С трудом дотянув время до полудня, Самгин оделся и вышел на улицу.
   Его встретил мягкий, серебряный день. В воздухе блестела снежная пыль, оседая инеем на проводах телеграфа и телефона, - сквозь эту пыль светило мутноватое солнце. Петом обогнал человек в новеньком светлосером пальто, в серой пуховой шляпе, надетой так глубоко, что некрасиво оттопырились уши.
   Шел он очень быстро, наклонив голову, держа руки в карманах, и его походка напомнила Самгину, что он уже видел этого человека в коридоре гостиницы, - видел сутулую спину его и круто стесанный затылок в черных, гладко наклеенных волосах.
   "Вероятно, Дуняшин "подозрительный". На филера - не похож. Да ведь подозрительный вчера уехал..."
   Человек дошел до угла, остановился и, согнувшись, стал поправлять галошу, подняв ногу; поправил, натянул шляпу еще больше и скрылся за углом.
   Пустынная улица вывела Самгина на главную, - обе они выходили под прямым углом на площадь; с площади ворвалась пара серых лошадей, покрытых голубой сеткой; они блестели на солнце, точно смазанные маслом, и выкидывали ноги так гордо, красиво, что Самгин приостановился, глядя на их быстрый парадный бег. На козлах сидел, вытянув руки, огромный кучер в меховой шапке с квадратным голубым верхом, в санях - генерал в широчайшей шинели; голову, накрытую синим кружком фуражки, он спрятал в бобровый воротник и был похож на колокол, отлитый из свинца. Сзади саней тяжело подпрыгивали на рыжих лошадях двое полицейских в черных шинелях, в белых перчатках.
   Самгин кидал, как за санями взорвался пучок огня, похожий на метлу, разодрал воздух коротким ударом грома, взметнул облако снега и зеленоватого дыма; все вокруг дрогнуло, зазвенели стекла, - Самгин пошатнулся от толчка воздухом в грудь, в лицо и крепко прилепился к стене, на углу. Он видел, как в прозрачном облаке дыма и снега кувыркалась фуражка; она первая упала на землю, а за нею падали, обгоняя одна другую, щепки, серые и краевые тряпки; две из них взлетели особенно высоко и, легкие, падали страшно медленно, точно для того, чтоб навсегда остаться в памяти. Видел Самгин, как по снегу, там и тут, появлялись красные капли, - одна из них упала близко около него, на вершину тумбы, припудренную снегом, и это было так нехорошо, что он еще плотней прижался к стене.
   Он не заметил, откуда выскочила и, с разгона, остановилась на углу черная, тонконогая лошадь, - остановил ее Судаков, запрокинувшись с козел назад, туго вытянув руки; из-за угла выскочил человек в сером пальто, прыгнул в сани, - лошадь помчалась мимо Самгина, и он видел, как серый человек накинул на плечи шубу, надел мохнатую шапку.
   Пара серых лошадей бежала уже далеко, а за ними, по снегу, катился кучер; одна из рыжих, неестественно вытянув шею, шла на трех ногах и хрипела, а вместо четвертой в снег упиралась толстая струя крови; другая лошадь скакала вслед серым, - ездок обнимал ее за шею и кричал; когда она задела боком за столб для афиш, ездок свалился с нее, а она, прижимаясь к столбу, скрипуче заржала.
   Второй полицейский, лысый, без шапки, сидел на снегу; на ногах у него лежала боковина саней, он размахивал рукой без перчатки и кисти, - из руки брызгала кровь, - другой рукой закрывал лицо и кричал нечеловеческим голосом, похожим на блеяние овцы.
   Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к стене и не позволяла пошевелиться. Не мог он и закрыть глаз, - все еще падала взметенная взрывом белая пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, - они выскакивали из ворот, из дверей домов и становились в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал:
   - Вот и у нас...
   Никто не решался подойти к бесформенной груде серых и красных тряпок, - она сочилась кровью, и от крови поднимался парок. Было страшно смотреть на это, не имеющее никакого подобия человека... растерзанное и - маленькое. Глаза напряженно искали в куче тряпок что-нибудь человеческое, и Самгин закрыл глаза только тогда, когда различил под мехом полости желтую щеку, ухо и, рядом с ним, развернутую ладонь. Голоса людей зазвучали громче, двое подошли к полицейскому, наклонились над ним. Высокая барышня с коньками в руке спросила Самгина:
   - Вы ранены?
