимал у себя больше мужчин, редко дам.
   Он и совет свой, в котором служил, любил потому, что он занимал у него три утра в неделю. Он называл его утренним клубом в отличие от вечернего, то есть английского
   102
   клуба. В свободные утра он или сам ехал, или к нему ехали с визитами; потом он обедал у знакомых или у него обедали знакомые. Он щеголял гастрономическими обедами, на которые приглашал тонких знатоков из гастрономов-приятелей. Вечера – тоже в свете или у себя, а больше в клубе, за картами.
   Так проходило незаметно восемь месяцев в году. В мае начиналась для него трудная пора, застой, истома. Все разъезжались – кто в деревню, кто за границу, многие на дачу: все врознь. И он переезжал поневоле куда-нибудь, больше на острова, чтобы не удаляться от города. Но небольшой относительно кружок остававшихся знакомых мало удовлетворял его. У него оставались незанятые вечера. Да и что за вечера летом в Петербурге, без темноты, без огней! Ему нужно было всех, весь город, и он не знал, что с собою делать. Он угрюмо встречал «лучезарного Феба», когда тот, вскоре после полуночи, начинал опять сиять на горизонте и просился в окна, когда он еще и заснуть не успел.
   Вообще так называемую природу, леса, горы, озера и прочее он терпеть не мог.
   – Нашли какую редкость – хороший воздух! Еще рекомендуют как лекарство! – ворчал он сердито, нюхая воздух в аллеях елагинского парка. – А чем воздух дурен в клубе или хоть в нашем совете, если только не садиться близко к Петру Фомичу да к Семену Яковлевичу!
   Так и теперь в мае он начал скучать, недосчитываясь то соседа за столом в совете или в клубе, то партнера в висте – и всякое утро вставал с вопросами: «Кто из знакомых уезжает сегодня? У кого закрылись приемные дни? Куда потратит он утро, с кем будет обедать, как убьет вечер?»
   И вдруг какая находка: созвать гостей на чтение романа!
   Хорош или дурен роман, будут довольны слушатели автором и автор слушателями – дело для него совсем не в том. А в том, что вся эта процедура займет у него целую неделю: разъезды, приглашения и, наконец, желанный вечер, проведенный по-зимнему, далеко за полночь, потом ужин до утра! Кроме того, после долго будут говорить, что автор читал первый раз, почти публично, у него, у Уранова!
   103
   Однако он, обдумывая (прежде и старательнее всего) menu ужина, позаботился, надо отдать справедливость его уменью жить, и о том, чтобы общество слушателей имело и авторитетных представителей литературного мира. Он пригласил, прежде всего, известного профессора словесности, написавшего много книг о литературе; потом одного старика, Красноперова, своего сослуживца и приятеля, предполагая в нем знатока литературы, потому что он был когда-то приятелем Греча и Булгарина; наконец одного пожилого беллетриста, знакомого ему по клубу.
   Сверх того, Григорий Петрович поручил племяннику своему, студенту, который жил у него в доме и которого он, не имея своих детей, любил, как сына, помочь ему сделать вечер занимательным и привести кого-нибудь из новых литераторов. Тот обещал представить редактора одного известного журнала и критика, по части беллетристики, какой-то газеты.
   Автор явился за пять минут до восьми часов и прежде всего выразительно и дружески приветствовал приглашенную по его желанию графиню Синявскую, потом поздоровался со всеми прочими знакомыми и бегло познакомился с неизвестными ему слушателями, которых представлял ему хозяин, называя их по именам. Автор отвечал кому пожатием руки, кому поклоном или полупоклоном, иным сказал несколько слов.
   Потом он подошел к столу, взял у своего сослуживца, с которым вместе приехал, портфель, отпер его, выложил несколько мелко и красиво исписанных тетрадок и, окинув беглым взглядом общество, сказал любезно:
   – Я готов, прикажете начать?
   Все поклонились и поспешили занять свои места. Он бережно отодвинул от себя поднос с сахарною и зельтерскою водою, с лимонадом, оршадом и всем, что ставят обыкновенно в таких случаях под носом чтеца, чего почти никогда не пьют и от чего бывает только теснота на столе. Потом он начал читать приятным, густым баритоном.
