Ахматову сравнивали с Кассандрой, она рано стала предвидеть будущее, в том числе и свое, в том числе и посмертное, поэтому она и обращается к нам, зная заранее, что мы прочтем в мемуарах "вязальщиц".
   Так совпало, что с июня 1943 года Ахматова и Чуковская стали жить в одном дворе на улице Жуковской, занимались литературой с одними и теми же подростками, которые приходили к ним на занятия, - Э. Бабаевым, З. Тумановой, В. Берестовым.
   "С середины декабря 1942 - го я перестала у Анны Андреевны бывать, писала Лидия Чуковская. - И она более не посылала за мною гонцов. Вплоть до моего отъезда из Ташкента в Москву осенью 1943 года (то есть почти целый год!) - мы, живя в одном городе, изредка встречались всего лишь на улице на окаяннознойной, непереносимодлинной улице азиатского города (который ей удалось, а мне так и не удалось полюбить)".
   Летом 1952 года отношения между ними восстановились и продолжались до самой смерти Ахматовой. Лидия Корнеевна Чуковская оставила подробные "Записки", в которых запечатлены атмосфера тех лет, многочисленные разговоры с Анной Андреевной Ахматовой.
   Белый дом на улице Жуковской Начало - середина 1942 года
   Ты, Азии земля, ты, прах сыпучий Отживших беспощадных поколений,
   Храни мою измученную мать.
   В. Луговской. Смерть матери
   Смерть матери Луговских "Вспомнил я все детство, и елку, и какие-то яблоневые сады, и собак, и юность мою, и зрелость", - писал Луговской в горестные дни расставания с матерью.
   У них были особые, очень близкие отношения. Татьяна Луговская в своей книге о детстве писала, что мама больше всех с детства любила Володю и это никого в семье не обижало. "Мать была самой большой любовью брата в жизни. Они были похожи, только она не поспевала за ним. Все в нем было крупнее. Поэтому она и умерла раньше времени. Душевно и физически устала. А по своему здоровью она могла бы прожить дольше".
   Но эта любовь, видимо, накладывала свой отпечаток на его отношения с женщинами и женами; он всегда жил вместе с матерью - и в квартире на Староконюшенном, и на Тверской, и в Лаврушинском. Как правило, сильная привязанность матери и сына часто мешает созданию того нормального притяжения, которое должно возникать между мужем и женой. Так и было в семье Луговского: и Тамара Груберт (его первая жена), и Сусанна Чернова (его вторая жена) были в трудных отношениях с Ольгой Михайловной. Это при том, что друзей и учеников Луговского она обожала, а они любили её. Владимир был внутренне мягок, иногда даже слабохарактерен, о чем с двадцати лет писал в своих покаянных письмах к женам, но умел собираться, начинать все с нуля, приникая, как к твердыне, к матери.
   Нет, мама, смерти! Нет!
   Нельзя расстаться С твоей походкой поутру за дверью,
   С тобой, которой имя было - Ольга. ...
   Я через тысячи летящих поколений Все от тебя схватил - движенье, брови,
   И голос мой, и поступь, и усталость.
   Татьяна Александровна не раз рассказывала историю о том, что предшествовало тому, как их маму окончательно разбил паралич. Она воспринималась как новелла, законченный литературный сюжет.
   "Перед войной у мамочки случился первый инсульт, она потеряла речь. Володи не было, я его разыскивала и дозвонилась Елене Сергеевне Булгаковой. Она сразу примчалась, помогала мне делать все, самую грязную работу.
   Потом мы мамочку выходили, она совсем почти восстановилась.
   В лето войны мы жили на даче долго, очень трудно было её вывезти в Москву.
   Осень 1941 года. Я привезла маму с дачи с Хотьково, куда мы после тяжелой болезни спрятали её от бомбежек. Привезла, потому что стало холодно, да и Хотьково уже начали бомбить, и в Москве находился брат после контузии, она о нем волновалась.