   Он тряхнул головой, оторвался от стены и пошел; идти было тяжко, точно по песку, мешали люди; рядом с ним шагал человек с ремешком на голове, в переднике и тоже в очках, но дымчатых.
   - Вот те и превосходительство, - тихонько сказал он, подхватив Самгина под локоть, и шепнул ему: - Сотрите кровь-то со щеки, а то в свидетели потянут.
   Быстро выхватив платок из кармана, Самгин прижал его к правой щеке и, почувствовав остренькую, колющую боль, с испугом поднял воротник. Боль в щеке была не сильная, но разлилась по всему телу и ослабила Клима. Он остановился на углу, оглядываясь: у столба для афиш лежала лошадь с оторванной ногой, стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели под руки, а посреди улицы - исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла; Самгину показалось, что и небо, и снег, и стекла в окнах - всё стало ярче, - ослепительно и даже бесстыдно ярко. Он шел осторожно, как по льду, - ему казалось, что если он пойдет быстрее, то свалится. Вероятно, он прошел бы мимо магазина Марины, но она стояла на панели.
   - Губернатора? - тихонько спросила она и, схватив Самгина за рукав пальто, толкнула его в дверь магазина. - Ой, что это, лицо-то у тебя? Клим, - да неужели ты..?
   По ее густому шопоту, по толчкам в спину Самгин догадался, что она испугалась и, кажется, подозревает его. Он быстро пробормотал несколько слов, и Марина, втолкнув его в комнату, заговорила громче, деловито:
   - Ну-ко, покажи! В ранке есть что-то... Сядь! Отбежала в угол комнаты, спрашивая:
   - Бомбиста - схватили? Нет?
   Потом она обожгла щеку его одеколоном, больно поковыряла ее острым ногтем и уже совсем спокойно сказала:
   - Железинка воткнулась, - пустяки! Вот если бы в глаз... Ну, рассказывай!
   Но говорить он не мог, в горле шевелился горячий сухой ком, мешая дышать; мешала и Марина, заклеивая ранку на щеке круглым кусочком пластыря. Самгин оттолкнул ее, вскочил на ноги, - ему хотелось кричать, он боялся, что зарыдает, как женщина. Шагая по комнате, он слышал:
   - Ой, как тебя ушибло! На, выпей скорее... И возьми-ко себя в руки... Хорошо, что болвана Мишки нет, побежал туда, а то бы... Он с фантазией. Ну, довольно, Клим, сядь!
   Самгин послушно сел, закрыл глаза, отдышался и начал рассказывать, судорожно прихлебывая чай, стуча стаканом по зубам. Рассказывал он торопливо, бессвязно, чувствовал, что говорит лишнее, и останавливал себя, опаздывая делать это.
   "Не следовало называть Судакова".
   Марина слушала, приподняв брови, уставясь на него янтарными зрачками расширенных глаз, облизывая губы кончиком языка, - на румяное лицо ее, как будто изнутри, выступила холодная тень.
   - Когда парнишка придет - ты перестань об этом, - предупредила она.
   И, не отводя глаз от его лица, поправляя обеими руками тяжелую массу каштановых волос, она продолжала вполголоса:
   - Но - до чего ты раздерган! Вот - не ожидала! Такой ты был... уравновешенный. Что же с тобой будет, эдак-то?
   Самгин пожал плечами, - тон ее был неприятен ему, а она строговато, как старшая, начала допрашивать его:
   - С женой - совсем порвал? С Дуняшей-то серьезно, что ли? Как же и где думаешь жить? - Он отвечал ей кратко, откровенно и, сам несколько удивляясь этой откровенности, постепенно успокаивался.
   - В своей ли ты реке плаваешь? - задумчиво спросила она и тотчас же усмехнулась, говоря: - Так - осталась от него кучка тряпок? А был большой... пакостник. Они трое: он, уездный предводитель дворянства да управляющий уделами - девчонок-подростков портить любили. Архиерей донос посылал на них в Петербург, - у него епархиалочку отбили, а он для себя берег ее. Теперь она - самая дорогая распутница здесь. Вот, пришел, негодяя!
   Она встала, вышла в магазин, и там тяжело зазвучали строгие ее вопросы:
   - Ты - что же - болван, забыл, что магазин запирать надобно? А тебе какое дело? Ну - не поймали, а - тебе что?