   Взглянем прежде на гостей, потом послушаем.
   Гости расположились на креслах, патэ, dos-?-dos и другой покойной мебели неправильным полукругом, в три ряда.
   Впереди сидели дамы. Одна – княгиня Тецкая с дочерью. Княгиня, в темном платье моар-антик, в бархатной
   104
   мантилье, которую сбросила на спинку стула, с сафьянным красивым мешком, откуда она достала какое-то вязанье с белыми костяными спицами и начала работать, впрочем, кажется, больше для вида, потому что из пяти только один раз попадала спицею как следует. Она часто опускала руки с вязаньем на колени, беспрестанно вздрагивая, будто от испуга или от внезапной боли, и сильно мигая. Иногда даже у нее вырывалось нечто вроде «аха» или «оха», сопровождаемого опять вздрагиванием. На это почти никто не обращал внимания; все знали, что у нее «нервы», и привыкли к этому.
   На лице и во всей фигуре княжны, ее дочери, напротив, покоилось ненарушимое спокойствие; ни удовольствия, ни скуки не выражало это лицо. Можно было бы назвать его мраморным изваянием, если бы – когда в романе заходила речь о любви – это лицо не принимало внезапно выражения ничего не понимающей невинности.
   Княжна сидела несколько впереди всех. Свет лампы сбоку ярко освещал ее голову, бюст и руки.
   Она была одета в розовое с белым отливом платье, в руке держала черепаховый веер, на коленях был небрежно брошен кружевной платок. Мать часто оглядывала туалет дочери: не отделилась ли какая-нибудь непокорная прядь волос, правильно ли лежит на шее и на груди цепочка с бриллиантовым крестиком, красиво ли драпируется шлейф около ног. Носок розовой миниатюрной ботинки кокетливо выглядывал из-под платья и все время, пока продолжалось чтение, оставался на виду.
   Подле них, немного позади, поместилась полная, кругленькая, невысокого роста дама лет тридцати, с голубыми, как небо, детскими глазами, в голубом платье, с голубым же головным убором. На ее большом и красивом, как у здоровой кормилицы, лице разливались широкие пятна румянца и с губ не сходила улыбка, тоже детская. Она вошла с этой улыбкой, здоровалась ею же со всеми, с улыбкой слушала чтение и уедет с тою же стереотипною улыбкою, которая так же известна была всем ее знакомым, как и вздрагивания и «ахи» княгини Тецкой или выражение непонимания при намеках на любовь на лице княжны. Она являлась с этою улыбкою везде, даже на похороны – и теперь таяла от удовольствия, еще до начала
   105
   чтения. «?а doit ?tre joli!»1 – шептала она соседям. Это была известная в свете вдова Лилина, всегда всем довольная, всех любившая и всеми любимая и балуемая, и страстная охотница до домашних спектаклей, всяких чтений и концертов.
   Подле самого автора, вплотную к нему, присел старик граф Пестов, светская окаменелость, напоминавшая Тугоуховского. Он уже лет десять смотрел тусклым взглядом вокруг себя, не всегда и не все понимая, что происходит. Он поминутно забывал, о чем говорит, иногда и с кем говорит, подчас не узнавал даже родных внуков. Зато, как это часто бывает с долговечными стариками, он помнил до мелочей свой век, с начала нынешнего столетия, и служил живым архивом для справок; он помнил всех современников, крупные события и мелкие сплетни, хронологию, анекдоты, даже у кого в доме когда собирались, чей лучше был повар и т. п. Его возили везде, как и Тугоуховского, между прочим и потому, что он боялся оставаться один дома и умереть. Привезут его, посадят в покойное кресло и посылают то того, то другого гостя по очереди поговорить с ним, потом оставят. А он посидит, пожует губами, пошепчет что-то и задремлет.
   Он, приставив руку к уху, внимательно слушал чтение.
