"А пожалуй, верно: похож я на Глеба Успенского", - подумал он, снял очки и провел ладонью по лицу. Сходство с Успенским вызвало угрюмую мысль:
   "Среди таких людей легко сойти с ума".
   Слева распахнулась не замеченная им драпировка, и бесшумно вышла женщина в черном платье, похожем на рясу монахини, в белом кружевном воротнике, в дымчатых очках; курчавая шапка волос на ее голове была прикрыта жемчужной сеткой, но все-таки голова была несоразмерно велика сравнительно с плечами. Самгин только по голосу узнал, что это - Лидия.
   - Боже мой, - вот неожиданно! Хотя Марина сказала мне, что ты здесь...
   Бросив перчатки на стул, она крепко сжала руку Самгина тонкими, горячими пальцами.
   - А я собралась на панихиду по губернаторе. Но время еще есть. Сядем. Послушай, Клим: я - ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо? Ты постарел немножко: белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно - какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но - что ж делать, что?
   Она говорила непрерывно, вполголоса и в нос, а отдельные слова вырывались из-за ее трех золотых зубов крикливо и несколько гнусаво. Самгин подумал, что говорит она, как провинциальная актриса в роли светской дамы.
   За стеклами ее очков он "е видел глаз, но нашел, что лицо ее стало более резко цыганским, кожа - цвета бумаги, выгоревшей на солнце; тонкие, точно рисунок пером, морщинки около глаз придавали ее лицу выражение улыбчивое и хитроватое; это не совпадало с ее жалобными словами.
   - Он был либерал, даже - больше, но за мученическую смерть бог простит ему измену идее монархизма.
   Самгин, доставая папиросы, наклонился и скрыл невольную усмешку. На полу - толстый ковер малинового цвета, вокруг - много мебели карельской березы, тускло блестит бронза; на стенах - старинные литографии, комнату наполняет сладковатый, неприятный запах. Лидия - такая тонкая, как будто все вокруг сжимало ее, заставляя вытягиваться к потолку.
   - Ты, конечно, тоже за конституцию? Самгин утвердительно кивнул головой, ожидая, скоро ли иссякнет поток ее слов.
   - Я - понимаю, ты - атеист! Монархистом может быть только верующий. Нравственное руководство народом - священнодействие...
   Нет, она не собиралась замолчать. Тогда Самгин, закурив, посмотрел вокруг, - где пепельница? И положил спичку на ладонь себе так, чтоб Лидия видела это. Но и на это она не обратила внимания, продолжая рассказывать о монархизме. Самгин демонстративно стряхнул пепел папиросы на ковер и почти сердито спросил:
   - Почему ты так торопишься изложить мне твои политические взгляды?
   - Нужна ясность, Клим! - тотчас ответила она и, достав с полочки перламутровую раковину в серебре, поставила ее на стол: - Вот пепельница.
   - Я тебя задерживаю?
   - Нет, нет! Я потому о панихиде, что это волнует. Там будет много людей, которые ненавидели его. А он - такой веселый, остроумный был и такой...
   Не найдя слова, она щелкнула пальцами, затем сняла очки, чтоб поправить сетку на голове; темные зрачки ее глаз были расширены, взгляд беспокоен, но это очень молодило ее. Пользуясь паузой, Самгин спросил:
   - Ты очень близка с Зотовой?
   - Ради ее именно я решила жить здесь, - этим все сказано! торжественно ответила Лидия. - Она и нашла мне этот дом, - уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, - они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? "Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине". Ты ничего не знаешь о Диомидове?
   - Нет, - сухо ответил Самгин и, желая услышать еще что-нибудь о Марине, снова заговорил о ней.
   - Но ведь ты знал ее почти в одно время со мной, - как будто с удивлением сказала Лидия, надевая очки. - На мой взгляд - она не очень изменилась с той поры.
   Тон ее слов показался Климу фальшивым, и сидела она так напряженно прямо, точно готовилась спорить, отрицать что-то.