   Возвратясь, она сказала вполголоса:
   - Никого не поймали. Ты, Клим Иванович, поди-ко к себе в гостиницу, покажись там...
   Самгин поднялся на ноги, изумленно спросил:
   - Неужели ты думаешь..?
   - Ничего я не думаю, а - не хочу, чтоб другие подумали! Ну-ко, погоди, я тебе язвинку припудрю...
   И, накладывая горячим пальцем пудру на его щеку, она сказала:
   - Если скушно будет, приезжай домой ко мне часам к шести. Ладно? И вздохнула.
   - Разваливается бытишко наш с верха до низа. Помолчала, точно прислушиваясь к чему-то, перебирая лальцами цепочку часов на груди, потом твердо выговорила:
   - Ну - ничего! Надоест жить худо - заживем хорошо! Пускай бунтуют, пускай все страсти обнажаются! Знаешь, как старики говаривали? "Не согрешишь - не покаешься, не покаешься - не спасешься". В этом, друг мой, большая мудрость скрыта. И - такая человечность, что другой такой, пожалуй, и не найдешь... Значит - до вечера?
   Самгин пошел домой не спеша, походкой гуляющего человека, обдумывая эту женщину.
   "Не может быть, чтоб она считала меня причастным к террору. Это - или проявление заботы обо мне, или - опасение скомпрометировать себя, опасение, вызванное тем, что я сказал о Судакове. Но как спокойно приняла она убийство!" - с удивлением подумал он, чувствуя, что спокойствие Марины передалось и ему.
   В городе было не по-праздничному тихо, музыка на катке не играла, пешеходы встречались редко, гораздо больше - извозчиков и "собственных упряжек"; они развозили: во все стороны солидных и озабоченных люде", и Самгин отметил, что почти все седоки едут съежившись, прикрыв лица воротниками шуб и пальто, хотя было не холодно. В доме, против места, где взорвали губернатора, окно было заткнуто синей подушкой, отбит кусок наличника, неприятно обнажилось красное мясо кирпича, а среди улицы никаких признаков взрыва уже не было заметно, только слой снега стал свежее, белее и возвышался бугорком. Самгин покосился на этот бугорок и пошел быстрее.
   В вестибюле гостиницы его встретил очень домашний, успокаивающий запах яблоков и сушеных грибов, а хозяйка, радушная, приятная старушка, жалобно и виновато сказала:
   - Слыхали, какое ужасное событие? Что же это делается на земле? Город у нас был такой тихий, жили мы, никого не обижая...
   - Да, тяжелое время, - согласился Самгин. В номере у себя он прилег на диван, закурил и снова начал обдумывать Марину. Чувствовал off себя очень странно; казалось, что голова наполнена теплым туманом и туман отравляет тело слабостью, точно после горячей ванны. Марину он видел пред собой так четко, как будто она сидела в кресле у стола.
   "Почему у нее нет детей? Она вовсе не похожа на женщину, чувство которой подавлено разумом, да и - существуют ли такие? Не желает портить фигуру, пасует перед страхом боли? Говорит она своеобразно, но это еще не значит, что она так же и думает. Можно сказать, что она не похожа ни на одну из женщин, знакомых мне".
   От всего, что он думал, Марина не стала понятнее, а наиболее непонятным оставалось ее спокойное отношение к террористическому акту.
   Ярким лунным вечером он поднимался по крутой улице между двумя рядами одноэтажных домиков, разъединенных длинными заборами; тесные группы деревьев, отягченные снегов, еще более разъединяли эти домики, как бы спрятанные в холмах снега. Дом Зотовой - тоже одноэтажный, его пять окон закрыты ставнями, в щели двух просачивались полоски света, ложась лентами на густую тень дома. Крыльца не было. Самгин дернул ручку звонка у ворот и - вздрогнул: колокол - велик и чуток, он дал четыре удара, слишком сильных для этой замороженной тишины. Калитку открыл широкоплечий мужик в жилетке, в черной шапке волос на голове; лицо его густо окутано широкой бородой, и от него пахло дымом. Молча посторонясь, он пропустил гостя на деревянные мостки к двум ступеням крыльца, похожего на шкаф, приставленный к стене дома. Гремя цепью, залаяла черная собака - величиною с крупного барана. В прихожей, загроможденной сундуками, Самгину помогла раздеться большеглазая, высокая и тощая женщина.
   - Аккуратен, - сказала Марина, выглядывая из освещенного квадрата дверей, точно из рамы. - Самовар подашь, Глафирушка.