   Далее, в тени абажура лампы, поместилась на маленьком патэ та дама, которую пригласил автор, графиня Синявская, и рядом, близко, почти на колени к ней, прильнула семнадцатилетняя прелестная брюнетка, ее дочь, в простом розовом барежевом платье, с кисейным шарфом на шее, без веера, даже без перчаток, которые она сняла, лишь только села, и положила на столик рядом. У нее с кистей рук еще не спала, как у многих подростков, краснота молодой крови. Ее светло-карие глаза сыпали снопы лучей наивной, нескрываемой радости от всего, что она тут видит и слышит. Она робко, стороной, бросала застенчивые, но любопытные взгляды на все и на всех: на автора, на глухого графа Пестова, на нервные вздрагиванья княгини Тецкой, на туалет княжны и Лилиной – и потом смотрела на мать, как будто спрашивая, так ли она держит себя, как следует.
   106
   Мать отвечала на ее взгляд улыбкой, какая бывает только у матерей. Видно было, что дочь выезжает недавно и что все ей было новость.
   У самой графини был изящный профиль, матовая белизна лица, темносерые умные глаза и какая-то тонкая, загадочная улыбка, так что нельзя было угадать, порицает она ею или одобряет что-нибудь, радуется или смеется про себя.
   За эти умные глаза и загадочную улыбку – ее прозвали сфинксом. Она была еще молода, и в особенности моложава, так что казалась скорее старшею сестрою, нежели матерью своей дочери.
   Она мельком давно оглядела слушателей, потом почти не спускала глаз с автора, иногда взглядывала на дочь, говорила ей тихо, с улыбкой, слова два и опять слушала чтение.
   Автор, отрывая глаза от рукописи, каждый раз прежде всего обращал взгляд на графиню, очевидно справляясь с ее впечатлением, потом уже переходил к сидевшему близ нее старику Чешневу, а на остальных изредка кидал общий, неопределенный взгляд.
   Старик Чешнев сидел на стуле, скрестив руки на груди, положив ногу на ногу.
   У него были редкие и мягкие седины, благодушное, почти женское выражение лица и умные, проницательные глаза, которые иногда прищуривались, иногда покрывались задумчивостью. Закинув немного назад голову, с большим, открытым лбом, он слушал внимательно чтение, как будто вокруг никого и ничего не было.
   За ним, во второй шеренге, помещались: профессор словесности, потом тот гость, которого в качестве литературного эксперта пригласил на чтение хозяин, потому что он был знаком с Гречем и Булгариным, и еще пожилой беллетрист Скудельников.
   Профессор слушал с строгим, официальным вниманием, склонив немного голову набок и сохраняя приличную случаю мину.
   Приятель Греча и Булгарина – слушал, опустив подбородок в широкое жабо галстука, иногда покачивал головою или зевал в ладонь и рассеянно поглядывал на картины, развешенные на стенах.
   107
   Сосед их, беллетрист Скудельников – как сел, так и не пошевелился в кресле, как будто прирос или заснул. Изредка он поднимал апатичные глаза, взглядывал на автора и опять опускал их. Он, повидимому, был равнодушен и к этому чтению, и к литературе – вообще ко всему вокруг себя.
   Григорий Петрович вытащил его из его гнезда, обещал хороший роман, хорошее общество, хороших, даже прекрасных дам и хороший ужин. Он и приехал.
   Дальше сидел приглашенный племянником-студентом, по просьбе дяди, редактор журнала, среднего роста, средних лет, довольно полный блондин, приличной наружности, во фраке, в белом галстуке и с gibus1 в руках, слушавший чтение с выражением учтивого равнодушия на лице.
   Потом сидели человека два-три таких слушателей, которые находили, что если зовут на чтение чего-нибудь, то это должно быть очень хорошо. За ними помещались и такие, которые были всегда того мнения, что если зовут на чтение, то непременно будет очень скучно.
   Между последними особенно выдавался гость, пожилой, полный, с одышкой, Иван Ильич Сухов, который был приглашен потому, что был короткий приятель и любимый застольный товарищ хозяина – и в совете, и в английском клубе. Он обнаруживал кое-какие знаки нетерпения при чтении: дышал громко, то ртом, то носом, иногда прикрывал рукою зевоту и пробовал заговаривать с соседями, чаще всего с военным генералом, еще не старым, крепким, здоровым человеком, с бодрой осанкой и простым, но энергическим выражением лица. Он был известен как отличный боевой генерал и вместе хороший администратор по военной части и на литературу смотрел несколько с боевой точки зрения, читая, что попадется, в виде отдыха, а чаще и вовсе ничего не читая. Он с хозяином, с Суховым и с самим автором романа был в постоянных сношениях и в службе, и в обществе, и они составляли собою свой тесный кружок.