   "Глупо выдумала себя и натянута на чужие мысли", - решил Самгин, а она, вздохнув, сказала:
   - Да, она такая же, какой была в девицах, - умная, искренняя, вся для себя. Я говорю о внутренней ее свободе, - добавила она очень поспешно, видимо, заметив его скептическую усмешку; затем спросила: - Не хочешь ли взять у меня книги отца? Я не знаю, что с ними делать. Они в прекрасных переплетах, отдать в городскую библиотеку - жалко и - невозможно! У него была привычка делать заметки на полях, а он так безжалостно думал о России, о религии... и вообще. Многие надписи мое чувство дочери заставило стереть резинкой...
   - Вот как даже? - иронически воскликнул Самгин.
   - Ты - тоже скептик, - тебя это не может смущать, - сказала она, а ему захотелось ответить ей чем-нибудь резким, но, пока он искал - чем? - она снова заговорила:
   - В Крыму встретила Любовь Сомову, у дантистки, - еврейки, конечно. Она такая жалкая, полубольная, должно быть, делала себе аборты.
   - Ее в Москве избили хулиганы, - сердито сказал Самгин.
   - Да? Вот почему она такая озлобленная на все. Она была у меня на даче, но мы с ней едва не поссорились.
   Самгин тоже почувствовал, что если не уйдет, то - поссорится с хозяйкой. Он встал.
   - Ну, тебе пора на панихиду.
   - Да, к сожалению. Но - ты еще зайдешь?
   - Бели не уеду.
   - Заходи, захода, - сказала она, сильно встряхивая руку его.
   Он вынес на улицу чувство острого раздражения, которое даже удивило его.
   "Что это я, почему? Ну - противна, глупа, фальшива, а мне-то что?"
   Отыскивая причину раздражения, он шел не спеша и заставлял себя смотреть прямо в глаза веем встречным, мысленно ссорясь с каждым. Людей на улицах было много, большинство быстро шло и ехало в сторону площади, где был дворец губернатора.
   "Оживлены убийством", - вспомнил он слова Митрофанова - человека "здравого смысла", - слова, сказанные сыщиком по поводу радости, с которой Москва встретила смерть министра Плеве. И снова задумался о Лидии.
   "Она не хотела говорить о Зотовой, - ясно! Почему?"
   Дома, едва он успел раздеться, вбежала Дуняша и, обняв за шею, молча ткнулась лицом в грудь его, - он пошатнулся, положил руку на голову, на плечо ей, пытаясь осторожно оттолкнуть, и, усмехаясь, подумал:
   "Какие бабьи дни!."
   Но видеть Дуняшу приятно было, - он спросил почти ласково:
   - Ну, как ты - успешно укрощала строптивых? Отскочив от него, она бросилась на диван, ее пестренькое лицо сразу взмокло слезами; задыхаясь, всхлипывая, она взмахивала платком в одной руке, другою колотила себя по груди и мычала, кусая губы.
   "Пьяная?" - подумал Самгин, повернулся спиною к ней и стал наливать воду из графина в стакан, а Дуняша заговорила приглушенным голосом, торопливо и бессвязно:
   - Ты не имеешь права издеваться, - тебе стыдно, умник! Я ведь - не знала...
   Он посмотрел на нее через плечо, - нет, она трезва, омытые слезами глаза ее сверкают ясно, а слова звучат уже твердо.
   - Но если б и знала, все равно, что я могла сделать?
   - Не понимаю, - сказал Самгин, подавая ей воду. - Что случилось?
   - Они там - чорт знает чего наделали, - заговорила Дуняша, оттолкнув его руку. - Одному кузнецу перебили позвонки, так что у него ноги отнялись, четверых застрелили, девять ранено. А я, дура, пою! Ка-ак они засвистят! с ужасом, широко открыв глаза, сказала она и зажмурилась, тряся головой. Ну, знаешь, я точно сквозь землю провалилась, - ничего не понимаю! Ты был прав тогда - сволочь они! Это ты и напророчил мне! Солдаты там, капитан какой-то. В рабочей казарме стекла выбиты, из окон подушки торчат... В красных наволочках, как мясо. Я приехала вечером, ничего не видела...
