- Вот молодец...
   Самгин с досадой покосился на нее, говоря о бунте поручика в клубе. Дуняша слушала, приоткрыв по-детски рот, мигая, и медленно гладила щеки свои волосами, забрав их в горсти.
   - После скандала я ушел и задумался о тебе, - вполголоса говорил Самгин, глядя на дымок папиросы, рисуя ею восьмерки в воздухе. - Ты, наверху, поешь, воображая, что твой голос облагораживает скотов, а скоты, внизу...
   - Почему же офицер - скот? - нахмурив брови, удивленно опросила Дуняша. - Он просто - глупый и нерешительный. Он бы пошел к революционерам и сказал: я - с вами! Вот и всё.
   Налив себе рюмку мадеры, она сказала:
   - А я - вовсе ничего не воображаю.
   - Разумеется, поручик меня не интересует, а вот твое будущее...
   И, остановясь против Дуняши, он стал изображать ее будущее.
   - Голос у тебя небольшой и его ненадолго хватит. Среда артистов - это среда людей, избалованных публикой, невежественных, с упрощенной моралью, разнузданных. Кое-что от них - например, от Алины - может быть, уже заразило и тебя.
   Он видел, что лицо Дуняши вытягивается, теряет краски оживления, становится пестреньким, - выступили веснушки, и она прищурила глаза.
   - Общественные шуты, они живут для забавы сытых...
   - Ах, боже мой! - вскричала Дуняша, удивленно всплеснув руками, - вот не ожидала! Ты говоришь совсем, как муж мой...
   - Если он так говорил, он говорил не глупо, - сказал Самгин, отходя от нее, а она, покраснев до плеч, закидывая волосы на спину, продолжала:
   - Нет - глупо! Он - пустой. В нем всё - законы, всё - из книжек, а в сердце - ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! - вскричала она, не давая Самгину говорить. - Он - скупой, как нищий. Он никого не любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости... Я знаю, что это - умею!
   Но тут из глаз ее покатились слезы, и Самгин подумал, что плакать она - не умеет: глаза открыты и ярко сверкают, рот улыбается, она колотит себя кулаками по коленям и вся воинственно оживлена. Слезы ее - не настоящие, не нужны, это - не слезы боли, обиды. Она говорила низким голосом:
   - Он - дурак. Всегда - дурак: стоя, сидя, лежа. Вот эдаких надобно пороть... даже расстреливать надобно, - не дыми, не воняй, дурак!
   Самгин слушал и чувствовал, что злится. Погасив папиросу о ломтик лимона, он сказал сквозь зубы:
   - Подожди, не бесись...
   Она - не ждала. Откинувшись на спинку дивана, упираясь руками в сиденье и разглядывая Самгина удивленно, она говорила:
   - Совершенно не понимаю, как ты можешь петь по его нотам? Ты даже и не знаком с ним. И вдруг ты, такой умный... чорт знает что это!
   Самгин пожал плечами, говоря:
   - Ты поешь сладкие песенки, а идиоты убеждаются, что все благополучно.
   Он понимал, что говорит плохо и что слова его не доходят до нее. Ему хотелось крикнуть, топнуть, вообще - испугать эту маленькую женщину, чтоб она заплакала другими слезами. Враждебное чувство к ней, опьяняя его, возбуждало чувственность, вызывало мстительное желание. Он шагал мимо нее, рисуя пред собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее, мять, причинить ей боль, заставить плакать, стонать; он уже не слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что вот сейчас...
   Но она сама, схватив его за руку, заставила сесть рядом с собою и, крепко обняв голову его, спросила быстрым, тревожным шопотом:
   - Что с тобой, милый? Кто тебя обидел? Ну, скажи мне! боже мой, у тебя такие сумасшедшие, такие жалкие глаза".
   Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо шептала в ухо ему:
   - Я знаю, что тебе трудно, но ведь это - ненадолго, революция - будет, будет!