   Недалеко от них сидел на плетеном, простом стуле, одетый так же, как и журналист, во фраке и белом галстуке, один из приглашенных сослуживцев автора,
   108
   человек под пятьдесят лет, с серьезным лицом, с крупною морщиною на лбу от напряженного внимания, с каким он слушал, сидя прямо и держа шляпу на коленях.
   Он, казалось, с трудом или неохотно вникал в смысл чтения, пытливо поглядывая то на автора, то на того или другого из слушателей.
   Это был Иван Иванович Кальянов, сослуживец и один из главных помощников автора в комиссии по преобразованиям и по другим делам, какие на того возлагались. Он считался столпом в администрации и правою рукою своего председателя. Вернее, точнее и сведущее по своей части исполнителя, как этот Иван Иванович, не было даже ни у одного министра. Сам он никогда ничего не придумывал и не предлагал нового, но брал предложенный ему материал – проект ли закона, новую какую-нибудь меру и, вооруженный уставами, положениями, сводом законов, указами, инструкциями, органически воплощал идею, давая ей плоть и кровь.
   Он удивлялся производительной головной деятельности своего председателя, изобретательности и блеску, его ума, а тот чувствовал, что без такого техника-организатора, как этот Иван Иванович, его идеи и планы, указания и desiderata1 – не достигали бы своей цели.
   Они были тесно связаны узами если не дружбы, так службы и взаимно уважали друг друга.
   Вне комиссии у них все было разное: вкусы, склонности, удовольствия. Один жил в свете, в большом кругу, другой – дома, за бумагами, а вечером дома же, за картами с двумя-тремя приятелями, partie fixe2.
   Как такой человек попал на это чтение? Он и сам не мог надивиться этому. Это случилось нечаянно.
   Заглянув однажды с бумагами в кабинет к председателю комиссии и увидев, что тот углубленно пишет, Кальянов на цыпочках вышел вон. Но дверь скрипнула, и председатель воротил его.
   – Это вы, Иван Иванович: что же не вошли? – спросил он.
   – Вы, кажется, очень заняты.
   – То, что вы принесли и вообще приносите мне, всегда
   109
   важнее того, что я делаю без вас, и особенно в эту минуту! – любезно, с улыбкой, сказал тот, отодвигая свое писанье в сторону и приглашая его сесть. – Что у вас?
   Тот подал ему две бумаги и какие-то чертежи и прибавил длинное словесное объяснение.
   – Вот тут план, смета и справки, – сказал он, указывая другую бумагу, – и чертежи и заключение. Угодно вам согласиться, так я велю заготовить доклад, потому что все члены согласны.
   – Знаю, знаю! Хорошо, оставьте. Я посмотрю – и завтра возвращу вам с ответом. Больше ничего нет?
   – Есть, но то можно оставить до следующего заседания, а это нам поскорее бы сбыть. Там ждут.
   Кальянов встал.
   – Куда же вы? Сейчас чай подадут, вот сигара! – удерживал Лев Иваныч Бебиков – так звали председателя.
   – Благодарю, меня дома ждут, да и вы заняты!
   – Знаете, чем я занят? – сказал Лев Иваныч, придвигая к себе тетрадь, которую писал до того.
   Кальянов молчал.
   – Роман пишу.
   Тот все молчал, только немного поднял брови.
   – Вы не верите? – спросил Бебиков улыбаясь.
   Тот отвечал тоже улыбкой.
   – Хорош должен быть роман, – сказал он, поглядывая на тетрадь. – Пожалуй, от него канцелярии на полгода работы хватит, а делопроизводителю, то есть вашему покорному слуге, опять по ночам не спать!
   Лев Иванович засмеялся.
