Теперь о пропусках: я видела Сашу один раз, когда я писала после этого тебе. Говорят, он загулял, но не знаю. Так как у меня телефона нет, он позвонить не может, а я не звоню туда. Поэтому я и дала тебе совет телеграфировать ему на Союз. Но кроме того, я вчера была у Маршака и, узнав, что он увидит сегодня Сашу, просила передать ему, что ты ждешь быстрейшей высылки пропусков себе, Тусе и Поле. Потом попросила Эсю, чтобы она - лично или через П. Антокольского - нашла возможным передать Саше это же.
   Конечно, Москва встретит страшными трудностями. Надо будет вертеться, бегать, просить, умолять, устраивать, чистить, доставать и т.д. до бесконечности. Я живу здесь неплохо - только благодаря МХАТу, Оле, Игорю Владимирович (который, кстати, сильно болен, у него нашли процесс в легком, и, следовательно, мои дела тоже застопорились). Но все-таки, повторяю, это очень помогает. А то бы я пропала. Я только прописана, у меня и у Сережи есть карточки. Если бы не МХАТ, я бы по этим карточкам ни шиша бы не получила. Но меня приписали к мхатовскому распреду. Домком, благодаря моей пенсионной книжке, дал мне служащую карточку, это лучше. Кроме того, театр, т.е. Игорь Владимирович, устроил мне обеденную карточку. Сергей ходит нерегулярно, но все-таки часто к отцу. Ольга постоянно тащит меня к себе, но я хожу к ней только на её выходной день, чтобы ей не было так тоскливо. Со службой у меня пока не устраивается, правда, я, как разборчивая невеста, все выбираю. Но служить буду непременно, и хочу, чтобы служба меня очень заняла и увлекла. Сейчас жду одного человека, он должен приехать ко мне с предложением - очень и очень интересным, но при личном свидании скажу, почему я думаю не брать это место, несмотря на все плюсы.
   Телефон тоже в периоде обещаний, ездила к директору, оказался приятнейшим человеком, обещал наверно поставить в течение недели-двух.
   Сергей на отлете, поданы все документы, ждет теперь приказа.
   Настроение трудное, хмурое. Голова болит почти всегда. Принимаю много порошков. Как будет время, пойду к доктору. Сплю плохо. Но одно счастье, не сказывается внешне.
   Вчера у Маршака рассказывала ему про твою поэму. Он очень заинтересовался и хочет непременно почитать. Я обещала дать. Думаю на днях его позвать. Он очень приятен, ну, в общем, остался, как был. Эта старая сволочь, его экономка Розалия, только портит все дело. Она так не гостеприимна, что не хочется ходить туда. Положим, сейчас сообразила, что, наверно, и моя Поля производит такое впечатление. У неё характер стал абсолютно адовым.
   Вообще, я решила так: сейчас будет проделан последний опыт с Москвой. Если получу хорошую службу, буду работать на службе и дома - над приведением в порядок своих записок и архива Михаила Афанасьевича, и обрету душевное спокойствие, - останусь в Москве. Нет - распродам все и уеду куда-нибудь в деревню, в глушь, в Саратов, но только, чтобы было на душе хорошо. В Москве очень хорошо для меня в смысле отношения людей, я встречаю столько любви, столько внимания, заботливости, что надо быть просто тупицей, чтобы не понять этого. И все-таки я нервлюсь. Значит, не то. Вот я и думаю: если служба и вообще режим не вылечат, то надо удирать.
   Вчера днем была у Леонидовых, очень мило провалялись с Эсей на диване: у обоих болела голова, приняли порошки, взятые напрокат у Антокольских, и болтали. Везде, где ни бываю, одни и те же жалобы: вот зарабатывает (имярек) 16 тысяч, а толку никакого, есть, пить нечего. И Олег Леонидович ворчал, что не желает больше есть преснятину. Но, в общем, они веселы, как всегда, и милы, и выглядят чудесно, - Аронович наврал, что они постарели.