   - Позволь, - пробормотал он, собираясь сказать ей что-то сердитое, ироническое, убийственное, но сказал только: - Мне - неудобно.
   В самом деле было неудобно: Дуняша покачивала голову его, жесткий воротник рубашки щипал кожу на шее, кольцо Дуняши больно давило ухо.
   - Ты - умница, - шептала она. - Я ведь много знаю про тебя, слышала, как рассказывала Алина Лютову, и Макаров говорил тоже, и сам Лютов тоже говорил хорошо...
   Выдернув, наконец, голову, оправляя волосы, Клим вскочил на ноги.
   - Лютов не мог хорошо говорить обо мне и вообще о ком-нибудь.
   Он чувствовал, что говорит - не то, ведет себя - не так и, должно быть, смешон.
   - Нет, нет, это неверно, - торопливо и убедительно восклицала Дуняша. - Он сказал Макарову при мне:
   "Самгин смотрит на улицу с чердака и ждет своего дня, копит силы, а дождется, выйдет на свет - тут все мы и ахнем!" Только они говорят, что ты очень самолюбив и скрытен.
   Она стояла пред ним, положив руки на плечи его, - руки были тяжелые, а глаза ее блестели ослепляюще.
   "Пошлейшая сцена", - убеждал себя Самгин, но слушал.
   - Лютов - замечательный! Он - точно Аким Александрович Никитин, знаешь, директор цирка? - который насквозь видит всех артистов, зверей и людей.
   Он обнимал талию женщины, но руки ее становились как будто все тяжелее и уничтожали его жестокие намерения, охлаждали мстительно возбужденную чувственность. Но все-таки нужно было поставить женщину на ее место.
   - Ну, довольно! - сказал он и, намеренно крепко, грубо схватил ее, приподнял, но она вырвалась из его рук, отскочила за стол.
   - Нет, подожди! Ты думаешь, я - блаженненькая, вроде уличной дурочки? Думаешь - не знаю я людей? Вчера здешний газетчик, такой курносенький, жирный поросенок... Ну, - не стоит говорить!
   И, запахнув капот на груди, она громко сказала:
   - Делиться надобно не пакостью, а радостью...
   - Довольно, - повторил Самгин, подходя к ней.
   - Оставь, расстроил ты меня и... устала я! Вздохнув, она скучно взглянула за плечо его, мимо лица.
   - Надеялась, - попраздную с тобою! А - не вышло... Ты - иди. Уж очень я... не в духе! И - поздно уже. Иди, пожалуйста!
   Самгин ушел, не сказав ни слова, надеясь, что этим обидит ее или заставит понять, что он - обижен. Он действительно обиделся на себя за то, что сыграл в этой странной сцене глупую роль.
   "Черт меня дернул говорить с нею! Она вовсе не для бесед. Очень пошлая бабенка", - сердито думал он, раздеваясь, и лег в постель с твердым намерением завтра переговорить с Мариной по делу о деньгах и завтра же уехать в Крым.
   Но утром, когда он пил чай, явился Дронов.
   Всем существом своим он изображал радость, широко улыбался, показывая чиненные золотом зубы, быстро катал шарики глаз своих по лицу и фигуре Самгина, сучил ногами, точно муха, и потирал руки так крепко, что скрипела кожа. Стертое лицо его напоминало Климу людей сновидения, у которых вместо лица - ладони.
   - Постарел ты, Самгин, седеешь, и волос редковат, - отметил он и добавил с дружеским упреком: - Рановато! Хотя время такое, что даже позеленеть можно.
   Самгин предложил ему чаю, но Дронов попросил вина.
   - Тут есть беленькое, "Грав", - очень легкое и милое! Сырку опроси, а потом - кофеишко закажем, - бойко внушал он. - Ты - извини, но я почти не спал ночью, после концерта - ужин, а затем - драма: офицер с ума спятил, изрубил шашкой полицейского, ранил извозчика и ночного сторожа и вообще навоевал!