   Приехали под вечер. Газ почему-то не горел, мы разожгли примус, вскипятили чайник. Квартира неубранная и нежилая, в одной из комнат живет чужая женщина, лишившаяся угла из-за бомбежки.
   Затемненные окна, свет только от примуса, и наши огромные тени на потолке её комнаты. Мама так была рада, что она дома, что мы снова вместе. Она сидела в кресле. Было тихо... Ждали бомбежки... И вдруг она запела (до этого около года она уже не пела, ей было запрещено, да и не могла она, голос пропал, было кровоизлияние в мозг). И вдруг запела, да так сильно, громко, молодо, как певала когда-то в давние дни... Мы все застыли и окаменели в тех позах, в которых нас застало её пение...
   "О, весна прежних дней, светлые дни, вы навсегда уж прошли", - пела она, и голос её лился без усилий и заполнял не только комнату, но и всю квартиру. Остановить, прервать её было страшной жестокостью. Творилось, что-то важное, величественное, чего нельзя было прерывать.
   Это было прощание с чем-то, утверждение чего-то значительного, вечного, что было важнее не только здоровья, но и жизни.
   Отзвучала последняя нота арии, мама закрыла глаза и начала падать (точнее сползать) с кресла. Брат кинулся к ней, поднял. Мы перенесли её на кровать. Она была парализована, недвижна и нема. Это был конец её жизни.
   Она прожила ещё семь месяцев, но была уже другая. Такой, какой она была раньше, до этого пения, мы её уже не видели.
   Дальше было только страдание и жалкое и мучительное существование. Жизнь её кончилась на этой арии Масне. Кончилась на пении. Она уже перестала быть птицей. Больную и недвижимую мы потащили её в Ташкент, так как брату было велено туда, и он не мог оставить мать одну в Москве".
   В записных книжках Луговской с горечью писал:
   "Ледяная ненависть и беспомощность ...Крики матери за стеной. Синие ночи и подлость без границ. Раз ты пошел по этому крестному пути - должен все выдержать... Неумение жить и вероятно умереть. Тихие заводи доброты. Блистающая, подлая жизнь на маленьких кубометрах. Первые знаки весны - и снова смертный холод и мрак ночей. Зеленые тучи на Карла Маркса, и два стакана портвейна, и девушка под треп. Сыро, холодит... Черкасов. Желание сжечь Берлин. Первые фиалки".
   Главное ощущение от мира в те первые месяцы 1942 года - это холод и неустроенность. Для Луговского, как и для многих других, порвалась ткань существования и времени и оттуда из продырявленного войной пространства потянуло ледяным, мертвенным холодом. И тут же длинное и тягостное умирание самого родного ему человека. По-гамлетовски он восклицает:
   Такое счастье умереть и сгнить,
   Проникнуть в ледяной уют вселенной,
   Назвать седую смерть освобожденьем И получить, как в детстве, как на Пасхе На стуле возле маленькой кровати Подарок, весь обернутый бумагой...
   Опять прервалась связь времен... связующая нить. Видимо, со смертью каждого человека, так как через него протекает свой поток времени, рвется связь времен. Художники - своеобразные лекари времени, они зашивают эти прорехи в нашем мире. В ином же мире все непрерывно.
   Бывает, что внутренние кризисы совпадают с внешними трагедиями. Для поэтов такие совпадения являются неопровержимыми знаками того, что судьба окликает их, обращает к глубинам своего трагического опыта. В записных книжках Луговской пытался нащупать точку опоры, равновесия.
   "Ничего не даст, ничего не получится. Именно этого мне не хватало. Именины подлецов. Вера в жесткие правила и людской порядок. ... Мои робкие, каждый раз неверные движенья. Беспомощные глаза Е.С. (Елены Сергеевны. Н.Г.) и её гордость ребенка. ...Внутренний город души. Внутренний город Ташкент, невидимое царство. Дом ЦК. Уют каждого мгновения. Уют лампочки и стула, редакции и дерева, вечеринки и арыка. Человек создан все-таки для счастья".