   К себе я никого не зову, почти никуда не хожу, очень мало. Взяла меня как-то Оля на балет, - до чего они все-таки молоды душой, - я им говорю: "Мне это на дух не нужно. Оживилась я ровно на пять минут, во время увертюры. А потом скука". А Женя Калужский потом говорит: "Люсенька, следующее воскресенье опять балет "Дон-Кихот" - пойдешь? Ведь не Дудинская, а Балабина будет танцевать!" Ей-богу, сумасшедшие!
   Сережка взял у тебя на квартире какие-то ржавые сабли, и шашки, и кинжалы, чистил долго весь вечер, а потом развесил на ковре над своей кроватью. Приедешь - возьмешь опять себе. Это он в целях сохранения. А мундштука не нашел. Но от этого не огорчился: уж очень был в упоении от этого оружия. Сейчас послала тебе телеграмму - поздравительную. Я из-за московской суматохи не сообразила чисел, опоздала с поздравлением.
   Будь здоров! Пишу отдельно Поле и Тусе о хозяйственных делах. Целую крепко. Елена".
   Письма становятся все более печальные. Повторяется одна и та же мысль - надо уезжать из Москвы в маленький провинциальный город и там доживать. В письмах Булгаковой Луговскому нет места для общего будущего, есть острое чувство одиночества, обостренное ощущение прошлого. Когда начнут печататься романы Булгакова, когда к его текстам появится сильнейший интерес, Елена Сергеевна начнет жить сначала, станет моложе, веселее.
   Она пыталась навести какой-нибудь порядок и в квартире Луговского на Лаврушинском и в Староконюшенном у Татьяны. Оказалось, в комнате Татьяны жил парикмахер Елены Сергеевны. 23 июля 1943 Булгакова пишет Татьяне трагикомическое письмо об оперативной обстановке в Староконюшенном переулке: "Дорогая моя Тусенька! Вчера была, наконец, на Вашей квартире. Видела тетю Мотю, Тамары не было дома, я оставила ей записку с просьбой прийти ко мне, чтобы пойти на Володину квартиру. В Ваших комнатах живет мой парикмахер Петр Иваныч. Я говорила с его женой (беременной на 9-м месяце). Пожар случился перед Пасхой: она споткнулась, керосинка выпала из рук, она повалилась на пол, старалась погасить на себе огонь, но ожоги есть до сих пор на животе. Опалены двери общие и в каждую из Ваших комнат, шкафы с книгами, переплеты книг. Сами книги не сгорели. Обстановка Ваша в целости. Они обещают сделать ремонт. Вообще же собираются очень скоро выехать. Она должна родить через 2-3 недели, и думают, что сразу же после этого они уедут. Я не рассматривала в отдельности книг, решила, что это надо сделать в присутствии Тамары. ... Тусенька, я целую Вас крепко, также Володю, также Полю. Яшушу плющу не жабывать меня. Штавят ли им плюбол? А челепаке? Целую. Лена".
   А Тамара Эдгардовна в эти же дни пишет Татьяне Луговской: "... Ничего мне не удается. Например, передать через Фрадкину посылку для тебя. Как это случилось, писать скучно, но случилось. Как ты можешь дружить с такой противной женщиной, как Фрадкина? (Елена Сергеевна в этом отношении согласна со мной - она мне понравилась) ... Недавно из Ленинграда приехала приятельница Лени и привезла для тебя пачку табака и плитку шоколада. Не знаю, как тебе переслать. Кажется, у Елены Сергеевны будет оказия. Трогательное существо - Леня!"
   Фрадкина - это жена Хазина, брата Надежды Яковлевны Мандельштам, а Леня - это Леонид Малюгин, главный адресат ташкентских писем Татьяны Луговской.