   - Весело рассказываешь, - отметил Самгин, усмехаясь; Дронов покосился на него прищуренным глазом и, почесывая бритый подбородок, сказал очень просто:
   - Я, брат, циником становлюсь. Жизнь всего успешнее обучает цинизму.
   И, потянув носом, он добавил, тоже усмехаясь:
   - Теперь, когда ее взболтали, она - гнильем пахнет. Не чувствуешь?
   - Нет, - ответил Самгин, думая, что, если рассказать ему, как вел себя, что говорил поручик в поезде, - Дронов напишет об этом и все опошлит.
   - Не чувствуешь? - повторил Дронов и, приятельски заказав слуге вино, сыр, кофе, - зевнул.
   - А знаешь, - здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается - она замужем была, овдовела и - можешь представить? - ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это - дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, - верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но - красивейшая бабища...
   Самгину неприятно было узнать, что Лидия живет в этом городе, и захотелось расспросить о Марине.
   - В каком смысле - обрабатывает, - в сектантском?
   - Чорт ее знает! Вот - заставила Лидию купить у нее дом, - неохотно, снова зевнув, сказал Дронов, вытянул ноги, сунул руки в карманы брюк и стремительно начал спрашивать:
   - Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то - все еще революция, не то - уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и пишут, а - что думают? От того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие - гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой...
   - А сам ты как думаешь? - спросил Клим; он не хотел говорить о политике и старался догадаться, почему Марина, перечисляя знакомых, не упомянула о Лидии?
   - Как думаю я? - переспросил Дронов, налил вина, выпил, быстро вытер губы платком, и все признаки радости исчезли с его плоского лица; исподлобья глядя на Клима, он жевал губами и делал глотательные движения горлом, как будто его тошнило. Самгин воспользовался паузой.
   - Все-таки: что же такое - эта? Зотова?
   - А... зачем она тебе?
   Клим сказал, что приехал он по делу своего доверителя с Зотовой.
   - Угу, - отозвался Дронов. - Нашел время судиться доверитель твой! Чокнемся!
   Сладостно прикрыв глаза, Дронов высосал вино и вздохнул:
   - Зотова? Красива, богата, говорят - умна и якобы недоступна вожделениям плоти, пользуется в городе почетом, а в общем - темная баба! Муж у нее, говорят, был каким-то доморощенным философом, сектантом и ростовщиком, разорил кого-то вдребезги, тот - застрелился. Ты про нее Лидию опроси, - сказал он, пожимаясь, точно ему стало холодно. - Она Лидию, наверно, обирает. Лидия ведь богата - у-у! Я у нее денег просил на издательство, - мечта моя - книги издавать! Согласилась, обещала, но эта, Зотова, видимо, запретила ей. Ну - чорт с ними! Денег я достану. Нет, ты мне скажи: будет у нас конституция?
   - Будет, - обещал Самгин, не глядя на него.
   - Так...
   Дронов приподнялся, подогнул под себя ногу, сел на нее и несколько секунд присматривался к лицу Самгина, покусывая губы, играя цепочкой часов; потом - опросил:
   - А тебе она - нужна? Конституция?
   - Странный вопрос.
   - Нет, - серьезно?
   - Шаг вперед, - нехотя сказал Самгин, пожимая плечами.
   - И - далеко вперед? - назойливо добивался Дронов. Клим, разливая вино по стаканам, ответил не сразу:
   - Увидим.
   - Осторожно сказано, - вздохнул Дронов. - А я, брат, что-то не верю в благополучие. Россия - страна не-бла-го-по-лу-чная, - произнес он, напомнив тургеневского Пигасова. - Насквозь неблагополучная. И правят в ней не Романовы, а Карамазовы. Бесы правят. "Закружились бесы разны".
   "Пьянеет", - отметил Самгин.
   Лицо Дронова расплылось, он сопел, трепетали ноздря, уши налились кровью и вспухли.
