– Я вчера заезжала к вам, ch?re Lydie, около трех часов, но вас не было; где вы были? – спросила она.
   – Да, мне maman сказывала; я очень жалела… Мне необходимо было выехать… – отвечала Лидия, но не сказала куда.
   – Мне показалось, что я вас видела на улице, и я заехала узнать, не ошиблась ли я?
   Она взглянула на Лидию и видела, что та смутилась. И княгиня сама изменилась в лице.
   114
   «Mon dieu!»1 – воскликнула каждая из них про себя.
   «Ужели она заметила!» – подумала Лидия.
   «Это была она!» – подумала княгиня.
   Бал был к концу, княгиня тронулась с места и направилась к выходу; граф предупредил ее. Он подал ей руку.
   – A demain… n’est-ce pas? Puis-je vous suivre?2 – бормотал он.
   Она не взяла руки.
   – Vous croyez vous adresser ? Lydie N., peut-?tre? – сказала она, – vous vous trompez; la voil?!3 – Она указала вдаль веером, где сидела Лидия. – Restez aupr?s d’elle. – G?n?ral! donnez moi votre bras!4 – обратилась она к проходившему мимо генералу и пошла под руку с ним по лестнице, не бросив на героя взгляда.
   Он оцепенел на месте, потом медленно воротился в залу. Он посмотрел на Лидию, прелестную молодую блондинку, в цвете лет, стройную, грациозную, с умными глазами, просто и со вкусом одетую.
   Он сказал ей какую-то банальную фразу и глядел ей пристально в глаза, в надежде, не объяснит ли она намек княгини.
   Глаза ее действительно высказывали что-то особенное. Взгляд ее блуждал рассеянно кругом, ни на чем не останавливаясь; очевидно, мысль ее была не тут. Она была задумчива, почти печальна, вероятно, под влиянием беглого разговора с княгиней. Но граф не слыхал этого разговора, да если бы и слышал, то все не добился бы ключа к намеку княгини.
   Постояв с минуту перед нею, граф пошел к выходу и на лестнице столкнулся с адъютантом, бароном В., который вертелся около и видел сцену прощания с ним княгини: как она не приняла руки графа и пошла с генералом. Барон бросился за нею и, проводив ее вместе с генералом до кареты, возвращался на бал. Он с ирониею взглянул на графа. Он был неравнодушен к княгине и терпеть не мог графа, как предпочтенного соперника. Граф понимал его положение и прощал ему, то есть был равнодушен к
   115
   его ненависти. Но тот, как шекспировский Яго, искал случая мстить ему.
   Между тем граф, мучимый холодностью княгини, написал ей письмо, в котором объяснял, как он накануне бала встретил m-me Armand, выходившую из одного дома и не нашедшую своей кареты. Он вышел из саней и пошел с нею пешком по набережной Фонтанки до Невского проспекта, где они и расстались. Он предложил ей свои сани, и она уехала. Он прибавил, что эта m-me Armand, известна всей jeunesse dor?e1 Петербурга, что она стоит в тесной зависимости от одного известного лица, что весь город это знает и что подозревать его было бы недостойно ни княгини, ни его собственного характера, и так далее.
   Но он не прибавил, как он весело болтал с француженкою, наклонялся к ней, шутил, смеялся, вел с нею живой, маскарадный разговор.
   А княгиня видела это. Съехав с моста, она велела кучеру остановиться и пристально следила за их прогулкою. Она видела их сзади и не могла разглядеть лицо дамы; она видела только ее фигуру и рост – все это было поразительно похоже на фигуру и рост Лидии, особенно две длинные букли были точь-в-точь такие, как у той: и цвет такой же, и так же выпущенные из-под шляпки назад они скользили по ее плечам. Остальные признаки подсказало воображение, то есть ревность. Княгиня нашла похожею и походку дамы, и такую же соболью шубку, как у Лидии, и все.