   В большой комнате на крашеном полу крестообразно лежали темные ковровые дорожки, стояли кривоногие старинные стулья, два таких же стола; на одном из них бронзовый медведь держал в лапах стержень лампы; на другом возвышался черный музыкальный ящик; около стены, у двери, прижалась фисгармония, в углу - пестрая печь кузнецовских изразцов, рядом с печью белые двери;
   Самгин подумал, что они должны вести в холод, на террасу, заваленную снегом. Комната, оклеенная темнокрасными с золотом обоями, казалась торжественной, но пустой, стены - голые, только в переднем углу поблескивал серебром ризы маленький образок да из простенков между окнами неприятно торчали трехпалые лапы бронзовых консолей.
   - Что - скушная комната? - спросила Марина, выплывая из прихожей и остановясь на скрещении дорожек;
   в капоте из кашемирских шалей она стала еще больше, выше и шире, на груди ее лежали две толстые косы. - Вкус моего супруга, он простор любил, а не вещи, - говорила она, оглядывая стены. - Музыку любил, - у него таких вот музыкальных ящиков семь было, даже ночами иногда вставал и заводил. На фисгармонии играл. А граммофонов и гармоник не мог выносить. "Хованщиной" очень восхищался, нарочно ездил в столицу, послушать.
   Самгин отметил, что она говорит о муже тоном девицы из зажиточной мещанской семьи, как будто она до замужества жила в глухом уезде, по счастливому случаю вышла замуж за богатого интересного купца в губернию и вот благодарно, с гордостью вспоминает о своей удаче. Он внимательно вслушивался: не звучит ли в словах ее скрытая ирония?
   Белые двери привели в небольшую комнату с окнами на улицу и в сад. Здесь жила женщина. В углу, в цветах, помещалось на мольберте большое зеркало без рамы, - его сверху обнимал коричневыми лапами деревянный дракон. У стола - три глубоких кресла, за дверью - широкая тахта со множеством разноцветных подушек, над нею, на стене, - дорогой шелковый ковер, дальше - шкаф, тесно набитый книгами, рядом с ним - хорошая копия с картины Нестерова "У колдуна".
   На небольшом овальном столе бойко кипел никелированный самовар; под широким красным абажуром лампы - фарфор посуды, стекло ваз и графинов.
   - Это - дневная моя нора, а там - спальня, - указала Марина рукой на незаметную, узенькую дверь рядом со шкафом. - Купеческие мои дела веду в магазине, а здесь живу барыней. Интеллигентно. - Она лениво усмехнулась и продолжала ровным голосом: - И общественную службу там же, в городе, выполняю, а здесь у меня люди бывают только в Новый год, да на пасху, ну и на именины мои, конечно.
   Самгин осведомился: что называет она общественной службой?
   - А я, видишь ли, вице-председательница "Общества помощи девицам-сиротам", - школа у нас, ничего, удачная школа, обучаем изящным рукоделиям, замуж выдаем девиц, оберегаем от соблазнов. В тюремном комитете членствую, женский корпус весь в моих руках. - Приподняв густые брови, она снова и уже острее усмехнулась.
   - Вот эдакие, как ты, да Кутузов, да Алеша Гогин, разрушать государство стараетесь, а я - замазываю трещины в нем, - выходит, что мы с тобой антагонисты и на разных путях.
   Чтобы сказать что-нибудь, Самгин напомнил:
   - Все дороги в Рим ведут. Курить можно?
   - Кури. Я тоже курю, когда читаю.
   Помолчав, разливая чай, она внезапно спросила:
   - В какой Рим-то?
   - В будущее, - ответил Самгин, пожав плечами.
   - Ну, это не очень определенно! Я думала, скажешь: на кладбище. По глазам ты пессимист.
   Самгин ждал, когда она начнет выспрашивать его, а он тоже спросит ее: чем она живет?
   "Мне тридцать пять, ока - моложе меня года на три, четыре", подсчитал он, а Марина с явным удовольствием пила очень душистый чай, грызла домашнее печенье, часто вытирала яркие губы салфеткой, губы становились как будто еще ярче, и сильнее блестели глаза.
   - Не боишься жить на окраине одна?
   - Какая же здесь окраина? Рядом - институт благородных девиц, дальше на горе - военные склады, там часовые стоят. Да и я - не одна, - дворник, горничная, кухарка. Во флигеле - серебряники, двое братьев, один - женатый, жена и служит горничной мне. А вот в женском смысле - одна, - неожиданно и очень просто добавила Марина.