   Уют, покой не только в тех незыблемых вещах и людях, оставшихся в Москве или умерших. Пока человек жив, он должен искать радость и тепло мира в жесте, взгляде, в своей, может даже неловкой, нежности к другому. В этих заметках чувствуешь, как человек словно заново учится ходить, держась за стены, как больно ему смотреть на свет, ведь он долго был почти ослепшим, как он вдыхает новые запахи, потому что он несколько месяцев ничего не чувствовал.
   "Милый Леня, - писала Татьяна Луговская в конце марта Малюгину, - вы меня зря хвалите за спокойствие - это просто смертельная усталость и обреченность и, главное, невозможность вести себя иначе при данных обстоятельствах. Пришлось хлебнуть горя за все это время всем. Я делаю с успехом тысячу вещей, которые принято называть самообладанием: работаю, пудрю нос (пока ещё есть пудра), веселю и утешаю людей, навела даже бесподобный уют у себя в доме. Только все это чепуха, а душа отшиблена - у меня не хватает мужества заглядывать в будущее и заглядывать в глаза моей умирающей матери. Умирает она тяжело, мучительно, положение её поистине ужасное - помимо всех её болезней и страданий, у неё ещё обнаружен рак. Кричит она, не замолкая ни на минуту (днем и ночью). А я, кажется, готова закопаться в землю, чтобы только не слышать этих душераздирающих воплей".
   Мать умерла в апреле 1942 года после четырехмесячных мучений, и их жизнь переменилась. Возникло чувство пустоты и беспомощности. Работа, которую Луговскому предлагалось делать в Алма-Ате, стала его настоящим спасением. Вызов пришел накануне смерти матери.
   6 апреля 1942 года Луговской получил телеграмму с кинофабрики от Эйзенштейна:
   "Прошу приехать Алма-Ата подробно оговорить песни возможности текста сообщите срок выезда привет Эйзенштейн".
   В Алма-Ате шла подготовка к съемкам фильма "Иван Грозный", сдавались варианты сценария, трудности были с диалогами. Еще в конце 30-х годов Эйзенштейн и Луговской удачно сотрудничали на картине "Александр Невский", к которой поэт сочинял песни. 7 апреля, в день смерти матери, Луговской посылает ответную телеграмму: "Рад совместной работе ответ задерживался смертью моей матери посылаю письмо скоро выезжаю Луговской".
   После смерти матери он записал: "Комната страданий. Вот они и кончились. Вот и ушла твоя душа далеко в те края, которые остались позади, в мир всех прошлых движений и образов, распыленных в мировом пространстве и времени.
   А она все вязала, вязала, все сучила, сучила пальцами на смертной постели. Расцветание мира. Она - плоть моя и передала мне плоть своей любви. Книги, письма. Пасхальный звон на небе "Слава в Вышних Мироносицы".
   Эйзенштейн немедленно прислал телеграмму: "Искренне соболезную постигшем горе жду приезда привет Эйзенштейн".
   "7 апреля умерла мама, - писала Татьяна Александровна в письме. Первый раз в жизни я видела, как умирает человек. Это очень тяжело и очень торжественно. 9-го мы её похоронили, и сразу этот несчастный город стал мне родным.
   Обмыла, одела, положила в гроб, забила гроб и зарыла могилу - все своими руками. И на всю жизнь мне запомнилось её строгое, красивое лицо.
   Потом ясный день, дощатый гроб, тюльпаны и ещё какие-то цветы, кажется вишня. Я нашла чудесное место на этом азиатском кладбище - совсем русское - просторное и тихое, тополь растет в ногах. Вот и все.
   Вот и осталась я одна, и ничто уже меня не связывает, а как грустно, если бы вы знали, и как все безразлично. Вот и прошло детство, юность, да и молодость, пожалуй, на исходе".
   И картина её похорон на восточном кладбище в дни Пасхи из записных книжек Луговского:
   "Пасхальный звон на небе "Слава в Вышних Мироносицы".