   Здесь автор романа вошел в тонкий психологический анализ ревности: как эта последняя наблюдает все мелкие признаки, сама создает многие, группирует их и творит ад в душе своей жертвы.
   Княгиня, проводив их далеко глазами, велела ехать в дом Лидии N., чтобы увериться, дома ли она или нет, и не застала ее. Вот причина ее допроса у Лидии, где она была? Смущение Лидии подтвердило ее догадки, а слепая ревность превратила их в уверенность. Она отгоняла спасительные сомнения, которые просились ей в ум в виде вопросов: «как Лидия, девица, принадлежащая к лучшему обществу, у которой есть родители – люди с положением, со связями в большом свете, вдруг будет играть своей
   116
   репутацией, уезжать одна из дома на секретные свидания, гулять открыто вдвоем с молодым человеком, которого все знают?» Княгиня отгоняла эти вопросы, как «докучливых мух», по словам автора, потому что ревность, раз потерявши главную точку опоры, здравую логику, как всякая горячка, то есть страсть, питается и поддерживается галлюцинациями и сама создает себе ряд пыток. Кстати княгиня вспомнила, что Лидии уже двадцать лет, что отец ее поглощен службою, а мать – болезненная женщина и выезжать с нею не может; что Лидия выезжает с компанионкою, а часто и одна; что на ней даже лежат обязанности по управлению домом и что она, не в пример многим другим девицам, пользуется значительною долею самостоятельности. Это все знали в свете, но никогда никому не приходило в голову видеть что-нибудь таинственное и лукавое в ее поведении: это противоречило бы личному ее характеру, воспитанию и нравственному складу и тону всего их дома и семьи, всеми уважаемых.
   Но княгиня не слушала этих голосов разума. В глазах ее сверкало какое-то красное пламя, внутри жгло.
   «А отчего она смутилась, когда я намекнула, что видела ее? Отчего не договорила, где была?» – терзала она себя вопросами… «Да, это была она! A Paul говорит… нет, какой он Paul: c’est un tra?tre de la plus pire ?sp?ce!1 – казнила она его про себя, – он вздумал уверять, что это m-me Armand! Он с нею и не пошел бы: он презирает этих…» Она не досказала эпитета.
   Она кляла себя за то, что не бросилась вслед гуляющей паре, что не остановила графа, не взглянула вблизи на женщину, а бросилась в дом Лидии. «Теперь я знала бы все!»
   Она не думала, даже не верила, чтобы свиданья графа с Лидией заходили далеко, чтобы в них скрывалось что-нибудь похожее на то, что было между ею самою и графом… Нет, но она видела в этой нежности графа к Лидии зарю – не пылкой страсти, а молодой, свежей – так сказать – законной любви, той любви, которая охватывает всего человека и наполняет теплом всю его жизнь. И она уступит, когда сама только что покорила этого рыцаря чести, мужской красоты, какой-то силы души и характера
   117
   – и отдаст его другой, едва расцветшей, еще не начавшей жить!
   «У той, – рассуждала она, – жизнь вся впереди: ее ждет своя доля счастья! А она вдруг отнимает его у нее, изломает ее страсть и вместе с нею и ее самое, княгиню: потому что ей больше ничего не останется в жизни… Нет, нет! А он! Заплатить ей изменой за все… какая низость! какая низость!»
   Она вздрагивала, ворочаясь, после бала, в постели и уснула только под утро.
   После полудня ей доложили, что приехал барон В., адъютант. Она, давно зная его чувства к ней и виды на нее, избегала его и принимала неохотно и редко. А теперь велела просить.
   Она ужаснулась, поглядев на себя в зеркало, и старалась пудрой, и даже немного румянами, скрыть следы бессонной и мучительной ночи.