   "Вчера я опять ходила в Тусину квартиру, - пишет Елена Сергеевна 27 июня Владимиру Луговскому, - чтобы попросить Тамару пойти со мной на твою квартиру, но там никто не ответил, я долго стучала в дверь, собственно Тамарину. Сейчас опять пойду, хотя сегодня воскресенье и, может быть, она куда-нибудь уехала на выходной. Здесь теперь все ездят в выходные дни на свои огороды, всех встречаешь с лопатами. Удивительно холодное лето - за все время ни одного жаркого дня, какой-то холодный ветер. Настроение взволнованное. И если не устроюсь скоро на работу, развинчусь совершенно. При моей полной погруженности в прошлое, при безмерной тоске, которую испытываю, единственное, что может помочь, это очень сильная занятость. Вначале я боялась очень большой ответственности, а теперь даже хочу, и если Игорь Владимирович поможет мне устроиться на одно место, возьму непременно. Если же нет, то надо уезжать отсюда. Это ясно мне. Сергей скоро уезжает в училище, выправляет всякие нужные документы. Будь здоров, милый. Целую тебя, Тусю, Полю. Тюпа".
   Депрессия и тоска нарастают, у неё возникают различные планы - один из них - устроиться сестрой-хозяйкой в писательский дом. Об этом она полунамеком пишет Луговскому, потому что, видимо, это вызывает его резко негативную реакцию, да она и сама потом, после двух недель колебаний, понимает, что эта работа не для нее. Однако она ищет возможности заработать и не находит.
   В эти дни, так как Тамара Эдгардовна была занята на работе, ключи от квартиры на Лаврушинском, куда должна была наконец попасть Елена Сергеевна и рассказать, что там и как, отправили отнести дочь Луговского Муху, незадолго до этого вернувшуюся из Чистополя, из детского писательского интерната.
   "Уже в конце 1943-го, я помню, как иду в Фурманов переулок, возле Арбата, подымаюсь по лестнице, звоню. Мне открывает женщина в шелковом китайском халате, лицо её покрыто толстым слоем крема. Она просит меня подождать, прощается с косметичкой, стирает крем. Я помню комнату, потом я поняла, что это был кабинет М.А. Булгакова. На темно-синей стене терракотовый профиль Булгакова, сделанный художником Вильямсом.
   Мы отправились в Лаврушинский переулок на квартиру отца. Там повсюду лежали стекла; были разбиты окна. Елена Сергеевна схватила ведро, тряпку и начала разбирать завалы, мыть полы. Она готовила кабинет к приезду отца из Ташкента".
   Отношения Елены Сергеевны с Луговским проще не становились, наоборот, на расстоянии начало обостряться то, что их разделяло, во всяком случае для нее. Она раздраженно пишет ему в сентябре 1943 года: "Сердитые и ласковые телеграммы твои тоже получаю. Не пишу, потому что не писалось. Очень много могла бы сказать, а написать все это - сложное - как-то не могла. Зная твою способность ругаться и предполагать всякие штуки, сразу оговариваюсь ничего особенного, ничего нового я бы тебе и не написала. Просто все мои мысли, ощущения, выводы приобрели более законченный характер. Вроде того что чувство твое ко мне - не любовь, или, может быть, с твоей точки зрения - любовь, а для меня не убедительно.
   В общем, конечно, получается глупо - я упрекаю тебя за то, что ты не такой, как мне хотелось бы. Ты, наверно, получил мою телеграмму о службе хозяйкой в доме творчества. Две недели честно ездила в Переделкино, что-то делала, - и вдруг ясно поняла, что служить мне там ни в коем случае нельзя. И отказалась. И стало легко на душе. Может быть, буду служить в МХАТе, хотя надежды на это очень мало. Вернее, буду работать на дому (работа из артели).
   Людей вижу много - появились какие-то новые, неожиданные. Мало интересные, впрочем.
   Почти нигде не бываю - из зрелищ, не хочу. Скучно и в театре и везде. Но люди интересуют. Люди и мужские глаза. Очень часто двойные.
   Письмо все время прерываю, бегаю то открывать дверь, то к телефону. Я одна, Поли нет, Гриша Широков сейчас забежит за письмом, повезет на вокзал. Что это он сказал, что пропусков тоже нет у вас? Когда предполагаете выехать? ...
   Гриша пришел, мы с ним немного закусили. И сейчас он должен бежать. Татьяне я не успею написать сегодня. Я её крепко, крепко целую. Передай ей, что за квартиру твою уплочено - управлением. Я видела жировки.