   - Томилина помнишь? Вещий человек. Приезжал сюда читать лекцию "Идеал, действительность и "Бесы" Достоевского". Был единодушно освистан. А в Туле или в Орле его даже бить хотели. Ты что гримасничаешь?
   - Голова болит.
   - Бек или мек?
   - Я перестал заниматься политикой.
   Ответ Самгина или равнодушие ответа как будто отрезвили Дронова, - он вынул золотые часы и, глядя на них, сказал очень просто и трезво:
   - Да, ты - не из тех рыб, которые ловятся на блесну! Я - тоже не из них. Томилин, разумеется, каталог книг, которые никто не читает, н самодовольный идиот. Пророчествует - со страха, как вое пророки. Ну и - к черту его!
   Раскачивая часы на цепочке и задумчиво глядя в лицо Самгина, он продолжал:
   - Однако - в какой струе плыть? Вот мой вопрос, откровенно говоря. Никому, брат, не верю я. И тебе не верю. Политикой ты занимаешься, - все люди в очках занимаются политикой. И, затем, ты адвокат, а каждый адвокат метит в Гамбетты и Жюль Фавры.
   - Это остроумно, - сказал Самгин, находя, что надо же сказать что-нибудь.
   Дронов встал, посмотрел на свои ноги в гамашах.
   - Вижу, что ты к беседе по душам не расположен, - проговорил он, усмехаясь. - А у меня времени нет растрясти тебя. Разумеется, я - понимаю: конспирация! Третьего дня Инокова встретил на улице, окликнул даже его, но он меня не узнал будто бы. Н-да. Между нами - полковника-то Васильева он ухлопал, - факт! Ну, что ж, - прощай, Клим Иванович! Успеха! Успехов желаю.
   Казалось, что Дронов не ушел, а расплылся в воздухе серым, жирненьким дымом.
   "Маленький негодяй хочет быть большим, но чего-то боится", - решил Самгин, толкнув коленом стул, на котором сидел Дронов, и стал тщательно одеваться, собираясь к Марине.
   "Она тоже говорила о страхе жизни", - вспомнил он, шагая под серебряным солнцем. Город, украшенный за ночь снегом, был удивительно чист и необыкновенно, ласково скучен.
   Магазин Мариаы был наполнен блеском еще более ослепительным, как Суд-то всю церковную утварь усердно вычистили мелом. Особенно резал глаза Христос, щедро и весело освещенный солнцем, позолоченный, кокетливо распятый на кресте черного мрамора. Марина продавала старику в полушубке золотые нательные крестики, он задумчиво пересыпал их из горсти в горсть, а она говорила ему ласково и внушительно:
   - О предметах священных много торговаться - нехорошо!
   - Да ведь со мною покупатель-то будет торговаться? - опросил старик, покачивая головой. - Ему тоже охота священный-то подешевле купить...
   Тем же ласковым тоном, каким она говорила с покупателем, Марина сказала Самгину:
   - Проходите, пожалуйста, туда!
   Комната за магазином показалась Климу давно и до мельчайших подробностай знакомой. Это было так странно, что лотребовада объяснения, однако Самгин не нашел его.
   "Зрительная память у тяеня не так хороша", - -подумал он.
   Лепообразвый отрок плотно прикрыл дверь из магазина, - это придало комнате еще более неприятную затаенность. Теплый, духовитый сумрак тоже был неприятен.
   "Темная баба.", - вспомнил Клим отзыв Дронова и презрительно ствдумал: "Как муха, на всем оставляет свой грязный след".
   Явилась Марина, побрякивая ключами; он тотчас же рассказал ей, зачем пришел, а она, внимательно выслушав его, лениво сказала-:
   - Алеша-то Гогин, должно быть, не знает, что арест на деньги наложен был мною по просьбе Кутузова. Ладно, это я устрою, а ты мне поможешь, - к своему адвокату я не хочу обращаться с этим делом. Ты - что же, - в одной линии со Степаном?