   Барон приехал неспроста. Он вчера уловил кое-какие симптомы разлада между княгиней и графом, заметил сцену их прощания, потом разговор с Лидией N., у которой, после отъезда княгини, он искусно разведал, о чем ей говорила княгиня. Та наивно отвечала, что княгиня думала, что видела ее на улице, и заезжала к ней узнать, не ошиблась ли она. И только. Но барон принял это к сведению и поехал к княгине выпытать, что можно. У него уже шевелилась мысль о возможности разрыва графа с княгиней: надо помочь этому, довести до конца – и… и… Словом, у него заиграло в голове.
   Ему не стоило труда узнать, в чем дело. Княгиня, после пустых фраз о вчерашнем бале, сама спросила: знает ли он m-me Armand? Он, конечно, сказал, что знает ее, как и многие другие, то есть весь круг золотой молодежи; что он бывает иногда у нее; что она очень живая, умная, любезная женщина, и, наконец, в свою очередь, спросил, почему она так интересуется ею.
   – Так! – сказала княгиня, – я видела ее на улице, спросила, кто это, и мне назвали ее… больше ничего.
   Барон ничего не сказал. У него уже была нить в руках – и он, простившись с княгиней, поехал прямо к m-me Armand – постучаться там, выяснить эту историю и на ней основать свой план действия.
   Он без труда узнал от m-me Armand, что она недавно
   118
   встретилась с графом, прошлась с ним по набережной Фонтанки и доехала в его санях домой.
   Барону стало ясно все. Что он далее говорил француженке, осталось неизвестно; но только когда, после этого, княгиня осторожно, стороной, через преданных ей людей, из третьих рук, стала узнавать о прогулке с нею графа, m-me Armand jurait ses grands dieux1, что она с ним не встречалась и не гуляла.
   Отсюда начинается сложная драматическая путаница романа! Прежде всего значительно огласились в свете до тех пор только подозреваемые отношения княгини к графу. Потом прошел глухой, неизвестно кем пущенный исподтишка (конечно, бароном) шепот о какой-то прогулке Лидии с графом наедине. На нее стали смотреть с странным любопытством, которое она относила вовсе не к прогулке с графом, чего и подозревать не могла, а к тому, что узнали, как она предполагала, один ее секрет.
   А секрет ее состоял в следующем. У нее была самая любимая ее, по институту, подруга и лучший по уму и симпатичным качествам души и сердца друг, Лиза Ф. Они вместе росли, учились и вместе вступили в свет. Лиза Ф., по выходе из института, жила в доме Лидии, потому что у ней не было состояния. Мать ее, вдова, сама жила в деревне у родной сестры и предоставила дочери свою пенсию, тысячу двести рублей. Обе они не могли содержать себя этими средствами в Петербурге, и Лиза приютилась в семействе Лидии N. как ее лучший друг, как сестра.
   Так их признавал и свет; они два зимних сезона являлись неразлучно всюду. На третий сезон Лидия вдруг осталась одна. Лиза Ф. уезжала на лето к матери и не возвращалась из деревни.
   Так объявлено было в кругу всех знакомых – и только. Ни Лидия, ни ее отец и мать более не распространялись об этом. Это породило некоторое сомнение; стали наводить справки и узнали, что в деревне, у тетки, с Лизой разыгрался какой-то роман, кончившийся потом такими последствиями, за которые тетка не захотела держать ее у себя, и что Лиза вернулась в Петербург и живет с матерью где-то в глухом уединении, на маленькой квартире, в большой нужде.
   119
   Это все узнали, судили, рядили и казнили Лизу беспощадным приговором. О Лизе перестали говорить в свете; никогда не произносили имени ее и в доме Лидии. Все как будто условились забыть ее и, наконец, забыли. Не могла забыть в ней лучшего, единственного друга только Лидия – и не забыла. Она не сочла себя вправе быть ее судьею и не только сохранила, но удвоила к ней свою нежность, окружила ее заботами, утешениями, помощью – всем, в чем так нуждалась теперь бедная, обманутая любовью, выброшенная из привилегированной среды женщина. Дружба не обманула ее. Лидия объявила отцу и матери, что она не покинет друга в беде и нужде, когда именно необходим друг.