   Будь здоров, милый. Целую тебя. Елена".
   Елена Сергеевна была, конечно же, человеком незаурядным, умела вдруг сказать нечто неожиданное, яркое. "Но люди интересуют. Люди и мужские глаза. Очень часто двойные". Эти загадочные слова, скорее, отсылают к образу Маргариты в романе Булгакова. К той сосредоточенной на своей беде и в то же время очень любопытной женщине, которая успевала увидеть человека, оценить, не помято ли его лицо, какая походка, острый ли у него взгляд или "двойной".
   Черновик ответного письма Елене Сергеевне был обнаружен в архиве Луговского совершенно случайно. Оно оказалось среди рукописей и бумаг ташкентского периода, связанных с работой над "Серединой века". Предполагалось, что Луговской много писал к Елене Сергеевне, делился с ней тем, как шла работа над книгой, которой она сама отдала столько сил, но пока его письма к Булгаковой найти не удалось.
   Предположительно октябрь-ноябрь 1943 года:
   "... Уже связная смычка с "Крещенским вечерком". Все уже начинает связываться: "Дербент" с "Верх и низ" с "Могилой Абу-Муслима" (до сих пор не доделана), а русские главы с "Псковом". Работа на полный ход, а самая энергичная работа была именно в те времена, когда мне было труднее всего. Из этого я заключаю, что стою на ногах, а в руках чувствую властность и власть над материалом. Новые главы кипят в голове, масса записей, мыслей. Ужасает меня только то, что все это в черновиках, переписанное рукой Елены Ивановны, а с машинки нет.
   Возня с пропусками мешает мне уехать. Сейчас взял командировку от "Правды Востока", "Узитаго" и кино и еду с авансами, правда скромными, в Андижан. Командировка на столе, деньги в кармане. Пробуду дней 8. Привезу, что нужно. Твое поручение будет исполнено. Вот насчет дынь что-то не видно, но там, вероятно, уже имеются. Исполню работу для железнодорожников, чтобы были сразу билеты нам домой. И вообще выезжаем немедленно по получении пропусков. Итак, вместо того чтобы сомневаться, лучше узнай через Сашу или через кого-нибудь достаточно о пропусках и нажми. Неприятно ведь приезжать в холод и изморозь. А здесь просто царство синего, зелено-золотого, можно задохнуться от прохладного света и легкой высоты неба.
   Ты не беспокойся, проживем, и не так плохо проживем. Здесь мой лимит отоваривают по пустякам и жульничают нещадно, а в Москве этот "лимит Б" уже много значит. Будем работать по всей форме. Если я работаю сейчас очень хорошо, то вдвоем будет гораздо продуктивнее. Не надо никаких "переделкинских" и родной сволочи погодинского склада. Кстати, здесь твои переделкинские планы широко известны (Регигин? и др.), вызвали сенсацию крайне неинтересного типа. О непонятных для меня разногласиях последних месяцев забудем и встретим друг друга, как полагается нам, прошедшим через горы испытаний и самую большую близость. Повторяю тебе, все мои силы, все, чем я обладаю духовно и материально, - в твоем распоряжении. Я тебя хорошо и глубоко знаю, много тяжелого перенес из-за тебя и прощаю это, много чудесного видел и не забывал никогда. Держи выше свой носик, встреть, как меня встречала Тюпа, плюнь на все и торжествуй. Помоги, чем можешь, в приезде, а главное, телеграфируй, хоть о брюках или вяленых соловьях. В. Луговской".
   Это спокойное, дружеское послание писалось с надеждой на спокойную совместную жизнь, где Елене Сергеевне отводилась определенная роль. Она нужна ему для работы - в этом недвусмысленный подтекст письма. Он пропускает мимо ушей её рассказы о "Пушкине", о булгаковских рукописях, он хочет встретить в Москве свою прежнюю Тюпу, о которой он всерьез думает как о будущей жене. Но она не торопилась, взвешивая все "за" и "против", и явно роль, которую ей готовил Луговской, её не устраивала.