   Самгин курил, морщился и вдруг представил себя тонким и длинным, точно нитка, - она запутанно протянута по земле, и чья-то невидимая, злая рука туго завязывает на ней узлы.
   - Ты успокойся, - пробормотал он, щадя себя, но Дуняша, обмахивая мокрым платком покрасневшее лицо, потрясая кулаком другой, говорила:
   - Я ему, этой пучеглазой скотине - как его? - пьяная рожа! "Как же вы, говорю, объявили свободу собраний, а - расстреливаете?" А он, сукин сын, зубы скалит: "Это, говорит, для того и объявлено, чтоб удобно расстреливать!" Понимаешь? Стратонов, вот как его зовут. Жена у него морда, корова, - грудища - вот!
   Дуняша показала объем грудищи, вытянув руки, сделав ими круг и чуть сомкнув кончики пальцев.
   - "Родитель, говорит, мой - сын крестьянина, лапотник, а умер коммерции советником, он, говорит, своей рукой рабочих бил, а они его уважали". "Ах ты, думаю, мать..." извини, пожалуйста, Клим!
   Она снова тихонько заплакала, а Самгин с угрюмым напряжением ощущал, как завязывается новый узел впечатлений. С поразительной реальностью вставали перед ним дом Марины и дом Лидии, улица в Москве, баррикада, сарай, где застрелили Митрофанова, - фуражка губернатора вертелась в воздухе, сверкал магазин церковной утвари.
   - Ну, перестань же, перестань, - машинально уговаривал он, хотя Дуняша не мешала ему, да и видел он ее далеко от себя, за облаком табачного дыма. Чувствовал он себя нехорошо, усталым, разбитым и снова подумал:
   "Можно сойти с ума..."
   Дуняша оборвала свои яростные жалобы, заявив:
   - Я - есть хочу, напиться хочу!
   Самгин послушно подошел к звонку и, проходя мимо Дуняши, легонько погладил ее плечо, - это снова разбудило ее гнев:
   - Они там напились, орали ура, как японцы, - такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты, двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне один знакомый Алины - Иноков.
   - Иноков? Зачем он там? - спросил Самгин, остановясь среди комнаты.
   - Не знаю. Кажется, служит. Неприятный такой. Разве ты знаешь его?
   - Это - не тот, - сказал Самгин.
   - Он был в городе, когда губернатора убили...
   - Тише, - предупредил Самгин. - А Судакова не видала там?
   - Нет.
   Самгин замолчал, отметив, что об Инокове и Судакове спрашивал как будто не он, а его люди эти не интересуют.
   - Что же ты молчишь? - спросила Дуняша очень требовательно; в этот момент коридорный сказал, что "кушать подано в комнату барыни", и Самгин мог не отвечать.
   - Сюда подайте! - сердито крикнула Дуняша, а когда еду и вино принесли, она тотчас выпила рюмку водки, оглянулась, нахмурясь, и сказала ворчливо:
   - Чорт знает что! Может, лучше бы я какие-нибудь рубашки шила, саваны для больниц... Скажи, - может - лучше?
   - Ешь, - сказал Самгин. - Жаловаться - бесполезно. Все обусловлено...
   - Обусловлено, - с гримасой повторила она. - Нехорошее какое слово. Похоже на обуто. Есть прибаутка:
   "Федька - лапти обул, Федул - губы надул, - мне бы эти лапотки, да и Федькины портки, да и Федьку в батраки!"
   Насмешливая прибаутка снова вызвала у нее слезы; смахнув их со щек пальцами, она задорно предложила:
   - Чокнемся! И давай напьемся! Самгин усмехнулся, глядя на нее.