   Отец обнял ее, мать заплакала: оба предоставили делать ей, что говорит ее сердце; они сами любили и жалели эту Лизу, но умоляли только делать это втайне, поберечь себя и не оскорблять законов света.
   Лидия, раз в неделю, посвящала свободный вечер или утро, иногда целый день, своей подруге и ездила в наемной карете, по вечерам в сопровождении верной и скромной горничной, а днем – одна, в отдаленную улицу, в маленькую квартиру, к своей милой и дорогой Лизе Ф.
   Накануне бала она провела там утро, и вот причина ее смущения, когда княгиня сказала, что видела ее где-то на улице.
   Оскорбленная княгиня не принимала графа и не отвечала на его письма. Только на одном из них, возвращенном нераспечатанным, она написала карандашом: «Vous avez menti. Adieu!»1 Он был в ужасе. Светский суд не пощадил ее; его толки дошли до нее, и она, с первыми весенними лучами, уехала в свое родовое имение, заперлась с компанионкой, в замке – и никуда не выезжала.
   Лидия тоже не выдержала косых взглядов, улыбок, шепота… она занемогла. Отец и мать ее были в отчаянии и, наконец, отправили ее, с одной старой теткой, за границу. Свет не узнал настоящего ее секрета, а только привязал, «как бумажку к ее шлейфу», по выражению автора романа, имя графа к ее имени, пока еще не зная, что? говорить далее.
   120
   Граф тоже не вынес пытки. Он решился на смелый шаг, взял отпуск за границу, переоделся в статское платье, пробрался в имение княгини, поселился в деревне и бродил каждый день в сумерки, с ружьем на плече, около парка княгини. Наконец он увидел ее, сидящую в глубокой задумчивости на скамье, под вязом; возле на траве валялась книга. Он тихо подошел кустами сзади; на него вдруг залаяла ее собачка, но, узнав его, начала радостно визжать и ласкаться к нему.
   – Кто тут? – с испугом спросила княгиня.
   – Я! – сказал он, упав на траву и прижимая ее руки к губам. – Простите!
   – Вы… ты… вы! – оторопев, произнесла княгиня и залилась слезами… Отчего? От негодования? От оскорбленной гордости? Нет, от радости, от счастья!
   – Я ждала тебя, я знала, что ты будешь! – шептала она, отвечая на его поцелуи. – Если б ты не приехал, я не простила бы тебе…
   – О рай! о небо! – твердил он, и т. д. и т. д.
   Они провели тайком в этой глуши такое лето, какого, по словам автора, еще не было ни у нее, ни у него в жизни. Она даже не потребовала у него объяснений эпизода прогулки с m-me Armand и зажала ему рукою рот, когда он заикнулся об этом.
   – Я здесь, наедине с собою, сама добралась до истины, и только… женский стыд мешал мне написать тебе. Я знала, что ты приедешь!
   При этом он падал на ковер или на траву и катался, вместе с собачонкой, у ее ног.
   Он воротился в Петербург, где объяснил, что ездил устроить дела в имении, и отправился за границу; а княгиня заперлась опять в своем замке.
   В романе, кроме самого героя, героини и девицы Лидии, большие роли даны еще отцу ее, умному администратору, потом отставному генералу, с твердым, упрямым и несколько желчным характером, и, наконец, общему другу того и другого – Здравомыслу всего этого круга, пожилому князю.
   Вся группа представителей старых поколений в романе исполнена житейской мудрости, высоких правил чести, рыцарского благородства.
   В молодом, ближайшем к ним поколении – детей и
   121
   племянников их, еще молодых офицерах, заметно отражаются родовые черты характера старших, их образа мысли и традиционных убеждений. Обе линии представляют собою два параллельные поколения известного, так называемого высшего круга.
   Преобладающий элемент в романе – военный. Гражданский занимает второстепенное положение.