   Путь мимо винных киосков.
   Все расцвело в одно утро.
   Земные поклоны всей твоей жизни, большой, мудрой, полной страстей и задушевного жара. Улыбка, знающая все, видящая все. И меня, и все гадости мои, все строгое во мне и во всех.
   Азия. Верблюды. Кипень деревьев.
   Кладбище, желтые трупы на досках. Все как в ХVI веке. И все та же условная, чистая земля. Да будет все хорошо на ней, как в этот день весны. Церковь. Могила. Опустили. Пошли лопаты. Полетели цветы. Дай мне закрыть тебя землей, сыну твоему. А мы с тобой увидимся или разъединимся навеки, и только изредка будем говорить друг с другом на языке мимо идущих людей, зверей, деревьев, трав. Только изредка. А теперь прощай!
   Гимн земле и её превращению... Гимн моему телу - звездной системе жизни. Вселенная - это гимн людских и ангельских существований. Это огромный чудовищный хор".
   После похорон матери Владимир и Татьяна Луговские выехали в Алма-Ату.
   В командировочном удостоверении на имя Луговского сказано, что его вызывают для литературной работы над фильмом "Иван Грозный", он туда отправляется на срок с 21 апреля по 28 апреля 1942 года.
   Татьяна ехала к мужу. В Алма-Ате для неё нашлась работа художницы в спектакле.
   Жизнь двора
   Елена Сергеевна Булгакова осталась на балахане в их домике на Жуковской своеобразной хранительницей домашнего очага. С ней жил младший сын, Сережа Шиловский. Старший сын, Женя, был на Западном фронте. До войны он жил в семье отца - видного генерала Е.А. Шиловского. Это было условие бывшего мужа, когда Елена Сергеевна оставила его ради Булгакова. Спустя два года после ухода Елены Сергеевны Шиловский женился на дочке Алексея Николаевича Толстого Марианне. Сергей с шести лет рос в семье Булгакова, Женя приходил в их дом на все праздники и обязательные воскресные обеды, его любовь и привязанность к матери, к брату и к Булгакову никогда не ослабевала.
   Сережа в Ташкенте очень привязался к Луговскому, о чем говорят письма и открытки, которые он посылал, уже покинув Ташкент.
   Оставшись в Ташкенте, Елена Сергеевна писала в Алма-Ату грустные и смешные письма.
   "Дорогой Володенька, я решила тебе написать письмо на машине и притом большими буквами, а то иначе ты не смог бы ничего прочесть (У Луговского в то время сильно болели глаза, он плохо видел. - Н.Г.), стал бы просить Эйзенштейна или свою подругу мадам Пудовкину, и все бы узнали, что я твоя содержанка. А так ты волей-неволей сам прочтешь и все будет шито-крыто. Я пишу тебе в твоей комнате, на твоем письменном столе - машинку я перетащила сюда, сплю на твоей кровати, вот. Спать очень хорошо, москиты не кусаются, они все пьяные от постоянного винного запаха в этой комнате и потому добрые. Я посылаю тебе гребенку такую жесткую, что ты никогда не сможешь её сломать. Правда, зато ты можешь потерять её. Ну, смотри, лучше не теряй. Я сейчас-то веселая, зато, когда ты уезжал, я совсем обалдела от страха.... Сидели мы как-то раз очень мило вечером во дворе. Все вместе ужинали экспромтом, всякий принес, что было дома, получилось очень славно. Погодины, как ты знаешь, уехали в тот же вечер, что и ты. Он был, по-моему, феерически пьян. Хазин привез свою мать и сестру, - они все на одно лицо, все переодетые Хазины".
   "В большом южном городе жизнь идет открыто - во дворе, - писал в своих воспоминаниях Эдуард Бабаев. - Большие дворы Ташкента, разноязыкие, населенные множеством народа, в годы войны были настоящими Вавилонами".