   - Ну? Что? - спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: - Да - сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты - право! Разглядываешь, усмехаешься... Смотри, как бы над тобой не усмехнулись! Ты хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду, когда еще встретимся, да и - встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
   "Ей хочется скандалить, - сообразил Самгин, снимая очки. - Не думал, что она истеричка".
   Заставляя себя любезно улыбаться, он присматривался к Дуняше с тревогой и видел: щеки у нее побледнели, брови нахмурены; закусив губу, прищурясь, она смотрела на огонь лампы, из глаз ее текли слезинки. Она судорожно позванивала чайной ложкой по бутылке.
   "Какое злое лицо", - подумал Самгин, вздохнув и наливая вино в стаканы. Коротенькими пальцами дрожащей руки Дуняша стала расстегивать кофточку, он хотел помочь ей, но Дуняша отвела его руку.
   - Мне душно.
   И, заглянув в его лицо, тихо сказала:
   - Обидел ты меня тогда, после концерта. Самгин, отодвигаясь от нее, спросил:
   - Чем?
   - Нет, не обидел, а удивил. Вдруг, такой не похожий ни на кого, заговорил, как мой муж!
   Сказала она это действительно с удивлением и, передернув плечами, точно от холода, сжав кулаки, постучала ими друг о друга.
   - Когда я рассказала о муже Зотовой, она сразу поняла его, и правильно. Он, говорит, революционер от... меланхолии! - нет? От другого, как это? Когда ненавидят всех?
   Теперь она стучала кулаком - и больно - по плечу Самгина; он подсказал:
   - Мизантропии?
   - Вот! От этого. Я понимаю, когда ненавидят полицию, попов, ну чиновников, а он - всех! Даже Мотю, горничную, ненавидел; я жила с ней, как с подругой, а он говорил: "Прислуга - стесняет, ее надобно заменить машинами". А по-моему, стесняет только то, чего не понимаешь, а если поймешь, так не стесняет.
   Она вскочила на ноги и, быстро топая по комнате, полусердито усмехаясь, продолжала:
   - У Моти был дружок, слесарь, учился у Шанявского, угрюмый такой, грубый, смотрел на меня презрительно. И вдруг я поняла, что он... что у него даже нежная душа, а он стыдится этого. Я и говорю: "Напрасно вы, Пахомов, притворяетесь зверем, я вас насквозь вижу!" Он сначала рассердился: "Вы, говорит, ничего не видите и даже не можете видеть!" А потом сознался: "Верно, сердце у меня мягкое и очень не в ладу с умом, меня ум другому учит". Он действительно умный был, образованный, и вот уж он революционер от любви к своему брату рабочему! Он дрался на Каланчевской площади и в Каретном, там ему офицер плечо прострелил, Мотя спрятала его у меня, а муж...
   Остановилась, прищурясь, посмотрела в угол, потом, подойдя к столу, хлебнула вина, погладила щеки.
   - Ну, чорт с ним, с мужем! Отведала и - выплюнула.
   Она снова, торопясь и бессвязно, продолжала рассказывать о каком-то веселом товарище слесаря, о революционере, который увез куда-то раненого слесаря, - Самгин слушал насторожась, ожидая нового взрыва; было совершенно ясно, что она, говоря все быстрей, торопится дойти до чего-то главного, что хочет сказать. От напряжения у Самгина даже пот выступил на висках.
   - По-моему - человек живет, пока любит, а если он людей не любит, так - зачем он нужен?
   Наклонясь к Самгину, она схватила руками голову его и, раскачивая ее, горячо сказала в лицо ему:
   - И ты всех тихонько любишь, но тебе стыдно и притворяешься строгим, недовольным, молчишь и всех молча жалеешь, - вот какой ты! Вот...
   Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, - он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, - чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать:
   - Полно, ты ошибаешься...
   - Нет, я не хуже собаки знаю, кто - каков! Я не умная, а - знаю...