   – Не бойтесь! вам угрожает одна опасность: выслушать его и сказать ваше мнение.
   – Я так и знал, что будет работа! А позвольте узнать, о чем этот роман? Не опять ли о введении предварительных мер в виде опыта?.. Мнение мое вы уже знаете…
   – Нет, нет! – со смехом возразил Бебиков, – роман, настоящий роман! Почему вы не верите?
   – Не станете вы заниматься…
   – Таким вздором, да? Говорите прямо!
   Кальянов молчал из учтивости.
   – Какое варварство, Иван Иванович! Вы не знаете,
   110
   что в наше время газеты и роман сделались очень серьезным делом! Газета – это не только живая хроника современной истории, но и архимедов рычаг, двигающий европейский мир политики, общественных вопросов; а роман перестал быть забавой: из него учатся жизни! Он сделался руководствующим кодексом к изучению взаимных отношений, страстей, симпатий и антипатий… словом, школой жизни!
   Кальянов стал небрежно смотреть в сторону.
   «Знаю, что мастер говорить! – думал он, – вон как – точно зубы заговаривает; и о чем же – о романе! Дудки! Этакий богач – и станет писать!»
   – Теперь все бросились на роман, – продолжал Бебиков, – одни пишут, другие читают. Государственные люди, политики, женщины, даже духовные лица написали много романов, и все учат или учатся уловлять тонкие законы индивидуальной, общественной, политической, социальной и всякой жизни – из романов!
   «А все-таки это вздор! – подумал Кальянов, но не решился сказать вслух, думая: – А ну, как он в самом деле пишет этот… вздор! Неловко! Да нет, не может быть!»
   Он покачал отрицательно головой.
   – Все не верите? – сказал Бебиков, – а вот поверите, когда я приглашу вас послушать! Вы не откажетесь?
   – Нет, я всегда слушаю все, что вам угодно мне читать… – сказал он покорно.
   – И часто опровергаете, но всегда с успехом и пользой для дела…
   – Разве это дело? – вдруг сорвалось с языка у Кальянова.
   Оба засмеялись.
   – Вы запомнили только одно слово «вздор», – сказал председатель, – а мое рассуждение о значении романа…
   – Принял к сведению, – подсказал Кальянов.
   – Примите же его и к исполнению! – добавил Лев Иванович, – и когда я приглашу вас послушать, скажите свое мнение. Да?
   Кальянов поклонился, еще раз недоверчиво взглянул на начальника, покосился на тетрадь – и вышел, все раздумывая о том, насколько хватит всей комиссии и ему работы.
   «Вот тебе и будет роман!» – заключил он.
   111
   Председатель не то чтобы интересовался знать мнение Ивана Ивановича о романе, но пригласил его потому, что пришлось кстати, и потому еще, что хотелось оказать любезность своему помощнику. Кальянов и забыл об этом разговоре.
   Но каково было его удивление, когда, через месяц после того, именно в мае. Лев Иванович, однажды, после доклада, сказал, что Григорий Петрович Уранов заедет к нему, Кальянову, пригласить его на чтение романа.
   – Какого романа? – вдруг спросил Кальянов и тут только вспомнил бывший разговор.
   – Вы слово дали! – напомнил начальник.
   – Ужели это… не мистификация? – спросил он нерешительно.
   – Вот какая мистификация – полюбуйтесь!
   Бебиков показал ему кучу мелко исписанных тетрадей.
   – Смотрите же – я ожидаю вашей критики! – прибавил он.
   Кальянов ушел в раздумье, все не веря и предполагая какой-нибудь сюрприз.
   «Соберет, чего доброго, всю комиссию туда, на вечер к Уранову, да и прочтет какой-нибудь проект или «идею»… от него станется! Ох, уж эти мне идеи!»
   Однако в назначенный вечер он надел фрак, белый галстук и поехал к Уранову.
   «И женщины тут: что ж это в самом деле – ужели так-таки роман и есть?» – шептал он, робко усаживаясь в третьей шеренге слушателей.
   Другой сослуживец автора, Фертов, напротив, вовсе не садился. Он реял, как зефир, между слушателями и, наклоняясь то к тому, то к другому, особенно к дамам, ронял по нескольку слов восторженных похвал о романе, который уже слышал.
