– Виды смотреть – это я понимаю и жалею, что сам не захватил трубочки. А кинжал, а револьвер – это зачем? Особенно револьвер?
   – Как же в дорогу… без этого?
   – Нынче ездят не в дорогу, а на дорогу. Ну, зачем вам? прямой вы артист! А ведь, поди, чай, рублей сто или больше? Вот и долг!
   – Да, около того. Нет, это не в долг: я заплатил. Посмотрите зато, какой!
   Он щелкал замком у самого уха.
   – Да спрячьте! – со страхом сказал я, оглядываясь и указывая ему на жандармов, инженеров, кондукторов, которые стояли и ходили около. – И добро бы он не стрелял, а то, пожалуй, выстрелите да еще того гляди себе же в карман!
   – Ничего, там на месте пригодится – постреляем хоть ворон. Только, представьте, я дома коробочку с зарядами забыл.
   – И прекрасно! Я понимаю, что можно, например, взять с собой в вагон жареную курицу или пару котлет, а пистолеты…
   – Ах-ах-ах… забыл, забыл! Вы заговорили о съестном. Где же мои апельсины, апельсины? Я их там на скамье оставил.
   Он побежал в первую залу, а между тем пробил второй звонок, и нас пустили на платформу. Через две минуты Хотьков бегом воротился с корзиной апельсинов, которые, сказал он на бегу, сторож уже спрятал под скамью, «чтоб не украли», и насилу отдал.
   Пока мы усаживались в двух креслах против друг друга и раскладывали по местам свои вещи, Хотьков успел разглядеть всех пассажиров нашего купе, потом478 выскочил вон, заглянул в соседние вагоны – и пустился было вдоль всего поезда, но почти насильно был возвращен кондуктором на свое место. И тут он до половины высунулся из окна и уселся, только когда поезд совсем выехал из города, принявшись немедленно чистить апельсины себе и мне.
   Нам обоим было хорошо. Мы болтали, менялись беглыми наблюдениями и заметками над окружающим нас, хохотали, курили, весело обедали. Через час он уже говорил со всеми нашими спутниками, двум спутницам дал по апельсину и принес взамен от них конфект, даже, разговорясь, обещал по возвращении быть у них и взял их адрес.
   После обеда на одной какой-то станции он выскочил из вагона, – что делал при каждой остановке, – и не вернулся, когда поезд начал трогаться. Я к кондуктору, умоляю подождать: «сейчас, мол, придет!» – «Да он тут где-то: вон он! – сказал кондуктор, показывая мне пальцем. – Это, должно быть, они вам машут!»
   Я высунулся из окна вагона, и у меня отлегло от сердца. Иван Иваныч махал мне шляпой из другого вагона, давая знать, чтобы я не беспокоился за него.
   Станции через две он прибежал и вскочил на подножку у моего окна.
   – Знакомых нашел: славные барыни! Хотите познакомиться? Они очень рады… вместе поедем… Пойдемте!
   – Бог с ними! – отмахивался я. – Вот чаю напьемся да и спать: а вы с барынями! Смотрите, не наделайте там долгов!
   – Я на ночь ворочусь… – бросил он мне в ответ, спрыгнул с подножки и был таков. Меня зло взяло. Я надулся и просидел так до чаю. Я знал почти вперед, что и как будет делать Хотьков, но скука сидеть одному сделала меня эгоистом.
   На станции, в зале, где пили чай, он подтащил-таки меня к своим «дамам».
   Он назвал меня им, а их – мне, но так, что я не расслушал имен. Тут были две молодые женщины. Одна – полная, с черными глазами, ярким, здоровым румянцем на смуглом, красивом, с крупными чертами ‹лице›, вот все, что я мог разглядеть… лицо как будто южное. Другая – худенькая, невзрачная, с жидкими, светлыми волосами и робким взглядом, совсем северное лицо. С ними479 какой-то старик – муж ли, отец, или что другое, или просто знакомый – не знаю, но он имел вид совсем равнодушного, как будто не состоявшего ни при какой должности при этих дамах лица. Но, к удивлению моему, Хотьков ухаживал больше за стариком, нежели за красавицей. «Верно, усыпить хочет!» – подумал я. Я присел, – и мы все сказали друг другу несколько общих фраз. Вскоре я поклонился и ушел.