   В такой вот Вавилон к Евгению Яковлевичу Хазину приехали из Джамбульской области Надежда Яковлевна Мандельштам со своей старенькой матерью. Хазины действительно все были очень похожи внешне; но в худобе Евгения Яковлевича было своеобразное изящество, а Надежда Яковлевна, истощенная и истерзанная несчастиями, физической работой в колхозе, и до того не очень-то привлекательная, теперь вообще стала неотличимой от брата.
   Приезд на Жуковскую Хазиных, остроумно определенных Еленой Сергеевной "все на одно лицо", на самом деле означало печальное воссоединение семьи. Надежда Яковлевна Мандельштам была близкой подругой Анны Андреевны Ахматовой, она приехала к брату, надеясь на облегчение жизни. Но её ждала такая же тяжкая судьба и здесь: медленное угасание матери, голод, постоянный поиск заработка, отсутствие взаимопонимания с родными, их эгоизм... После отъезда Елены Сергеевны с балаханы Надежда Яковлевна ухаживала за больной Ахматовой в комнатке "колдуньи", как они называли Елену Сергеевну. В те дни она пишет их общему с Осипом Мандельштамом другу Борису Кузину: "Встреча с друзьями. Основное, конечно, Женя (Хазин. Н.Г.). Очень хорошо приняла Лена. Анна Андреевна - неузнаваема - так молода и хороша. Много стихов. Скоро выйдет книга. Стихи горькие и прекрасные. С этими хоть на смерть идти. ... Анна Андреевна говорила, что боялась думать о моем приезде, так хотела его. Но я, видно, тяжелая. Помните, какая я была болтунья. А теперь я с трудом говорю. Нужно какое-то громадное усилие, чтобы произнести слово".
   С Николаем Погодиным, автором "Кремлевских курантов" и "Человека с ружьем", ни Булгакова, ни Луговской особо близких отношений не имели, а вот Б. Пастернак через Вс. Иванова, который был его близким приятелем, относился к нему очень задушевно. В эвакуации Погодин очень много пил и отличался крайней несдержанностью в выражениях. Направо и налево ругал власть, военное начальство.
   Вс. Иванов писал 29 июня 1942 года: "Провожал Погодина в Москву. Погодину, перед отъездом, сказал Берестинский, поднимая бокал:
   - Скажи в Москве, что бы ни случилось, Ташкент врагу не сдадим никому".
   Потом, когда Погодин вернулся, он рассказывал Вс. Иванову:
   "Мне поручили написать пьесу "Сталин и защита Москвы". Я спрашиваю, в чем дело? Что за чудо такое под Москвой? А какое тут чудо. Просто уложили три миллиона и закрыли живым мясом проход. Если бы не зима, быть бы чуме".
   В воспоминаниях актрисы Марии Мироновой о Ташкенте, где были её муж Менакер и недавно родившийся на свет Андрей Миронов, которого Миронова носила на выступления в большой плетеной корзине, рассказывается, что Николай Погодин написал для неё очень смешную миниатюру про двух теток с Алайского рынка. "Вы вакуированные, - и мы вакуированные", - говорили они.
   Через неделю Луговской вернулся из Алма-Аты, а Елена Сергеевна продолжала свою хронику ташкентской жизни в письме к Татьяне Луговской: "Дорогая моя Тусенька, откладывала ответ на Ваше чудесное письмо, так как ждала оказии. Наконец, сегодня, по-видимому, Таня Кондратова едет и берет с собой письмецо и маленькую посылочку Вам.
   Родненькая, если бы Вы видели, на что я стала похожа, Вы взяли бы назад все хорошие слова, которые Вы когда-либо мне говорили. Дело в том, что москиты, оказавшиеся страшной сволочью, москиты, о которых Володя, восхваляя эту чертову Среднюю Азию, никогда не сказал ни слова, - москиты, о которых все упоминали мимоходом, - искусали меня вконец. Что это значит? Это значит, что на моих руках, лице и шее (и отчасти на ногах и на теле) зияет не меньше 200-300 открытых ран, так как я не выношу, когда у меня появляется хоть какое-нибудь пятнышко, а если оно при этом чешется, то я сдираю кожу с таким упоением, что испытываю при этом физическое наслаждение. Истинное слово, я не шучу и не преувеличиваю.