   - Не совсем, - сказал Самгин. - Помогаю чем могу.
   - Сочувствуешь, - сказала она, как бы написав слово крупным почерком, и объяснила его сама себе: - Сочувствовать - значит чувствовать наполовину. Чайку выпьем?
   Она пощупала бок самовара, ткнула пальцем в кнопку звонка и, когда в дверь заглянул отрок, сказала:
   - Подогрей, Мишка!
   Затем снова обратилась к Самгину:
   - Около какой же правды греешься? Марксист все-таки?
   - Экономическое его учение принимаю...
   - Степан утверждает, что Маркса нужно принимать целиком или уж лучше не беспокоить. Самгин, усмехаясь, спросил:
   - Ты - не беспокоишь?
   Она не успела ответить, - в магазине тревожно задребезжал звонок. Самгин уселся в кресло поплотнее, соображая:
   "Исповедовать хочет. Бабье любопытство..."
   Он снова заставил себя вспомнить Марину напористой девицей в желтом джерси и ее глупые слова: "Ношу джерси, потому что терпеть не могу проповедей Толстого". Кутузов называл ее Гуляй-город. И, против желания своего, Самгин должен был признать, что в этой женщине есть какая-то приятно угнетающая, теплая тяжесть.
   "Простодушие? Искренность? Любопытный тип. Странно, что она сохранила добрые отношения с Кутузовым".
   В магазине мягкий басок вкрадчиво выпевал:
   - Какой сияющий день послал нам господь и как гармонирует природа с веселием граждан, оживленных духом свободы...
   Затем басок стал говорить потише, а Марина твердо сказала:
   - Сто тридцать пять, меньше - не могу. 154
   - Городок у нас, почтеннейшая, маленький, прихожане - небогаты, кругом - язычники, мордва.
   - Не могу, - повторила Марина.
   - Ох, какие большие деньги сто рублей! Самгин слушал и улыбался. Красавец Миша внес яростно кипевший самовар и поглядел на гостя сердитым взглядом чернобровых глаз, - казалось, он хочет спросить о чем-то или выругаться, но явилась Марина, говоря:
   - Жестоко торгуются попы! Четвертый раз приходит, а сам - из далекого уезда. Сколько денег проест, живя здесь.
   Заваривая чай, она продолжала:
   - Большая у меня охота побеседовать с тобой эдак, знаешь, открыто, без многоточий, очень это нужно мне, да вот всё мешают! Ты выбери вечерок, приди ко мне сюда или домой.
   - С удовольствием, - сказал Самгин.
   - Вот - завтра. Воскресенье, торгую до двух. Помню я тебя человеком несогласным, а такие и есть самые интересные.
   Самгин счел нужным предупредить, что едва ли он покажется ей интересным.
   - Ну, как же это? - ласково возразила она. - Прожил человек половину жизни...
   - Жизнь сводится, в сущности, к возне человека с самим собою, - почти сердито, неожиданно для себя, произнес Самгин, и это еще более рассердило его.
   - Это - правда, - легко и просто согласилась Марина, как будто она услыхала самые обыкновенные слова.
   "Не поняла", - подумал он, хмурясь, дергая бородку и довольный тем, что она отнеслась к его невольному признанию так просто. Но Марина продолжала:
   - "Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя", - как сказал Глеб Иванович Успенский о Льве Толстом. А ведь это, пожалуй, так и установлено навсегда, чтобы земля вращалась вокруг солнца, а человек - вокруг духа своего.
   Самгин посмотрел на нее вопросительно, ожидая какой-то каверзы; она, подвинув ему чашку чая, вздохнула:
   - Прелестный человек был Глеб Иванович! Я его видела, когда он уже совсем духовно истлевал, а супруг мой близко знал его, выпивали вместе, он ему рассказы свои присылал, потом они разойтись в разуме.