   О лимитах в военную и послевоенную пору говорили постоянно. Ахматова, которая тоже получала свой лимит - повышенный паек, который выдавался деятелям искусства, с горечью написала:
   Отстояли нас наши мальчишки.
   Кто в болоте лежит, кто в лесу.
   А у нас есть лимитные книжки,
   Черно-бурую носим лису.
   Луговской присылает Елене Сергеевне телеграмму из Андижана. "Булгаковой. Приехал Андижан Получил пачку телеграмм полном восторге ... Твой Дима". Она выполняла его просьбы и присылала почти ежедневно смешные телеграммы. Например, такую:
   "Телеграмма: Ташкент. Жуковская 54. Луговскому Володя я умираю но если ты привезешь много вяленой дыни и черную материю я выздоровлю=Тюпа".
   В Андижане он пробыл недолго, деньги на отъезд заработал, пропуски были готовы. Собирались в дорогу. Из Москвы летела телеграмма от Елены Сергеевны:
   "Телеграмма: Ташкент. Жуковская 54. Луговскому Тусенька и Поля помните меня и мои советы перечитайте мои дорожные впечатления Целую=Лена".
   Перед отъездом Татьяна Луговская заболела: "Я опять больна (это превратилось уже в привычку). В самом деле, я соревнуюсь с А.А. Ахматовой, с которой мы, к слову сказать, подружились. Это была, пожалуй, одна из самых трудных побед в моей жизни", - писала она 21 ноября 1943 года Малюгину.
   На прощание Ахматова подарила Луговской свою книгу, вышедшую в Ташкенте - "Избранное". На её титуле было написано: "Милой Татьяне Александровне Луговской - на память о карантинных вечерах на знаменитой балахане - дружески - Анна Ахматова. 29 ноября 1943. Ташкент".
   Отъезды. Конец эвакуации Конец 1943 - начало 1944 года
   Уезжать из Ташкента начали ещё в 1942 году, как только немцы были отброшены от Москвы. Понемногу возвращались в столицу те, у кого была возможность, кто мог получить вызов. Начала собираться и Ахматова. Тяжелый быт, зависимость от помощников. Тогда это была семья драматурга Штока. Лидия Чуковская в дневниках отражала панические настроения тех дней: "Во время нашего чаепития пришли Штоки. Ольга Романовна жена Штока в последние дни хворает, ссорится с мужем и истерически твердит: "В Москву! В Москву". Они обе советовали NN (Ахматовой) немедленно написать письмо Фадееву, что она просит присоединить её к эшелону Берестинского, едущему в Москву. "Неужели вы не понимаете, Лидия Корнеевна, что здесь NN погибнет? Если мы уедем, некому будет даже чашку чая подать" и пр. Я высказалась против. ... Москва сейчас - это тот же сложный ташкентский быт + мороз + бомбы. ...
   NN сказала, что посоветуется с Ел.С. Булгаковой, у которой могут быть приватные сведения. (От Фадеева или Шкловского.)". Но Елена Сергеевна тогда, в начале 1942-го ехать Ахматовой отсоветовала, и та осталась в Ташкенте неожиданно для себя и для других аж до мая 1944 года.
   Со своим нехитрым уютом прощался Корней Иванович Чуковский 26 января 1943 года: "Прощай, милый Ташкент. Моя комната с нелепыми зелеными занавесками, с шатучим шкафом; со сломанной печкой, с перержавелым кривобоким умывальником, с двумя картами, заслоняющими дыры в стене, с раздребезженной дверью, которую даже не надо взламывать, с детским рисуночком между окнами, выбитым стеклом в левом окне, с диковинной форточкой, - немыслимый кабинет летом, когда под окном галдели с утра до ночи десятка три одесситов". В Москве его ждет удар: в газете "Правда" о его сказке "Одолеем Бармалея" выходит статья П. Юдина "Пошлая и вредная стряпня К. Чуковского". Основанием для разносной статьи послужила вовсе не сама сказка, а донос художника П. Васильева. Он был соседом Чуковского в Москве, автором серии рисунков из жизни Ленина. Как-то по-соседски он зашел к Чуковскому, а на столе у того лежала "Правда" с репродукцией картины Васильева "Ленин и Сталин в Разливе". Чуковский и сказал: "Что это вы рисуете рядом с Лениным Сталина, хотя все знают, что в Разливе Ленин скрывался у Зиновьева". Васильев побежал прямо в ЦК и донес об этом разговоре, Чуковского вызвал Щербаков, кричал на него, матерился, топал ногами. Хорошо, что дело закончилось только разносом в "Правде", а ничем более серьезным.