   Он был высокий, красивый и отлично одетый господин, лет сорока, юркий, светлоокий блондин, с пробором посреди головы, с бакенбардами, струями падавшими к плечам, с изящными манерами, – словом, представительная салонная фигура.
   Фертов был тоже необходимое лицо у автора – и по службе, и по всяким другим делам, но совсем в другом роде, чем Кальянов. Он добывал особенные, предварительные справки по делам, делал разведки, t?tait le
   112
   terrain1 в том или другом ведомстве – не путем бумажных отношений, а лично: был употребляем для компромиссов, углаживал пути, устранял, своим ловким и приятным характером, недоразумения и т. д. Он же был верным эхом городских новостей и слухов, особенно в высших сферах.
   Сзади всех, в углу, у камина, поместился газетный критик, Кряков, которого привел, согласно обещанию, племянник хозяина. Он был среднего роста, с темно-русой густой бородой, в которой пряталась вся нижняя часть лица и отчасти нос. Одет он был в коротеньком пиджаке и в светлых брюках, по-летнему. Он жал в руках серую, мягкую шляпу и, повидимому, не знал, что с собой делать. Он укрывался в тени угла, куда его привел студент, представив сначала дяде. «Сиди тут: я помогу дяде принять гостей, потом приду к тебе!» – сказал он. «Смотри не надуй, а то я удеру!» – отвечал тот.
   И он стал смотреть на каждого гостя, на самого хозяина, на автора, на все окружающее, задевал ногою за щипцы, которые гремели о решетку камина, и, кажется, не раз хотел встать и в самом деле уйти. Но все притихло, началось чтение – и он уселся.
   Через четверть часа после начала чтения явились еще три слушателя, двое военных молодых людей и третий – статский. Первые два осторожно несли сабли в руках – и все трое, ? pas de loups2, подкрались к кружку, взяли три стула, без шума поставили их на ковер и тихо опустились на них, за спиною автора.
   На них никто не обратил внимания, только хозяин дома ласково погрозил им пальцем да княжна Тецкая бросила быстрый взгляд на статского. Он поклонился, больше глазами, но она не повторила своего взгляда.
   – ---
   Роман начался с описания блестящего бала, на котором являются два главные лица романа, или герой и героиня. Он – граф, она – княгиня. Она – блестящая звезда большого света, по красоте, изяществу, уму. Он – красивый, ловкий и тоже блестящий молодой человек, офицер одного из первых гвардейских полков.
   113
   Он, под маскою строгого приличия, едва сдерживает пыл страсти к своей княгине: он ищет ее взгляда, хочет ей сказать слово; но она будто не замечает его, и от нее, как от онегинской Татьяны, веет холодом и неприступностью. Он в ужасе: отчего такая перемена! Еще так недавно, дня три тому назад, на нем покоился ее взгляд, полный такого сочувствия, ему говорились тихие речи нежной страсти – и вдруг теперь даже не глядит! Что такое произошло? Он ходил из залы в залу, следя за княгинею, и ловил минуту, чтобы узнать, что значит эта перемена, отчего у нее какая-то тревога, сдержанное страдание на лице?
   – Я не видал вас целую вечность – и вот прием! – тихо упрекнул он, подходя к ней, когда она была одна.
   – А я видела вас вчера, – сухо отозвалась она, не глядя на него.
   – Где? когда?
   – Я проезжала по мосту через Фонтанку, и издали видела, как вы гуляли по набережной… с дамою кажется… да?
   – Да… правда… – запинаясь, сказал он.
   – Кто эта дама? не секрет? – небрежно спросила она, обмахиваясь веером.
   Он не вдруг отвечал, ему и не хотелось отвечать, но делать было нечего.
   – Это… это… m-me Armand… французская артистка…
   – А! – холодно сделала она и пристально поглядела на него.
   – Я встретил ее нечаянно и прошелся с нею…
   – Я не требую объяснений и подробностей! – сухо перебила она и отошла.
   Он следил, как она, поговорив с тем, с другим, подошла к девице Лидии N и села подле нее.