   Она усмехнулась, разглаживая ладонями юбку на коленях:
   - На оттиске рассказа "Взбрело в башку" он супругу моему написал: "Искал ты равновесия, дошел до мракобесия".
   - Что значит: разошлись в разуме? - спросил Самгин, когда она, замолчав, начала пить чай.
   - Ну, - в привычках мысли, в направлении ее, - сказала Марина, и брови ее вздрогнули, по глазам скользнула тень. - Успенский-то, как ты знаешь, страстотерпец был и чувствовал себя жертвой миру, а супруг мой - гедонист, однако не в смысле только плотского наслаждения жизнью, а - духовных наслаждений.
   Глядя в ее потемневшие глаза, Клим требовательно произнес:
   - Этого я не понимаю...
   - Да, тебе трудно понять, - согласилась Марина. - Недаром ты и лицом на Успенского несколько похож.
   - Я? - удивленно спросил Самгин. - И лицом? Почему - и? Разве ты думаешь, что я тоже - миру жертва?
   - Ну, а кто - не жертва ему? - спросила Марина и вдруг сочно рассмеялась, встряхнув головою так, что пышные каштановые волосы пошевелились, кад дым. Сквозь смех она говорила:
   - Да ты чего испугался? Ты меня дурочкой, какой в Петербурге знал, не вспоминай, я теперь по-другому дурочка.
   - Я - не испугался, - пробормотал он, отодвигаясь, - но согласись, что...
   Марина встала, протягивая руку:
   - Значит - до завтра? К двум. Ну, - будь здоров! Провожая его, она, в магазине, сказала:
   - Слышал - офицер-то людей изрубил? Ужас какой!
   - Да, - согласился. Самгин.
   "Действительно - темная баба", - размышлял он, шагая по улице в холодном сумраке вечера. Размышлял сердито и чувствовал, что неприязненное любопытство перерождается в серьезный и тревожный: интерес к этой женщине. Он оправдывался пред кем-то:
   "Всякого заинтересовала бы. Гедонизм. Чепуха какая-то. Очевидно много читала. Говорит в манере героинь Лескова. О поручике вспомнила после всего и равнодушно. Другая бы ужасалась долго. И - сентиментально... Интеллигентские ужасы всегда и вообще сентиментальны... Я, кажется, не склонен ужасаться. Не умею. Это - достоинство или недостаток?"
   Не желая видеть Дуняшу, он зашел в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для себя не увидел ее. Дома он нашел письмо Дуняши, - она извещала, что едет -петь на фабрику посуды, возвратится через день. В уголке письма было очень мелко приписано: "Рядом с тобой живет подозрительный, и к нему приходил Судаков. Помнишь Судакова?"
   Самгин разорвал записку на мелкие кусочки, сжег их в пепельнице, подошел к стене, прислушался, - в соседнем номере было тихо. Судаков и "подозрительный" мешали обдумывать Марину, - он позвонил, пришел коридорный - маленький старичок, весь в белом и седой.
   "Какой... нереальный", - отметил Самгин. - Самовар и бутылку красного вина, пожалуйста! Рядом со мной живет кто-нибудь?
   - Ополдень изволили выехать на вокзал, - вежливо ответил старичок.
   Это было приятно слышать, и Самгин тотчас же вернулся к Марине.
   "Дурочка - по-другому"? Верует в бога. И, кажется, иронизирует над собой. Неужели - в церковного бога? В сущности, она, несмотря на объем ее, тоже - нереальна. Необычна", - уступил он кому-то, кто хотел возразить.
   Запах жженой бумаги вынудил его открыть форточку. В разных местах города выли и лаяли на луну собаки. Луна стояла над пожарной каланчой. "Как точка над i", - вспомнил Самгин стих Мюссе, - и тотчас совершенно отчетливо представил, как этот блестящий шарик кружится, обегая землю, а земля вертится, по спирали, вокруг солнца, стремительно - и тоже по спирали - падающего в безмерное пространство; а на земле, на ничтожнейшей точке ее, в маленьком городе, где воют собаки, на пустынной улице, в деревянной клетке, стоит и смотрит в мертвое лицо луны некто Клим Самгин.