   Между прочим, целая глава посвящена описанию маневров войск между Гатчино, Красным Селом и Павловском. Местами приводятся черты образа жизни, нравов, быта военных высшего круга.
   Женский круг тоже богат персоналом. На первом плане, кроме молодых героинь – княгини и Лидии, являются несколько светских матрон, две княгини, одна – важная, добродетельная, другая – суетливая и говорливая, потом мать девицы, мать героя и другие.
   Между действующими лицами почти нет лиц из других, низших сфер; только в деревне явился неожиданный поклонник княгини – уездный врач. Видя ее «меланхолию», как он говорил, он стал уверять ее, что последняя может повести к серьезной болезни и что ему судьбою предназначено посвятить всю свою жизнь на сохранение «ее драгоценных дней». Но когда, с приездом графа, ее «меланхолия» мгновенно прекратилась, княгиня перестала принимать врача, и он, в свою очередь, как граф, стал бродить с ружьем около парка – но, конечно, безуспешно.
   Из простого звания – в романе не было никого. Автор постоянно держался на высоте только одного высшего круга и утонченного воспитания.
   Княгиня инкогнито тоже пробралась за границу – и соединилась с героем в каком-то уединенном уголке.
   За границей действие происходит частью на водах в Германии, а потом в Южной Франции и Италии. Роман изобиловал описаниями видов природы, грациозных и целомудренных сцен любви, тонких заметок о произведениях искусства в музеях и т. п.
   Герой и героиня, насыщенные страстью, оба, наконец, смутно начинают чувствовать неловкость своего взаимного положения. Кроме того, княгиня замечает – сначала усталость в своем друге, потом и симпатию его к Лидии, которую он встретил где-то в Париже, а потом в Швейцарии, с теткой.
   122
   Граф между тем давно просрочил свой отпуск и был уволен от службы. Он был до того поглощен страстью к княгине, что не исполнил даже обычных формальностей, не попросил отсрочки. Он и не хотел делать этого; законных причин у него не было: он был здоров, никакие дела не удерживали его за границей – а лгать, выдумывать предлоги было не в его характере. У него был предлог, и самый уважительный, по законам чести – это долг принести в жертву все женщине, которая пожертвовала всем для него, – и он подчинился этому закону, к крайнему отчаянию его матери и всех военных gros bonnets1 его круга.
   Но когда, после многих месяцев, проведенных наедине, насыщенная страсть успокоилась, потом ослабела и, наконец, совсем упала – героиня украдкой уезжает от героя, возвратив ему свободу.
   Граф и Лидия хотя еще не сблизились между собою, но уже заметны были первые признаки сближения. В частых встречах в уединенных затишьях, среди красот природы, они пристальнее вглядывались друг в друга, так что можно уже было предвидеть «зарю» той любви, которую, в припадках ревности, предугадывала княгиня.
   Роман кончался пока этим. Далее, по словам автора, еще не было написано.
   – ---
   Прочитав первые главы, автор встал и предложил отдохнуть. Слушатели поднялись с мест молча, как будто раздумывая, что сказать о первых главах, – и ничего не сказали; кто позевывал, кто разминал ноги, только Лилина, сияя улыбкой, твердила «tr?s joli» да молодая графиня, девица Синявская, крепко сжимая руку матери, влажными глазами смотрела ей в глаза и встала вместе с нею с дивана.
   Автор и графиня стали ходить взад и вперед по комнате.
   – Вы, графиня, конечно, еще ничего теперь не скажете мне? – спросил он.
   – И после не скажу – зачем?
   – Разве вы не знаете, как я ценю ваше мнение.
   123
   – У меня нет мнения, а только впечатление.
   – Скажите ваше впечатление.
   – Не умею, его надо угадать.
   – В глазах сфинкса трудно угадывать, разве изменит улыбка ваша: она у вас добрее глаз…
   – Надеюсь, не добрее улыбки Лилиной; посмотрите, она так и сияет, так и горит нетерпением сказать вам свое впечатление!