   Самым экзотичным был отъезд Марии Белкиной, который она описала в своей книге "Скрещенье судеб". В самом конце 1942 года Белкина бегала по городу перед предполагаемым отъездом. "Муж умолял меня этого не делать, но, видя мое упрямство, советовал обратиться в Москве в Политуправление Военно-Морского Флота и просить направить меня на Балтику, мобилизовав на флот. Однако в Москву был нужен специальный пропуск, который мне никто в Ташкенте не выдал бы. Мне помог Иван Тимофеевич Спирин, ... он готовил в Марах штурманов для фронта и часто летал в Москву через Ташкент на своем "дугласе". Мы с ним договорились, что он заберет меня с собой. Чтобы лететь в его "дугласе", не нужно было никаких пропусков. Ну а в Москве?! Конечно, это был риск... Когда мы приземлились в Москве на Центральном аэродроме, напротив нынешнего метро "Аэропорт", то прямо к самолету был подан "опель" Спирина. Иван Тимофеевич велел мне быстро лечь на заднее сиденье, бросил на меня свой тулуп, скомандовал, чтобы я не вздумала чихать или кашлять, и сам повел машину к проходной. Он был в военном мундире, при всех орденах, с Золотой Звездой Героя. У проходной машину остановили, стали проверять документы.
   - Что у вас в машине, товарищ генерал-майор? - спросил часовой.
   - Личные вещи, - ответил Иван Тимофеевич и тут же включил стартер и дал газ.
   Как "личные вещи" я и была доставлена на Конюшки в пустой, заколоченный дом.
   В армию меня не мобилизуют, у меня обнаружат туберкулез. Но на фронт, на Ладожскую военную флотилию, туда, где в это время находился мой муж, я проберусь..."
   Георгий Эфрон, Мур, писал, в мае 1943 года сестре Але: "Уезжает на днях также вся Академия наук, в том числе и 3 профессора, живущие в нашем доме: Цявловский, Благой, Бродский (один - седой с бородкой, другой - лысый в очках, третий - с закрученными усами и пенсне). Они поедут целым поездом. Москва, Москва! Сильнейшим образом туда, пожалуй, надо возвращаться. Но я фаталист и не сетую на судьбу, задерживающую меня здесь. Написал письмо Людмиле Ильиничне жене А.Толстого; по моим соображениям, это письмо ей должно понравиться и побудить её к действиям, полезным делу моей реэвакуации".
   Луговские пытались добиться получения пропусков, что было непросто, судя по тому, что телеграммы Фадееву шли с середины 1943 года, а отъехать они смогли только 1 декабря 1943 года.
   "Телеграмма. Ташкент Жуковского 54 Луговскому Москвы 11.07.43.
   Ближайшее время добудем пропуск тебе семьей срочно телеграфь имя отчество фамилию год рождения татьяны поли тчк сердечный привет=фадеев"
   "Телеграмма: Ташкент. Первомайская 20. Союз писателей. Луговскому.
   Москвы. 15.08.43.
   Получением пропусков Москву обратитесь местные органы милиции куда главным управлением милиции Москвы дано распоряжение=Фадеев".
   "Уезжая из Ташкента в Москву, - вспоминала потом Елена Леонидовна Быкова, - Луговской увозил дорогой подарок, который сестры Яковлевы сделали ему на прощанье. Это были десять записных книжек, переплетенных в ситец для чехлов.