   Стало холодно, - вздрогнув, он закрыл форточку. Космологическая картина исчезла, а Клим Самгин остался, и было совершенно ясно, что и это тоже какой-то нереальный человек, очень неприятный и даже как бы совершенно чужой тому, кто думал о нем, в незнакомом деревянном городе, под унылый, испуганный вой собак.
   "Суть в том, что я не могу найти в жизни точку, которая притягивала бы меня всего целиком".
   Стало жалко себя, и тогда он подумал:
   "Это - свойство людей исключительно одаренных, разнообразно талантливых".
   "Но, может быть, - и свойство людей... разбитых ударами действительности".
   "Бездарных? Нет. Бездарность - это бесформенность, неопределенность. Я - достаточно определенен".
   Другой Самгин тоже угрюмо, но строго и почти грубо возразил ему:
   "Ты мог бы не делать таких глупостей, как эта поездка сюда. Ты исполняешь поручение группы людей, которые мечтают о социальной революции. Тебе вообще никаких революций не нужно, и ты не веришь в необходимость революции социальной. Что может быть нелепее, смешнее атеиста, который ходит в церковь и причащается?"
   Ccopa быстро принимала ожесточенный характер; вмешался Самгин третий Самгин мелких мыслей.
   "О причастии говорила Дуняша..."
   Самгин первый углублял мысли.
   "Причаститься - значит признать и почувствовать себя частью некоего целого, отказаться от себя. Возможно, что это воображается, но едва ли чувствуется. Один из самообманов, как "любовь к народу", "классовая солидарность".
   "А - Степан Кутузов?"
   "Он сам утверждал, что капиталистическое общество разрушает социальный инстинкт".
   "Он - делает, "делающий - это верующий".
   "Он делает не то, что все, а против всех. Ты делаешь, не веруя. Едва ли даже ты ищешь самозабвения. Под всею путаницей твоих размышлений скрыто живет страх пред жизнью, детский страх темноты, которую ты не можешь, не в силах осветить. Да и мысли твои - не твои. Найди, назови хоть одну, которая была бы твоя, никем до тебя не выражена?"
   Этот, новый Самгин явно одолевал, и тот, который видел сам себя настоящим, реальным, почти уже не сопротивлялся ему, а только подумал устало:
   "Заболеваю или выздоравливаю?"
   Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой, ходил по комнате, садился к столу, снова вставал и ходил; постепенно раздеваясь, снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки снял.
   Думы однообразно повторялись, становясь все более вялыми, - они роились, как мошки, избрав для игры своей некую пустоту, которая однако не была свободна и заключалась в тесных границах. Потом Самгин погасил лампу, лег в постель, - тогда вокруг него стало еще более тихо, пусто и обидно. Обида разрасталась, перерождаясь в другое чувство, похожее на страх перед чем-то. Неприятно, волнами, набегала дремота, но заснуть не удавалось, мешали толчки изнутри, вызывая дрожь в теле. Бесконечно долго тянулась эта опустошенная, немая ночь, потом загудел благовест к ранней обедне, - медь колоколов пела так громко, что стекла окон отзывались ноющим звуком, звук этот напоминал начало зубной боли.
   "Ждать до двух - семь часов", - сердито сосчитал Самгин. Было еще темно, когда он встал и начал мыться, одеваться; он старался делать все не спеша и ловил себя на том, что торопится. Это очень раздражало. Потом раздражал чай, слишком горячий, и была еще одна, главная причина всех раздражений: назвать ее не хотелось, но когда он обварил себе палец кипятком, то невольно и озлобленно подумал:
   "Веду я себя - точно перед экзаменом. Или - как влюбленный".