   На следующей станции Хотьков пришел, наконец, назад и все заговаривал со мной заискивающим, почти нежным голосом, пробуя взять за руку.
   – Подите, я вас знать не хочу, – сердито отвечал я, выдергивая у него руку.
   – Пожалуйста, голубчик, не сердитесь! Вы сердитесь?
   – Нет, омерзение чувствую.
   – У меня есть к вам просьба, – сказал он.
   Я молчал.
   – Какая еще просьба? – сердито отозвался я.
   – Вот это билет на мои вещи… – нежно и робко зашептал он голосом, каким просят денег взаймы.
   Я смотрел в окно.
   – Когда приедете в Нижний… предъявите мой билет!
   Я вдруг обернулся от окна к нему так быстро, что он отшатнулся от меня.
   – А вы разве не едете в Нижний? – спросил я. – Да, впрочем, что с вами говорить: разумеется, не едете!
   – Нет, я еду в Нижний, еду, еду, еду…
   – Что же вы пристаете с этим билетом?
   – А вот когда приедете в Нижний, там, пожалуй, мои вещи выложат на берег, где-нибудь на пристани, в конторе… Они еще вчера должны прийти туда…
   – Ну?
   – Так вы прикажите перетащить их на ваш пароход и что нужно заплатите…
   – Вы же сами едете, зачем же я?
   – Еду, еду, еду – только теперь я не в Тверь с вами… а… а…
   Он замялся и совестился говорить.
   – А в Испанию? Это испанка, что ли, брюнетка?
   – Нет, пока в Москву, на один день: вот этот старик, что вы видели, очень просит…
   Смех прогнал у меня досаду.480 – Свой портрет сделать? – спросил я.
   – Нет, не свой, а вот Марьи Петровны, брюнетки…
   – В один день?
   – Нет, мы только условимся, когда начать. Они воротятся в Петербург… а я с Волги приеду и, перед тем как ехать в Испанию…
   – Полноте! разве нельзя это теперь в двух словах решить!..
   – Душечка, голубчик. Они в первый раз в Москве и просили меня показать ее им. Я ему… старику… должен немного… – шептал он, хотя никого кругом нас не было.
   – Ну-с?
   – Ну так я сам не рад, что встретил его: вот вы возьмите мне билет в Нижнем и призрите мои вещи!
   Я понял, отчего он так нежен был со стариком. «Должен!» Да, это, может быть, и правда! Красавица и долг – два магнита или два полюса, положительный и отрицательный.
   – А теперь прощайте, до свидания, до свидания, до свидания!
   Он нежно тряс мне руки, когда поезд подходил к станции.
   – Кажется, еще тут есть апельсины? – добавил он, шаря рукой: – да, шесть: четыре я возьму туда им, а два вам оставлю. Итак, до Твери – может быть, там на минутку я вас увижу, а не то так в Нижнем…
   – Прощайте навсегда: ни в этом веке, ни в будущем! – с досадой простился я с ним.
   Он насильно обнял меня и исчез.
 

3

 
   Помню, как рано утром, почти ночью, в Твери трясся я, не знаю и сам на каком экипаже до пристани, как сел на небольшой пароход, который побежал по небольшой еще там реке Волге, между малонаселенными, почти безлюдными берегами, как мы по временам причаливали к берегу, получали дрова, ночевали и опять пускались и суток через трое, к сумеркам, пришли в Нижний, где должны были пересесть на другой, большой пароход и утром отправиться дальше.481 Пароход только что причалил, как с пристани сквозь толпу протискалась какая-то личность на пароход с письмом в руках и выкрикивала мою фамилию:
   – От господина Хотькова, – сказал он, когда я назвал себя. – Они со вчерашнего вечера здесь и приказали взять ваши вещи и везти их в наши номера. – Он назвал фамилию содержателя номеров. В записке повторялось то же самое, с прибавлением, что Иван Иваныч теперь побежал в театр, а после будет со мной ужинать.