   - Скучно? - спросил Самгин, не взглянув на нее.
   - Нет еще. Многие - сватаются, так как мы - дама с капиталом и де без прочих достоинств. Вот что сватаются - скушно! А вообще - живу ничего! Читаю. Английский язык учу, хочется в Англии побывать...
   - Почему именно в Англии?
   Она усмехнулась, блеснули крупные, плотно составленные зубы, и в глазах появилась юмористические искорки.
   - А видишь ли, супруг мой дважды был там, пять лет с лишком прожил и очень интересно рассказывал про англичан. У меня так сложилось, что это самый смешной, наивный и доверчивый народ. Блаватской поверили и Анне Безант, а вот князь Петр Кропоткин, Рюрикович, и Ницше, Фридрих - не удивили британцев, хотя у нас Фридриха Даже после Достоевского пророком сочли. И ученые их, Крукс, примерно, Оливер Лодж - да разве только эти двое? - проживут атеистами лет шестьдесят и - в бога поверуют. Хотя тут, наверное, привычка к порядку действует, а уж где - больше порядка, чем у бога в церкви? Верно?
   - Странно ты шутишь, - сказал Самгин, раздосадованный, но и любуясь невольно ее кокетством, начитанностью.
   - Почему - странно? - тотчас откликнулась она, подняв брови. - Да я и не шучу, это у меня стиль такой, приучилась говорить о премудростях просто, как о домашних делах. Меня очень серьезно занимают люди, которые искали-искали свободы духа и вот будто - нашли, а свободой-то оказалась бесцельность, надмирная пустота какая-то. Пустота, и - нет в ней никакой иной точки опоры для человека, кроме его вымысла.
   - Разве ты... я думал, что ты - верующая, - сказал Самгин, недоверчиво взглянув на лицо ее, в потемневшие глаза, - она продолжала, легко соединяя слова:
   - Печально, когда человек сосредоточивается на плотском своем существе и на разуме, отметая или угнетая дух свой, начало вселенское. Аристотель в "Политике" сказал, что человек вне общества - или бог или зверь. Богоподобных людей - не встречала, а зверье среди них - мелкие грызуны или же барсуки, которые защищают вонью жизнь свою и нору.
   По легкости, с которой ода говорила, Самгин догадывался, что она часто говорит такие речи, и почувствовал в ее словах нечто, заставившее его подозрительно насторожиться.
   - Ты много читаешь? - спросил он.
   - Я много читаю, - ответила она и широко улыбнулась, янтарные зрачки разгорелись ярче - Но я с Аристотелем, так же как и с Марксом, - не согласна: давления общества на разум и бытия на сознание - не отрицаю, но дух мой - не ограничен, дух - сила не земная, а - космическая, скажем.
   Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.
   - Наши Аристотели из газет и журналов, маленькие деспоты и насильники, почти обоготворяют общество, требуя, чтоб я безоговорочно признала его право власти надо мной, - слышал Самгин.
   Это было давно знакомо ему и могло бы многое напомнить, но он отмахнулся от воспоминаний и молчал, ожидая, когда Марина обнаружит конечный смысл своих речей. Ровный, сочный ее голос вызывал у него состояние, подобное легкой дремоте, которая предвещает крепкий сон, приятное сновидение, но изредка он все-таки ощущал толчки недоверия. И странно было, что она как будто спешит рассказать себя.
   "Говорить она любит и умеет", - подумал он, когда она замолчала и, вытянув ноги, сложила руки на высокой груди. Он тоже помолчал, соображая:
   "Что же она сказала? В сущности - ничего оригинального".
   И спросил:
   - Что ты понимаешь под словом "дух"?
   - Этого не объяснить тому, в ком он еще не ожил, - сказала она, опустив веки. - А - оживет, так уж не потребуется объяснений.
   Он не успел спросить ее еще о чем-то, - Марина снова заговорила:
   - Ты знаешь, что Лидия Варавка здесь живет? Нет? Она ведь - помнишь? в Петербурге, у тетки моей жила, мы с нею на доклады философского общества хаживали, там архиереи и попы литераторов цезарепапизму обучали, - было такое религиозно-юмористическое общество. Там я с моим супругом, Михаилом Степановичем, познакомилась...