   "На эти книжки они не пожалели целого чехла с моего любимого кресла, а вы жалеете мне какой-то паршивый рукав со своей кофточки", - говорил Луговской, требуя с меня очередную записную книжку.
   "Вы видите эти цветочки - желтые, красные? Они как бы танцуют, и радуют, и согревают, - указывал он на выцветший ситец. - Когда я их беру, то вспоминаю Ташкент, сестер, их дом, тепло, их доброту. Я доверяюсь этим книжкам, как друзьям".
   В последних письмах из Ташкента Татьяна Луговская дарила Малюгину свой Ташкент, который он так и не увидел.
   "Это описание настоящего художника: ... И все-таки я вас столько ждала. По совести говоря, я кончила вас ждать только 3 дня назад. Ну, ладно, и не надо. И не приезжайте, пожалуйста. И вы не увидите Ташкента. Не увидите улиц, обсаженных тополями, дали, покрытой пылью, верблюдов - по одному и целый караван, звездного неба, полушарием покрывающего землю, нашего дворика, убитого камнем, кота Яшку, бывшего ещё недавно таким толстым, какой я была в Плесе, и меня, ставшей такой худой, как кот Яшка, вынутый из воды, душа, с проломанной крышей, под которым течет арык, ещё много арыков, хозяйственную и сердитую Полю (впрочем, в последнее время заметно притихшую, так как у неё украли сумку с паспортом и всеми нашими карточками и пропусками), помидоры, величиной с детскую голову, загулявшего Луговского, нашу соседку-стерву, узбечек в паранджах, Алайского базара, "старого города", мои этюды, солнца, от которого можно закуривать папиросы, хмеля на наших окнах, скамейку в парке, на которой я писала вам письма, мангалы, дымящие днем и волшебные по вечерам, москитов и мух, величиной с наперсток, луну, словно взятую из плохого спектакля, скорпионов, ишаков, виноград 20 сортов (правда, очень дорогой, но красивый), белую собачку Тедьку, которая кусает почтальонов и которой кто-то аккуратно и в абсолютно трезвом виде красит брови черной краской, тихое и прохладное ташкентское утро, телеграф, с которого я отправляю телеграммы, розовые стены и голубые тени в переулках, коз на всех улицах, ботанический сад и зоосад, где есть 3 дохлых крокодила, много козлов, ещё больше кур, ещё больше маленьких юннатов, ещё больше цветов и тишины и один маленький медвежонок (мой друг), Пушкинскую улицу, спекулянтов, карманных воров, торговок вареными яблоками и чесноком, ташкентских котов, особняков, самоваров, мою подругу Надю, Сашу Тышлера, Бабанову, дыню, ростом в бельевую корзину, изюм, грецкие орехи на дереве и на базаре, поэму моего брата, 22 карандаша, 15 записных книжек и маленького Будду - которые находятся на его роскошном столе, моих учеников и мою злость, мой красный зонтик, дома, под названием "воронья слободка", девочку Зухру и девочку Василю, которая продает кислое молоко, спящих во дворе людей, желтые цветы под окнами, кухню с провалившимся полом, очереди в распреде, улицу Карла Маркса и улицу "Весны", Бешаган и Урду, каменные ступени и траву, растущую на крышах нашего жилища, нашего уюта и беспорядка, старый веник, совок для угля, бумажные абажуры и лампу, сделанную из детской игрушки, глиняные кувшины, мебель, которую я сама красила, диван, на котором я пролила немало слез, папиросников на углу Жуковской, ташкентский трамвай, в который невозможно влезть, ярко-синего неба, белую акацию и Адамово дерево, решетки на окнах от воров, нашу дворничиху, вокзал, желтые занавески на моих окнах, привешенные на бильярдные кии, плиту в глубине комнаты, саксаул, Библию, сломанный штепсель, три разных стула и круглую черную печку в нашей комнате, мои самодельные карты, моих поклонников, и дворника Лариона в том числе, лесенку на балахану, Ахматову в веригах, звонок у калитки и булочную на углу, похожую на крысиную нору - всего этого вы не увидите".