   – Веди и меня в театр! – сказал я той же самой личности, которая принесла записку, сдав в номере свои вещи и едва взглянув на свою комнату. – А где же его комната?
   – Напротив, вон в той гостинице… – был ответ, – там, говорят, не случилось порожней горницы для вас…
   Я удивился, что он стеснялся поместиться в одной комнате со мной.
   Я взял билет в партер, чтобы скорее увидеться с ним. Играли какой-то водевиль, я теперь забыл какой, но я на сцену мало обратил внимания, а искал глазами Хотькова.
   Только во втором антракте открыл я его в слабоосвещенной зале, и то больше узнал по догадке, зная хорошо его фигуру, – он сидел в тесной толпе, впереди его сидели две женщины, с боков тоже, с которыми он, кажется, беседовал. «Уже успел познакомиться», – подумал я. Я видел, что мне не удастся дать ему о себе знать. В зале было жарко, я ушел бродить по городу. Я был доволен тем, что он приехал, только удивлялся, что он в трое суток успел отделаться в Москве.
   В десять часов я был дома, но ужинал один после одиннадцати часов, потому что Хотькова не было. Он прибежал ко мне в четверть первого. «Задержали, заставили ужинать, виноват, виноват!» И он бросился ко мне, жал руки, обнимал и ничего не сказал, кто удержал, с кем и где он ужинал. А я не сказал ему, что был в театре.
   Утром, гораздо ранее часа отхода, мы оба были на пристани, присмотрели за погрузкой своих вещей на другой большой пароход и заняли два места в большой каюте первого класса. Я разместил свои вещи в отведенном мне уголке, а Хотьков, положив свой саквояж и еще какой-то узелок в другой угол, рядом с моим, ушел наверх. Тут же валялись и его револьвер с кинжалом и зрительная трубочка. Револьвер и кинжал я сунул под его саквояж,482 а трубочку надел себе через плечо и вышел полюбоваться видом города и реки. Я поднялся наверх: на палубе теснота, давка. Таскали дрова, прибывали пассажиры с вещами, а больше без вещей: последние – мужики, бабы, с котомками, узлами, овчинными тулупами, босиком и с сапогами в руках, перевязанными вместе с калачами, ковригой хлеба, баранками. На пристани дрожки, тарантасы, телеги, возы, сваленные в кучу кули, мешки, бочонки. Татары, русские, армяне, чуваши – с разноголосными и разноязычными криками – вешали кули на пристани, таскали на палубу, спускали в трюм, ругались, сморкались. А пароход должен был уйти через час. Я смотрел, где Хотьков: нет его да и только. На пристань глядел, тоже нет.
   Мало-помалу пароход поглотил и товары, и дрова, и публику и дал свисток.
   – Все ли тут? – слышались вопросы, – скоро отчаливать, – сейчас второй свисток!
   Я начал страдать за Хотькова, то есть за себя, что вот он пропадет, мне будет скучно да еще смотри за его вещами… «Ах ты, бегун, бегун!» – думал я злобно и вдруг издали увидел: с горы спускалась к пристани коляска, я навел трубку, – не он ли?
   Он, с ним две дамы, я узнал его фигуру. Коляска приближалась, при колебании ее трудно было разглядеть лица, но они показались мне как будто знакомы. Коляска стала поодаль от пристани, но в трубку видно, как в двух шагах.
   Да, да, он и они! Те самые дамы: испанка и белокурая. Старика нет. «Ужели и они с нами, – с унынием подумал я. – Тогда прощай, Иван Иваныч!»
   Дамы вышли за ним. У меня отлегло от сердца. Они прощались и, очевидно, договаривали последние слова, трубочка передавала мне их лица. Белокурая спутница стояла немного поодаль и чертила зонтиком по песку, а те близко друг к другу горячо говорили. Я перестал страдать и только наслаждался, следя за ним в трубочку. Вдруг свисток. Группа встрепенулась; он бросился целовать у испанки руки, потом, – мне видно было, – головы их сблизились. Мне стало смешно, я отвернулся, ушел в рубку и сел на скамью. Вскоре он влетел как ни в чем не бывало. «Ах, вы тут!» – сказал он, заглянув в рубку.483 – Где это вы пропадали? – спросил я равнодушно.