   Через час утомленный Самгин сидел в кресле и курил, прихлебывая вино. Среди глупостей, которые наговорила ему Дуняша за этот час, в памяти Самгина осталась только одна:
   "Вот когда я стала настоящей бабой", - сказала она, пролежав минут пять в состоянии дремотном или полуобморочном. Он тоже несколько раз испытывал приступы желания сказать ей какие-то необыкновенные слова, но не нашел их.
   Теперь он посмотрел на ее голое плечо и разметанные по подушке рыжеватые волосы, соображая: как это она ухитряется причесывать гладко такую массу волос? Впрочем, они у нее удивительно тонкие.
   "В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего", - нашел он подходящие слова. "Завтра уедет..." - скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого, волнения, как эта рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
   "Бабьи дни, - повторил он. - Смешно..."
   Простонав, Дуняша повернулась на другой бок, - Самгин тихонько спросил:
   - Может быть, пойдешь к себе?
   - Я у себя, - ответила она сквозь сон. Самгин, улыбаясь, налил себе еще вина. "Это - так: она - везде у себя, в любой постели". Это была тоже обидная мысль, но, взвешивая ее, Самгин не мог решить: для кого из двух обиднее? Он прилег на коротенький, узкий диван; было очень неудобно, и неудобство это усиливало его жалость к себе.
   "Она - везде у себя, а я - везде против себя, - так выходит. Почему? "Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя"? Это забавно, но неверно. "Человек вращается вокруг духа своего, как земля вокруг солнца"... Если б Марина была хоть наполовину так откровенна, как эта..."
   Он задремал, затем его разбудил шум, - это Дуняша, надевая ботинки, двигала стулом. Сквозь веки он следил, как эта женщина, собрав свои вещи в кучу, зажала их под мышкой, погасила свечу и пошла к двери. На секунду остановилась, и Самгин догадался, что она смотрит на него; вероятно, подойдет. Но она не подошла, а, бесшумно открыв дверь, исчезла.
   Это было хорошо, потому что от неудобной позы у Самгина болели мускулы. Подождав, когда щелкнул замок ее комнаты, он перешел на постель, с наслаждением вытянулся, зажег свечу, взглянул на часы, - было уже около полуночи. На ночном столике лежал маленький кожаный портфель, из него торчала бумажка, - Самгин машинально взял ее и прочитал написанное круглым и крупным детским почерком:
   "...ох, Алиночка, такая они все сволочь, и попала я в самую гущу, а больше всех противен был один большой такой болван наглый".
   Дальше Самгин не стал читать, положил письмо на портфель и погасил свечу, думая:
   "Попадет она в какую-нибудь историю. Простодушна. В конце концов - она милая..."
   Утром, когда он умывался, Дуняша пришла - одетая в дорогу.
   - А я уже уложилась.
   Лицо у нее было замкнутое, брови нахмурены, глаза потемнели.
   - Ну... Если захочешь повидаться со мной - Лютовы всегда знают, где я...
   - Конечно - захочу!
   - Чай пить уже некогда, проспал ты, - сказала она, вздохнув, покусывая губы, а затем сердито спросила: - Не боишься, что арестуют тебя?
   - Меня? За что? - удивленно спросил Самгин.
   - Ну - за что! Не притворяйся. По-моему - всех вас перестреляют.
   - Ну, полно, - сказал Самгин, целуя ее руку, и внезапно для себя спросил: - Ты о себе все рассказала Зотовой?
   - Ей - все расскажешь, что она захочет знать, это такой... насос!
   Подойдя к нему, она сняла очки с его носа и, заглядывая в глаза ему, ворчливо, тихо заговорила:
   - Не обижайся, что - жалко мне тебя, право же - не обидно это! Не знаю, как сказать! Одинокий ты, да? Очень одинокий?
   Самгин растерялся, - впервые говорили ему слова с таким чувством. Невольным движением рук он крепко обнял женщину и пробормотал:
   - Ну, что ты? Зачем?