   В результате я похожа на зебру, приснившуюся в страшном сне, и, между нами говоря, прощу теперь Володе все смертные грехи за то, что на него это не производит никакого впечатления и он по-прежнему твердит, что милей мово на свете нет никого.
   Затем - жара. Это та самая адская жара, в которой мне лично, безусловно, суждено доживать, когда я перейду из этого мира в другой. Сколько градусов, уже безразлично, потому что это пекло. Например, на моей лестнице нельзя сидеть просто на ступеньках, сожжет зад, приходится подкладывать подушечку, а Поля с трудом ходит босиком по этим ступеням. Из-за того что москиты летят на огонь, надо закрывать окна, а тогда - так душно, что потом и ночью не отдыхаешь. Я сплю голая и без простыни даже, никогда в жизни со мной этого не бывало.
   Двор значительно опустел, уехали Вы, Леонидовы, Уткин (слава богу), Файко, Зузу, наконец, - нас осталось здесь 21 человек. Двор большей частью пуст, это, впрочем, хорошо, так как если, например, зачнется такое веселье, как было вчера, когда вытащили стол на улицу, пили, танцевали под патефон, Погодин хамил, - я посидела для приличия 5 минут и ушла наверх. Через полчаса пришел Володя и стал диктовать мне свою поэму для 2-й книги "Жизнь". Боюсь сглазить - но, кажется, это будет замечательная вещь.
   Володя - молодец, с ним хорошо и легко".
   Булгакова вечером подымалась к себе наверх, после многих часов перепечатки под диктовку новых поэм. Елена Сергеевна, с её умением быть удивительной помощницей во всем, была теперь жизненно необходима Луговскому. Иногда она оставляла ему на столе смешные записки без единой запятой.
   "Димочка Дима спокойной ночи сразу ложись спать не читай завтра лучше раньше встать и начать новую чудную жизнь свет гаснет уже три раза боюсь побегу домой скорей и лягу спать пока горит Димочка не читай право послушайся меня а я Киплинга нашла но сразу спрятала чтобы не соблазняться и не зачитываться завтра буду читать до свидания Димочка Дима ложись сразу спать завтра расскажешь все свои дела что врал старик по дороге что старая подруга жизни твоей кипучей говорила что валенок..." (записка обрывается).
   Итак, Луговской диктует свои поэмы, а во дворе появляются новые обитатели и уезжают в Москву старые. Обстановка дружная, но не без сложностей. Леонидовы, Файко - друзья Михаила Булгакова и Елены Сергеевны.
   Файко, драматург, комедиограф, автор знаменитых кинокомедий "Папиросница от Моссельпрома", "Сердца четырех", "Аэлита", был соседом Булгаковых в писательском доме на ул. Фурманова. В своих воспоминаниях о Михаиле Афанасьевиче, рассказывая о последней встрече, Файко приводит их разговор.
   "Я хотел тебе вот чего сказать, Алеша, - вдруг необычно интимно произнес он. - Не срывайся, не падай, не ползи. Ты - это ты, и, пожалуй, это самое главное..... Будь выше обид, выше зависти, выше всяких глупых толков....
   И я ушел и проплакал всю ночь".
   Файко не стал известным драматургом, но навсегда сохранил чувство собственного достоинства. В своих дневниках после смерти Булгакова он писал о том, что не может ходить на вечера его памяти, потому что там будут лгать, не будут говорить о писателе как должно. Он хранил любовь и верность Булгакову.
   Живя в Ташкенте, Файко написал в дневнике: "20 марта 1942. Культ Ахматовой. (Я люблю Ахматову, но не люблю культов)". В середине 1942 года он уехал на съемки фильма по своему сценарию "Актриса".