   – А вот белую фуражку ездил покупать, от жара, – он положил на стол завернутую в бумагу фуражку.
   – Пойдемте посмотреть, как будут отчаливать, что здесь сидеть?
   Мы вышли. Он направил взгляд к коляске: дамы сидели и дожидались, повидимому, когда мы отвалим. Обе они были под вуалью. Да и без вуали сквозь толпу, среди множества всяких экипажей, их трудно было различить простыми глазами.
   – Я сейчас сбегаю вниз за трубкой, – сказал Хотьков и хотел идти.
   – Да вот она, возьмите!..
   Он поглядел на трубочку, на меня, – весь покраснел и залился смехом.
   – Что же, заплатили долг старику? – спросил я.
   Он потряс отрицательно головой.
   – Он мне еще дал… вот! – Он указал на карман. – Вы напугали меня, что мало денег, я и попросил. А вы, верно, думаете, что я за Марьей Петровной! Как же! В сентябре ворочусь и напишу портрет, большой, во весь рост… полторы тысячи… Здесь триста; да двести с чем [то] было, и того… поживем! А до Марьи Петровны мне столько же дела, сколько… до этого татарина…
   Он говорил это, не сводя трубочки с коляски.
   – Эй! Татарин, татарин, князь, постой…
   Он втащил проходившего татарина в рубку, с необычайной быстротой вытащил из своей памятной книжки листок, написал карандашом три строки, вынул из кармана гривенник, отдал татарину и велел отнести записку барыням в коляску. «Ну, теперь все… ах, забыл еще, ну, да где-нибудь в Казани, что ли, бутылочки две шампанского надо бы взять… Здесь, пожалуй, не достанешь…»
   Наконец пароход засвистал последний раз, зашипел, выпустил огромный клуб дыма и тронулся. Хотьков вскочил на кожух, на мостик, не слушая никого, и платком махал, пока мы скрылись из вида.
   Мы осмотрелись, с кем ехали. В первом классе было всего человек восемь да во втором два-три семейства, всего около пятнадцати лиц обоего пола. Зато палуба – или третий класс – была буквально завалена народом, так что между сидящими, лежащими или стоящими484 мужиками, бабами не было прохода – и пройти с одного конца парохода на другой был подвиг, который совершал, и очень часто, один только Иван Иваныч.
   Он в каютах первого и второго класса нашел кое-кого: знакомого помещика, еще приказчика магазина, где покупал холст для картин, буфетчик, служивший прежде в каком-то клубе, тоже узнал его, а со всеми остальными перезнакомился в течение двух-трех часов, даже и с генералом, занимавшим особую каюту и не подававшимся на знакомства, и был общею отрадою плавателей, особенно за столом или за чаем, когда все были в сборе.
   На палубу, в народ, он ходил отыскивать «натур», «типов», дорылся до своего чемодана, вытащил бумагу, карандаши, водяные краски и рисовал, говорил, пел и почти плясал. Отыскал на палубе желтоволосого мальчишку и силой притащил в столовую. Тот барахтался, вопил: «Мамка, мамка!»
   – Не замай, пусти его! – уговаривала беременная баба в тулупе, стоя у входа. Но Хотьков буквально заткнул мальчишке рот миндальным пирожным, захваченным мимоходом в буфете, и накидывал этот «тип», с грязными ручьями слез. Тут же сделал очерк бабы и татарина. Упрашивал одного купца раздеться в отдельной каюте. «Бахуса, – говорит, – мне надо, у него, я думаю, тело складками висит, как у рубенсовых фигур». Купец рассердился и стал избегать его. Мужики тоже, сидя на полу, подбирали под себя ноги и прятали бороды в колени, когда он начинал в них вглядываться.
