В Москве Ахматова была включена в списки писателей, которые эвакуировались в Чистополь. Так она оказалась у Лидии Чуковской, с которой познакомилась и подружилась до войны в Ленинграде. Их связали трагические обстоятельства - они выстаивали многочасовые очереди с передачами для заключенных в тюремные застенки, где у Лидии Чуковской находился арестованный муж, а у Ахматовой - сын.
   После длительного переезда Ахматова нашла в Чистополе Лидию Чуковскую. Та накормила и уложила её, а через несколько дней Анна Андреевна сказала, что поедет с ней дальше, на Восток, в Ташкент.
   Лидия Корнеевна, уже не один месяц проведшая в Чистополе, встретила истерзанную и несчастную Марину Цветаеву. А через два месяца Чуковская расскажет Ахматовой о своей встрече с ней и о её гибели в Елабуге. Лидия Чуковская вспомнит, как они шли по грязным мосткам мимо Камы и говорили с Цветаевой об Ахматовой, а "теперь её нет и говорим мы с вами о ней. На том же месте!"
   Начался долгий переезд в Ташкент. В Казани они ночевали в Доме печати вповалку. "Когда рассвело, - писала Чуковская, - оказалось, что бок о бок со мной за спинками стульев спит Фадеев".
   Фадеев ездил по городам с эвакуированными писателями и создавал творческие группы при Информбюро. Когда пойдет слух о том, что он струсил и убежал из Москвы, с легкой руки Богословского его будут называть "Первый из Убеге".
   9 ноября Чуковская с дочкой, племянником и с Ахматовой приехала в Ташкент. На вокзале их встречал К.И. Чуковский с машиной и отвез в гостиницу.
   В архиве Луговского сохранилась записка:
   "Уваж. т. Коваленко.
   Т. Чуковский берет кв. № 5 на Жуковской. Его квартиру на ул. К. Маркса надо отдать либо тов. Луговскому (5 ч.), или Файко - Леонидову (4 ч.), и веду смотреть келью (как сказал Чуковский) Ахматовой.
   К тебе (?) Ник. Вирта".
   Этот текст, написанный карандашом на обрывке бумаги, фиксирует перемещения первых дней. Не совсем понятна форма подписи. Видимо, она означала некую шутливо-верноподданническую манеру общения, в смысле - "к тебе" прибегаю и т.д. Коваленко, как указано в дневниках Чуковского, был управделами Совнаркома.
   Вирта обращался к Коваленко, наверное, в конце ноября 1941 года, когда вовсю тасовалась колода квартир, углов, клетушек и, разумеется, учитывался определенный ранжир, по которому и происходило расселение. Разным писателям полагалась и разная площадь...
   Место Ахматовой в советской литературе тех лет определяется той комнатушкой - "кельей", выделенной начальством в первый год её пребывания в Ташкенте. В писательском доме на улице Карла Маркса, 7, она прожила с ноября 1941 по конец мая 1943 года.
   "Это был ноябрь сорок первого года. Поздняя осень или зима по-ташкентски, схожая с осенью, когда голые деревья, мокрые листья в грязи, серый свет, пронизывающие сквозняки, - вспоминала Светлана Сомова, поэтесса, живущая в Ташкенте, которая вместе с Луговским участвовала в составлении поэтических сборников, в том числе и со стихами Ахматовой. Дом на улице Карла Маркса около тюльпановых деревьев, посаженных первыми ташкентцами. Двухэтажный дом, в котором поселили эвакуированных писателей. Там были отдельные комнаты, а не общежитие, как пишут в примечаниях к книге Ахматовой 1976 года. Непролазная грязь во дворе, слышный даже при закрытых окнах стрекот машинок. Во дворе справа лестница на второй этаж, наружная. Вокруг всего дома открытый коридор, и в нем двери. Дверь Ахматовой".
   Дом этот стали называть то "Олимпом", то "Ноевым ковчегом", то "вороньей слободкой", и совсем уже зло - "лепрозорием". Конечно же, главной достопримечательностью его была Ахматова, поэтому и осталось много разнообразных описаний.