   Он пожал плечами и подошел к Чешневу.
   – Вы что скажете, Дмитрий Иванович? – спросил он старика, в раздумье поникнувшего головой.
   – Ничего – я всё еще слушаю! – отвечал тот коротко.
   Слушатели, стоя группами, говорили совсем о другом. Иные пошли к буфету «прохладиться», кто зельтерской водой с шампанским, кто просто шампанским; другие ушли в кабинет хозяина, выкурить папироску.
   Опоздавший статский юноша пробрался к княгине Тецкой и поцеловал у нее руку, с словами: «Ма tante!»
   – Ай! – закричала та и вздрогнула.
   Он выразительно улыбнулся княжне.
   – Eh bien?1 – спросила она чуть слышно.
   – C’est fait, ma cousine!
   – О? donc?2
   – Там, в швейцарской, в вашем пальто.
   – Merci!
   Между тем принесли чай, мороженое, конфекты. Григорий Петрович предлагал автору – оршаду, лимонаду, спросил, не хочет ли он шампанского в зельтерскую воду, наконец принес какой-то флакон с утоляющими жажду лепешками, купленный в английском магазине.
   – В Лондоне, в парламенте, у всякого оратора непременно есть в кармане такой флакон! – объяснил он. – Я буду возить с собой в совет!
   – А ты собираешься говорить там речи, как в парламенте? – спросил его приятель, толстый Сухов, – и оба засмеялись.
   – Лучше вози в клуб, в субботу, после кулебяки прохлаждаться! – прибавил он.
   124
   Уранов успокоился только тогда, когда автор выпил вина с водой и предложил читать далее, прибавив: «если не наскучило!»
   – Пусти меня, или пойдем к тебе наверх! – шептал газетный критик Кряков, косясь на звезды мужчин, – еще, пожалуй, проврешься – вон от тех беды наживешь! – Он указал на сановных стариков.
   Студент засмеялся.
   – Вздор какой! – сказал он. – Пойдем лучше в буфет.
   Все опять уселись. Лакеи обирали пустые чашки, блюдечки от мороженого. Григорий Петрович поставил хрустальные вазы с конфектами на столиках перед дамами, а перед автором успел-таки положить флакон с прохладительными лепешками.
   Фертов облетел опять всех слушателей.
   – Comme c’est beau! On se croirait transport? ? l’?poque d’Hom?re1 – говорил он то тому, то другому.
   – C’est joli! – вторила ему Лилина.
   – C’est peu dire joli – c’est sublime!2 – кинул он ей в ответ и нагнулся было к графу Пестову, чтобы сказать что-нибудь в этом роде. Но автор бросил на него внушительный взгляд, и он присмирел.
   Кроме Чешнева, еще двое гостей не вставали с мест: это пожилой беллетрист, от лени, должно быть, только вытянувший немного ноги вперед, будто потягиваясь, да Иван Иванович Кальянов, сослуживец автора, точно застыл в своей позе. Даже толстый Сухов, и тот уходил «освежиться» и принял стакан зельтерской воды с шампанским – от одышки, говорил он.
   В буфете хозяин учтиво предложил и Крякову «освежиться».
   – Не вредит! – сказал он и выпил стакан шампанского.
   Кальянов просто не знал, как ему быть. Надежда на мистификацию рушилась – он видел это ясно: ни пересмотра проектов, ни дополнительных штатов, никаких смет, ничего такого в романе не было. А всё, что было -
   125
   ему было чуждо и даже противно, вроде какой-то детской забавы.
   Сдавая вступительный экзамен в университете, по факультету камеральных наук, между прочим и из словесности, он запомнил имена Вальтер-Скотта, Бальзака, у нас – Загоскина и Лажечникова. Позднее, в журналах, он встречал имена Жорж Занда, Виктора Гюго, помнил, какого шума наделала «Капитанская дочка» Пушкина, затем романы Лажечникова, Лермонтова и Гоголя. Но он, став на практическую точку служебных занятий, уже ничего этого после не читал – и на роман смотрел… просто никак не смотрел. Он считал это женским или, как он выражался, бабьим делом и нахмурясь смотрел, как у его сестры, старой девушки, целый угол, точно дров, навалено было русских и французских романов.