   На другой день отыскал в куче у самой трубы еле-еле живую старуху – маленькую, сгорбленную, с мутными, впадшими глазами и незакрывающимся ртом без зубов, всю в морщинах. «Садись, садись, бабушка, посиди немножко, часок, я тебе сейчас кофейку велю подать».
   Старуха, войдя, перекрестилась. «Куда ты это, родимый, привел меня?» – говорила она, пристально поглядев на раскрашенную переборку рубки, на малиновый трип на скамьях и на яркие малиновые же занавески у окон. – В церковь, что ли?» Она опять перекрестилась.
   – Садись, садись: чего хочешь, кофе или чаю?
   – Не пью, родимый, нынче петровки. Ужо хлебца поем, – шамкала она. – А ты дай сахарок-то, я в тряпочку485 заверну, ужо разговеюсь… Где Дуня-то у меня? Дуня, а Дуня!
   Между тем, Хотьков рассказал ее историю: Она ехала из деревни на родину, где не была лет двадцать, искать родных, не приютит ли кто? У ней умерли дочь, зять, сноха и осталась только внучка, а на родине были другие внучата, уж большие.
   – Да не знаю, живы ли? Куда деться-то с внукой – о, ох, ох! – заключила она.
   Мы обступили ее, пока Хотьков готовил бумагу и карандаши.
   – Который год тебе? – спрашивали ее.
   – Ась? Годов-то сколько? Да вот сколько попу Никите. Мы погодки, он сказывал. Ему шесть десятков было, как я из Ключихи-то к зятю ушла… Муж-то умер, сын… того… ушел на промысел да с низу не бывал назад… Я в Белево и ушла… к зятю-то… А теперича зять-то умер и сноха…
   – Как же ты едешь в Ключиху, не знаешь, есть ли кто? К кому же ты пойдешь?
   – О, ох, ох! – был ответ.
   – Есть ли у тебя на дорогу деньги?
   – Ась?
   Хотьков повторил вопрос.
   – Деньги-то? А вот тут завязано – три гривны… в узелке-то… да у Дуни два пятака… Дуня! подь сюда, где ты?
   Она водила глазами вокруг. Хотьков встал и отыскал на палубе девочку лет семи, в платке, завязанном на голове, как у баб, а из-под платка сзади торчали в стороны длинные космы волос, похожих на овечью шерсть.
   – Поди сюда, шайтан эдакой! Я вот клюкой тебя! Где у меня клюка-то?
   Девчонка прильнула к старухе боком, стараясь не глядеть ни на кого. За ней приплелся какой-то мужичонко, назвавшийся земляком, из одной деревни. Хотьков привел его к старухе.
   – Вот земляк: знаешь его? – спросил он старуху. – Как тебя зовут? – обратился он к мужику.
   – Кузьмой.
   – Знаешь, бабушка, Кузьму? – спросил Ив[ан] Иван[ыч] старуху. – Вот этого?486 Старуха поглядела в другой угол.
   – Кузьму? – повторила она. – Коли не знать? Ты, чай, у Прохора, у мельника, в работниках жил? – прошамкала она.
   – Эха! – отозвался мужик. – Да тот уж десятка два лет помер…
   Старуха сделала крупный крест.
   – Дай бог душеньке его! Прохор-то был хороший мужик, а вот ты все перечил ему… – путала старуха.
   – Да я не тот, я Егоров сын! Помнишь Егора?
   – У купца Тяпкина, у Антипа Иваныча жил, помню.
   – Да не тот, баушка! Тяпкинский Егорка утонул давно…
   Старуха опять сделала крупный крест и шамкала про себя:
   – Ты на постоялом дворе не гонял ли лошадей? Егором прозывался…
   – Эх, горемышный спился и помер давно! – Опять крест. – Я не Егор, слышь ты, а Кузьма!
   – У Терентьевны ребятишки-то где? Слышь ты: Кузька-то у нее был, тебе семой годок пошел, как я к снохе-то в Белево пошла…
   – Терентьевна ноги ознобила, теперь на печи третий год мается, не слезает, а Кузьма-то шестой год в солдатах…
   Старуха перекрестилась:
   – О, ох!
   Хотьков усердно работал, накидывая ее и Дуню. Мы с любопытством заглядывали в рисунок.