   И - замолчал, не зная, как лучше: чтоб она говорила, или нужно целовать ее - и этим заставить молчать? А она горячо шептала:
   - Ты - не думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять лет, я просто так, от души, - думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит - сказать нечего, а другой - некому сказать.
   Крепко сжимая ладонями виски его, она сказала еще тише:
   - И - вот что: ты с Зотовой не очень... "Ревнует?" - мелькнула у Самгина догадка, и - все стало проще, понятней.
   - Не откровенничай с ней.
   Он, усмехаясь, гладя ее голову, спросил:
   - Почему?
   - Про нее нехорошо говорят здесь.
   - Кто?
   - Многие.
   В дверь постучали, всунул голову старичок слуга и сказал:
   - Провожать приехали!
   - Ну, прощай, - сказала Дуняша. Самгин почувствовал, что она целует его не так, как всегда, - нежнее, что ли... Он сказал тоже шопотом:
   - Спасибо! Этого я не забуду. Смахивая платком слезы, она ушла. Самгин подошел к запотевшему окну, вытер стекло и приложился к стеклу лбом, вспоминая: когда еще он был так взволнован? Когда Варвара сделала аборт?
   "Но тогда я боялся, а - теперь?"
   Было ясно: ему жалко, что Дуняша уехала.
   "Ревнует" - это глупо я подумал".
   У подъезда гостиницы стояло две тройки. Дуняшу усаживал в сани седоусый военный, толпилось еще человек пять солидных людей. Подъехала на сером рысаке Марина. Подождав, когда тройки уехали, Самгин тоже решил ехать на вокзал, кстати и позавтракать там.
   Стоя в буфете у окна, он смотрел на перрон, из-за косяка. Дуняшу не видно было в толпе, окружавшей ее. Самгин машинально сосчитал провожатых: тридцать семь человек мужчин и женщин. Марина - заметнее всех.
   "Тридцать семь, - повторил он про себя. - Слава!"
   Седой военный ловко подбросил Дуняшу на ступеньки вагона, и вместе с этим он как бы толкнул вагон, - про-. вожатые хлопали ладонями, Дуняша бросала им цветы.
   Провожая ее глазами, Самгин вспомнил обычную фразу: "Прочитана еще одна страница книги жизни". Чувствовал он себя очень грустно - и пришлось упрекнуть себя:
   "А я все-таки немножко сентиментален!"
   Он сел пить кофе против зеркала и в непонятной глубине его видел свое очень истощенное, бледное лицо, а за плечом своим - большую, широколобую голову, в светлых клочьях волос, похожих на хлопья кудели; голова низко наклонилась над столом, пухлая красная рука работала вилкой в тарелке, таская в рот куски жареного мяса. Очень противная рука.
   Когда в дверях буфета сочно прозвучал голос Марины, лохматая голова быстро вскинулась, показав смешное, плоское лицо, с широким носом и необыкновенными глазами, - очень большие белки и маленькие, небесно-голубые зрачки. Собственник этого лица поспешно привстал, взглянул в зеркало, одной рукой попробовал пригладить волосы, а салфеткой в другой руке вытер лицо, как вытирают его платком, - щеки, лоб, виски. Затем он сел, беспокойно мигая; брови у него были белесые, так же как маленькие усики, и эта растительность была почти незаметна на желтоватой коже плоского, пухлого лица. К нему подошла Марина, - он поднялся на ноги и неловко толкнул на нее стул; она успела подхватить падавший стул и, постукивая ладонью по спинке его, неслышно сказала что-то лохматому человеку; он в ответ потряс головой и хрипло кашлянул, а Марина подошла к Самгину.
   - Опоздал проводить Дуняшу? - спросила она, внимательно разглядывая его. - Мороз, а ты все таешь. Зайди ко мне, насчет денег.
   - Когда можно?
   Она сказала, что через полчаса будет в магазине, и ушла. Самгину показалось, что говорила она с ним суховато, да и глаза ее смотрели жестко.