   Впервые она назвала имя своего мужа и снова стала провинциальной купчихой.
   - Ну - и что же Лидия? - спросил Самгин.
   - Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу; говорит, что видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то - дядя мужа ее. Заезжала я к ней, лежит, нездорова, устала.
   Марина взяла рюмку портвейна, отхлебнула и, позванивая по стеклу ногтями, продолжала:
   - Неплохой человек она, но - разбита и дребезжит вся. Тоскливо живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо. Рассказала мне, в печальный час, о романе с тобой.
   - Представляю, как она рассказала, - пробормотал Самгин.
   - Очень хорошо, - ты ошибаешься, - строговато возразила Марина. Трогательный роман, и без виноватых. Никто не виноват, кроме вашей молодости, - это она хорошо понимает.
   - Странно, что ни у нее, ни у тебя детей нет, - неожиданно для себя и вызывающе проговорил Самгин. Марина тотчас же добавила:
   - И у тебя нет.
   Помолчали. Затем она спросила:
   - А не кажется тебе, Клим Иванович, что дети - наибольше чужие люди родителям своим?
   О Лидии она говорила без признаков сочувствия к ней, так же безучастно произнесла и фразу о детях, а эта фраза требовала какого-то чувства: удивления, печали, иронии.
   - Вот - соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам - не так, всё - не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну - это политика! А декаденты? Это уж - быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети - церковники...
   Самгин подумал, что все это следовало бы сказать с некоторым задором или обидой, тревогой, а она сказала так, как будто нехотя дразнила кого-то, а сказав - зевнула:
   - Ой, извини!
   Самгин встал, нервно потирая руки, похрустывая пальцами.
   - Интересный ты человек...
   - Спасибо, - сказала она, улыбаясь.
   - Но - я тебя не понимаю...
   - Потолкуем побольше - поймешь!.. К Лидии-то зайди, я сказала, что ты здесь. Будь здоров...
   В пронзительно холодном сиянии луны, в хрустящей тишине потрескивало дерево заборов и стен, точно маленькие, тихие домики крепче устанавливались на земле, плотнее прижимались к ней. Мороз щипал лицо, затруднял дыхание, заставлял тело съеживаться, сокращаться. Шагая быстро, Самгин подсчитывал:
   "Торгует церковной утварью и вольнодумничает. Хвастает начитанностью. Ест и пьет сластолюбиво. Грубовата. Врет, что "в женском смысле - одна", вероятно - есть любовник..."
   Кроме этого, он ничего не нашел, может быть - потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
   "Если она читала не те книги, какие читал я, - этим еще ничего не объясняется. Ее слова о духе - какая-то наивная чепуха..."
   В конце концов он должен был признать, что Марина вызывает в нем интерес, какого не вызывала еще ни одна женщина, и это - интерес, неприятно раздражающий.
   На другой день он пошел к Лидии.
   Она жила на углу двух улиц в двухэтажном доме, угол его был срезан старенькой, облезло" часовней; в ней, перед аналоем, качалась монашенка, над черной ее фигуркой, точно вырезанной из дерева, дрожал рыжеватый огонек, спрятанный в серебряную лампаду. Часовня примыкала к стене дома Лидии, в нижнем его этаже помещался "Магазин писчебумажных принадлежностей и кустарных изделий"; рядом с дверью в магазин: выступали на панель три каменные ступени, над ними - дверь мореного дуба, без ручки, без скобы, посредине двери- - медная дощечка с черными буквами: "Л. Т. Муромская".
   Самгин позвонил, спрашивая себя:
   "Зачем это я засоряю голову мелочами?"
   Дверь открыла пожилая горничная в белой наколке на голове, в накрахмаленном переднике; ладо у нее было желтое, длинное, а губы такие тонкие, как будто рот зашит, но когда она спросила: "Кого вам?" оказалось, что рот у нее огромный и полон крупными зубами.
   На лестнице было темновато, горничная с каждым шагом вверх становилась длиннее, и Самгину показалось, что он идет не вверх, а вниз.
   "Как в Дарьяльском ущелье..."
   Сумрак в прихожей был еще более густ; горничная, сняв с него пальто, строго сказала:
   - Пройдите направо.
   Самгин шагнул в маленькую комнату с одним окном; в драпри окна увязло, расплылось густомалиновое солнце, в углу два золотых амура держали круглое зеркало, в зеркале смутно отразилось лицо Самгина.