   – Как же она дойдет одна? И где будет жить? – спросила одна из пассажирок.
   – Дойдет, тут всего девяносто верст. Где подвезут, где поплетется на своих на двоих…. – говорил ее земляк.
   – А кто примет ее там?
   – Возьмут свои! Вот девчонку заставят ребят нянчить али капусту полоть… Прокормятся! Зять тоже есть. Кабы деньжонок рублев пятнадцать принесла, так нешто: стало бы… Долго ли ей прожить-то?
   – Пятнадцать рублей! – сказал Хотьков, бросил карандаши, схватил свою фуражку, вынул из кармана пять рублей и бросил туда. Я последовал его примеру, еще двое или трое дали по рублю, другие двое быстро шагнули487 из рубки наружу. Хотьков за ними. Он заглянул и к генералу и, наконец, пошел по палубе к народу. Там ему клали в фуражку кто грош, кто два: другие, узнав, для кого сбирает, дали краюху хлеба, связку баранок и три печеные яйца. Все это Хотьков принес в столовую и сложил перед старухой. Денег оказалось двадцать один рубль и восемьдесят копеек.
   – Вот теперь важно, вот заживет! – сказал мужик.
   Старухе насилу растолковали – какие это деньги, и не могли растолковать – сколько. Она крестилась.
   – Как звать-то тебя, кормилец? – спросила она и стала близко вглядываться в Хотькова. – Ах, да какой ты красавец, родимый! Ты не попович ли? Не попа ли Никиты сынок: такой рыжий да дородный!
   – Нет, баушка, у меня отец был Василий, кузнец…
   – Григорий, что ли? Кузница-то сгорела ономнясь. Дуня, Дуня, где у тебя два пятака? Смотри, я клюкой…
   Хотьков спрятал деньги в конверт, запечатал, надписал имя старухи, название ее села и растолковал ей, чтоб она, как придет домой, никому не давала бы пакета, а подала бы его при священнике в контору или правление спрятать.
   – Кого мне поминать в молитвах? – спросила старуха, крестясь и пряча пакет в исподницу. Хотьков записал ей имена всех жертвователей. Старуха завязала бумажку в тряпку с медными деньгами.
   – Дуня, Дуня, куда ты провалилась, шелопутная, где клюка-то у меня? – Старуха то крестилась, то искала клюки, потом погружалась в какое-то забытье, никуда не глядя. Слышалось только: – О-ох! Спрячу сахарок-то в тряпочку.
   Наконец, Хотьков старался уловить, сколько мог при быстром беге парохода, очерки берегов. Волга была уже настоящая, величественная, широкая Волга, по берегам являлись села, по реке движение, пейзажи бесконечные и разнообразные. Хотьков работал быстро и отлично, когда уходил в работу, но здесь работа уходила от него. Едва делал он очерк горы, леса, бухты, – через четверть часа все бледнело, он с досадой бросал карандаш или кисть: трудно решить, как он прожил бы эти три-четыре дня на тесном пространстве, где ему не было места разбежаться, если бы не… Анна Ивановна и Марья Ивановна.488 Это были две примадонны: одна первого, другая второго класса, то есть примадонны нашего общества и первоклассных кают. Мы не знали и не спрашивали, кто они, куда и зачем едут, а слышали только их голоса. Марья Ивановна занимала место в первом, Анна Ивановна во втором классе, и старались быть неразлучны. То Анна Ивановна сидит полдня у нас, то Марья Ивановна другие полдня уйдет во второй класс, на палубе они всегда были вместе. Но на другой день они были уже втроем: Анна Ивановна, Марья Ивановна и Хотьков.
   То и дело слышишь голос:
   – Марья Ивановна, вы здесь?
   – Здесь, приходите сюда!
   Или Марья Ивановна скажет:
   – Анна Ивановна, подите сюда!
   – Марья Ивановна, пароход навстречу! – И бегут смотреть.
   – Анна Ивановна, идите скорей вверх, какой вид открылся!