   В зеркало он видел, что лохматый человек наблюдает за ним тоже недоброжелательно и, кажется, готов подойти к нему. Все это было очень скучно.
   "Еще день, два и - уеду отсюда, - решил он, но тотчас же представил себе Варвару. - В Крым уеду".
   Когда он вошел в магазин Марины, красивенький Миша, низко поклонясь, указал ему молча на дверь в комнату. Марина сидела на диване, за самоваром, в руках у нее - серебряное распятие, она ковыряла его головной шпилькой и терла куском замши. Налила чаю, не спросив - хочет ли он, затем осведомилась:
   - На похоронах остатков губернатора не был?
   - Нет. Кажется, говорят: останков?
   - Верно, останков! Угрожающую речь сказал в сторону вашу прокурор. Ты - что, сочувствуешь, втайне, террору-то?
   - Ни красному, ни белому.
   - Вчера гимназист застрелился, единственный сын богатого купца. Родитель - простачок, русак, мать - немка, а сын, говорят, бомбист. Вот как, - рассказывала она, не глядя на Клима, усердно ковыряя распятие. Он спросил:
   - Что это ты делаешь?
   - Поп крест продал, вещь - хорошая, старинное немецкое литье. Говорит: в земле нашел. Врет, я думаю. Мужики, наверное, в какой-нибудь усадьбе со стены сняли.
   - Был я у Лидии, - сказал Самгин, и, помимо его воли, слова прозвучали вызывающе.
   - Знаю. Обо мне расспрашивал. Самгин заметил, что уши ее покраснели, и сказал мягче:
   - Поверь, что это не простое любопытство.
   - Верю. Весьма лестно, если не простое. Она замолчала. Самгин, подождав, сказал уже совсем примирительно:
   - Ты не сердись, - сама виновата! Прячешься в какую-то таинственность.
   - Перестань, а то глупостей наговоришь, стыдно будет, - предупредила она, разглядывая крест. - Я не сержусь, понимаю: интересно! Девушка в театрах петь готовилась, эстетикой баловалась и - вдруг выскочила замуж за какого-то купца, торгует церковной утварью. Тут, пожалуй, даже смешное есть...
   - Не обычное, - вставил Самгин, а она продолжала лениво и равнодушно:
   - Могу поверить, что ты любопытствуешь по нужде души... Но все же проще было бы спросить прямо: как веруешь?
   Она выпрямилась, прислушиваясь, и, бросив крест на диван, бесшумно подошла к двери в магазин, заговорила строго:
   - Ты что делаешь? А? Запри магазин и ступай домой. Что-о?
   Скрылась в магазин, и, пока она распекала там лепообразного отрока, Самгин встал, спрашивая себя:
   "Что мне надобно от нее?"
   В углу, на маленькой полке стояло десятка два книг в однообразных кожаных переплетах. Он прочитал на корешках: Бульвер Литтон "Кенельм Чиллингли", Мюссе "Исповедь сына века", Сенкевич "Без догмата", Бурже "Ученик", Лихтенберже "Философия Ницше", Чехов "Скучная история". Самгин пожал плечами: странно!
   - Книжками интересуешься? - спросила Марина, и голос ее звучал явно насмешливо: - Любопытные? Все - на одну тему, - о нищих духом, о тех, чей "румянец воли побледнел под гнетом размышления", - как сказано у Шекспира. Супруг мой особенно любил Бульвера и "Скучную историю".
   - А ты, кажется, читаешь по вопросам религии, философии?
   - Читала немножко, но - тоскливо это, - сказала она, снова садясь на диван, и, вооружаясь шпилькой, добавила:
   - Литераторы философствуют прозрачней богословов и философов, у них мысли воображены в лицах и скудость мыслей - яснее видна.
   Работая шпилькой, она продолжала, легонько вздохнув:
   - Тебе охота знать, верую ли я в бога? Верую. Но - в того, которого в древности звали Пропатор, Проарх, Эон, - ты с гностиками знаком?