   Олег Леонидов, журналист, драматург, и его жена жили в Большом Левшинском переулке (ул. Щукина), они часто бывали у Булгаковых. Их соседом по подъезду был близкий друг Луговского Павел Антокольский, его дом был один из самых гостеприимных и веселых домов в Москве, где будущие обитатели ташкентского двора и встречались. Вернувшись из Ташкента в Москву, Леонидов с нежностью писал Луговскому:
   "6 июля 1942. Москва - Ташкент Тегуан - Тепек,
   Тегуан - Тепек...
   Безусловно, подражая Вашему бархатному баритону с басовыми переливами и сексапильным рокотом, я почти каждый вечер - то в обществе Павла, то в обществе других друзей, - пою нашу скорбную песню дальней дороги и отчаянья. Слушатели осуждают в зависимости от количества стопяр, трезвые не слушают совсем, а пьяные даже подпевают. С нежностью вспоминаю Вас, дорогой Володя, и наше сожительство (пусть не истолкуют дурно эти лирические слова). Ах, если б навеки, навеки так было - но только не в Ташкенте, а в Москве.... В Москве Вас помнят, любят и рады, что Вы стали работать во всю силу своих поистине лошадиных сил. А.А. Фадеев в Ленинграде (все еще!). Приехала из Чистополя евойная мадам - может быть, это ускорит его возвращение. А то загостился. Павел в нашем доме и часто за нашим столом, как и мы за его и Зоиным.
   О Елене Сергеевне думаем и тоскуем ежечасно (простите - но больше даже, чем о Вас). Она незримо присутствует во всех наших делах и думах... Целуйте её благодетельные ручки. Обнимите Сергея и запретите ему размокать от жары и лениться (у меня такое впечатление, что он раскис!). Целую, целую! Ваш Олег. Поле привет, конечно!"
   Леонидовы только что вернулись в Москву и наведывались к сестре и первой жене Луговского в Староконюшенный переулок, который был по соседству. Кроме того, Леонидов описывает ту компанию, которая сложилась в соседской, гостеприимной квартире Павла Антокольского и его жены Зои Бажановой; там прожил некоторое время Александр Фадеев, отбывший в Ленинград, а "евойная мадам" - это актриса Ангелина Степанова, вернувшаяся из Чистополя в Москву.
   И. Уткина, известного комсомольского поэта, во дворе не очень жаловали, он был высокомерен и не очень приветлив с обитателями. Буквально через год он погибнет в авиакатастрофе недалеко от фронта. Товарищи написали ему в Ташкенте шуточную эпитафию, которая осталась в архиве Луговского, не подозревая, видимо, что их шутке скоро предстоит сбыться.
   "Записка: Ташкент, Жуковская, 58 (ошибка. Должно быть 54. - Н.Г.), Луговскому Копия Ташкент, Жуковская, 58, Уткину 5 ноября 1942 года.
   Предлагаем следующий текст для будущей эпитафии на надгробье имеющего впоследствии умереть И. Уткина:
   Под камнем сим лежит Иосиф Уткин.
   Прости, Всевышний, все его грехи:
   При жизни что не мог сдержать в желудке,
   Выкладывал немедленно в стихи.
   Группа товарищей".
   Уткину в начале войны прострелили руку, и он ненадолго приехал в Ташкент долечивать раны. Несмотря на то что он считался вместе с Жаровым и Алтаузеном видным комсомольским поэтом, на него в НКВД копилось огромное количество материала. В опубликованных теперь доносах его имя очень часто упоминается как бывшего троцкиста, который то там, то здесь выражает недовольство Советской властью. Это уже трудно проверить, но известно по рассказам сестры И. Уткина, которую встретила спустя годы Мария Белкина, что его квартира в Лаврушинском, после смерти матери и самого поэта, очень приглянулась какому-то генералу. В результате сестру Уткина посадили на восемь лет в лагерь с конфискацией имущества. Она была незаметным бухгалтером, а вот материалы, которые были собраны на её покойного брата, очень могли пригодиться в том деле.