   А теперь вдруг зовут его слушать роман, – да еще требуют критики!
   «Что я ему скажу? – раздумывал он про себя. – А он непременно спросит – вон то и дело поглядывает на меня! Сказать коротко «никуда не годится», это было бы всего удобнее и искреннее с моей стороны – да нельзя, если б и хватило духу; надо объяснить, почему не годится. Сказать «очень хорошо», – я рискнул бы и на это, а как спросят: что именно и почему хорошо? И когда роман бывает хорош, когда не хорош – чорт знает! Нет, не один чорт: вот этот журналист, сосед мой, знает; вон и тот, лентяем смотрит – тоже знает; и старик Чешнев сидит, точно всенощную слушает – и тот видно, что в своей тарелке!»
   Он с завистью поглядывал на того, на другого из слушателей, стараясь уловить, по выражению их лиц, что им нравится, что нет, чтобы заготовить по этому себе какой-нибудь запас заемных впечатлений, и продолжал тупо и напряженно вслушиваться.
   Автор между тем выводил лицо за лицом, рисовал ряд тонких сцен, пейзажей; чередою текли благородные, возвышенные мысли, блистали искры остроумия, слышались тоны нежных чувств или являлись штрихи наблюдательности. Все это свободно вязалось между собою, как будто разыгрывалось по нотам, и послушно выражало главные задачи или тезисы автора.
   Герои были представители принципов чести, человеческого достоинства и высокой степени умственного
   126
   и морального развития – до внешней выработки включительно, до уменья выражать в каждом шаге и слове уважение к себе и к другим, до изящных, простых и естественных манер, до языка и всех форм общежития.
   Это была чистая сфера джентльменов, салон жизни, где скорби и радости, заботы, труды и удовольствия, мысли, знание, искусства, даже самые страсти, подчинялись строгому регулятору традиционной школы вершин жизни, доступной в европейских обществах ограниченному меньшинству.
   Ничего вульгарного, никакой черновой, будничной стороны людского быта не входило в рамки этой жизни, где все было очищено, убрано, освещено и украшено, как в светлых и изящных залах богатого дома. Прихожие, кухни, двор, со всею внешнею естественностью, – ничего этого не проникало сюда; сияли одни чистые верхи жизни, как снеговые вершины Альп.
   Автор читал следующие за первыми главы – одушевленнее, гости слушали напряженнее. Всех охватывал интерес широко раздвинувшегося в рамках романа.
   Только газетный критик Кряков становился все сердитее по мере того, как развивался ход романа, да еще толстый Сухов вздыхал вслух от нетерпения. Среди одной сцены, происходившей где-то в Италии, он даже сказал вполголоса своему соседу генералу: «Завтра дождь будет!»
   – А что? – спросил тот.
   – Мозоли ноют. У тебя есть мозоли?
   Тот отрицательно покачал головой.
   – Мозоли бывают только у учителей да почтальонов, – прибавил он почти обидчиво.
   На них разом взглянули и автор, и хозяин; они смолкли, и Сухов начал громко дышать носом.
   Княгиня Тецкая, когда читались сцены свидания молодых людей наедине – вздрагивала, а при описании одной дуэли нервно ахнула.
   Княжна раз шесть напускала на лицо непонимание невинности.
   – Mais elle est prude, ta cousine1, не может переносить таких целомудренных сцен! – тихо говорил офицер статскому, поймав раза два такое выражение на ее лице.
   127
   – C’est vrai! c’est pour cela que je lui fournis les volumes de Zol?; il у en a un – dans ce moment qui l’attend dans l’antichambre: «La Cur?e». Elle le supporte parfaitement bien…1