   И бегут. Или книжку, читают вместе, или пьют кофе, лакомятся – все вместе. С другого дня к этому говору присоединилось имя «Иван Иваныч», и его голос кликал то Марью Ивановну, то Анну Ивановну.
   Обе были неопределенной наружности, но молодые и недурны собой. И вот образовалось трио: Хотьков узнал, что они соседки и родственницы, что Марья Ивановна имеет землю и усадьбу, а Анна Ивановна живет у дяди, что Марья Ивановна едет с горничной и везет с собой бонбоньерку с конфектами и угощает Анну Ивановну и его, а у Анны только финики и изюм, что Анна Ивановна образованнее, лучше и умнее говорит, а Марья Ивановна играет на фортепиано, наконец Марья Ивановна красивее. Были и еще женщины, но непривлекательные: одна с детьми, с нянькой, с своей провизией; чиновник, адъютант, оба знакомые Хотькова, два армянина, ни слова ни с кем не говорившие, да генерал, редко выходивший из своей отдельной каюты, купцы и два-три лица неопределенного звания, не то поверенные или управляющие имениями, между ними поляк и два немца.
   Это были постоянные пассажиры. Простой народ почти на каждой станции менялся: одни мужики отправлялись на работу, другие возвращались «с верха» по домам489 или просто переезжали на какие-нибудь пятьдесят или тридцать копеек сотню верст по делу, тогда как прежде этот люд измерял своими стопами эти большие и краткие пространства, тратя время, деньги и обувь или «отхаживая ноги».
   Про генерала Хотьков сообщил, что он едет инспектировать резервные войска.
   В Казани, где пароход ночевал, Иван Иванович, само собою разумеется, пропал и вернулся на рассвете. «Хотел, говорит, в театр пойти, да театра нет. Кажется, сгорел, не помню».
   Наконец, мы съехали на моей родине на берег.
   Расставание Хотькова с пароходом было трогательное: все сокрушались о нем, а Марья Ивановна под руку с ним сошли на берег, и долго втроем говорили они, кажется, все трое вдруг, долго жали друг другу руки и чуть не поцеловались.
   – Прощайте! – в голос сказали обе.
   – Нет, нет, до свидания! скажите: до свидания! – твердил он.
   – Ну, хорошо, хорошо, – полусмеясь, полупечально отзывались они. – Приезжайте к нам, какой у нас сад, густой, запущенный, роща, какие подсолнечники, крыжовник!
   – Приеду, приеду.
   – А у меня оранжереи, – говорила Марья Ивановна.
   – Приеду, приеду. Я загляну, непременно загляну, – уходя, договаривал он.
   На родине моей пробыли мы дней пять. Хотьков и тут со всеми перезнакомился, кто попадал под руку, успел побывать в гостях в двух-трех семействах и всюду успевал. У одних обедал, там на рыбную ловлю отправлялся, набросал какие-то два, три эскиза и между прочим рублей сто проиграл в карты.
   Он и тут заметил одну барыню, которую уверил, что видел ее в Петербурге, в опере или в концерте, уж не знаю, где, и успел заглянуть к ней два раза с утренним визитом, а на третье достал холст и стал набрасывать ее портрет. Но времени оставалось немного, и притом мне было уже все равно, куда ехать, то я не тревожился за остановку.490 Однако мы собрались на пятый день ехать дальше и наняли тарантас. Выехать хотели после обеда, когда спадет жара, но с утра Хотьков исчез. Я послал людей спросить, где он, и напомнить ему об отъезде. А сам в дрожках поехал к ближайшему соседу за пять верст поговорить о деле. Недалеко до него я увидел пробирающиеся в леску две фигуры верхом: одну, я сей[час же] признал, это именно quasi-петербургская знакомая Хотькова, других наездниц и не было по соседству. Но кто бы это был с ней?
   Разумеется, Иван Иваныч. Я закричал им и остановился. Они обернулись и нехотя, показалось мне, медленно подъехали ко мне.
   – Как это, Александра Петровна, вы за пять верст от вас попали сюда?
   – Мы хотели проехать на мельницу, а оттуда к дяде завернуть (это именно куда я ехал), – сказала она.