   "Этот небольшой двухэтажный дом стоял на площади, - писала Белкина, подле здания Совнаркома, и вдоль тротуара мимо окон бежал арык, а над арыком разрослись деревья. Дом был специально освобожден для эвакуированных писателей и их семейств. В каждой комнате семья, а то и по две за перегородкой. И кто там только не обитал, в этом Ноевом ковчеге! Была семейная пара немцев-антифашистов, бежавших от Гитлера, запуганные, несчастные, плохо говорившие по-русски; был венгерский писатель Мадарас; был Сергей Городецкий, худой, длинный, похожий на облезшую старую борзую, он расхаживал в черном костюме с тросточкой, а его жена Нимфа, в просторечии Анна, любила сидеть на крылечке, распустив волосы......".
   А сама комната Ахматовой, по описаниям Г.Л. Козловской, которая пришла туда в первые дни после приезда, выглядела неуютно и мрачно.
   "Я оглядела конурку, в которой Ахматовой суждено было жить. В ней едва помещалась железная кровать, покрытая грубым солдатским одеялом, единственный стул, на котором она сидела (так, что мне она предложила сесть на постель). Посередине - маленькая, нетопленая печка-буржуйка, на которой стоял помятый железный чайник. Одинокая кружка на выступе окошка "Кассы". Кажется, был ещё один ящик или что-то вроде того, на чем она могла есть". У композитора Козловского и его жены Анна Андреевна справляла Новый, 1942 год.
   "Ярким был праздник 1942 года. Мы вместе с Ахматовой были приглашены к Козловским, - вспоминал Евгений Пастернак, сын поэта Бориса Пастернака, который был в эвакуации подростком и учился в ташкентской школе, а затем в военном училище, - где был настоящий, сваренный мастером-узбеком плов, вино и закуски. Потом братья Козловские в четыре руки играли Вторую симфонию Бетховена. Просидели до утра, проводили Ахматову домой и пошли поздравлять соседей".
   В начале января Ахматова пустила в свою крохотную келью больную старуху М.М. Блюм, у которой умер в эвакуации муж. "Блюмиха", как её называли в доме, была вдовой того самого театрального Блюма, который нещадно травил и мучил М.А. Булгакова, нападал в печати на его пьесы. Об этом Ахматовой могла рассказать Елена Сергеевна Булгакова, но, наверное, это не изменило бы поведения Ахматовой. Сам Блюм умер безвестным в Ташкенте, а его сразу же оказавшаяся бездомной жена была на время пригрета Ахматовой. Анна Андреевна с легкостью раздавала деньги, еду, делила свой кров с любым, кто её просил об этом. Когда в Ташкенте появилась бездомная, странная поэтесса Ксения Некрасова, то опять же она нашла приют в "келье".
   Через комнатку Ахматовой прошли почти все знаменитые и незнаменитые писатели и поэты.
   Бывал здесь и Луговской. Он относился к ней с подчеркнутым почтением, иногда даже преувеличенно театрально целовал ей руки, глядел на нее, несмотря на свой огромный рост, снизу вверх. Она же с ним держалась величаво и просто. По воспоминаниям С. Сомовой, когда они шли рядом, возникало ощущение, что не она опирается на его руку, а наоборот, она, хрупкая и немолодая, поддерживает его.
   В Москве на письменном столе в Лаврушинском переулке у Луговского стояла фотография Ахматовой 20-х годов. Но в злополучном 1946 году, после выхода известного постановления, Елена Леонидовна, жена В.А., спрятала портрет Ахматовой, а на его месте поставила снимок химеры с собора Парижской Богоматери. Заметив подмену на письменном столе Луговского, язвительный Михаил Светлов воскликнул: "Боже мой, как изменилась Анна Андреевна!"
   Тогда ещё Елена Сергеевна Булгакова жила на кухне у Вирты на улице Жуковской во втором писательском доме, вспоминала Татьяна Луговская. Потом Елена Сергеевна с сыном Сережей поселилась в комнатках на балахане, где с середины 1943 года, после её отъезда, будет жить Анна Ахматова.
   "Раз она (Елена Сергеевна) позвала меня пить кофе с черным хлебом, я пришла, а там Анна Андреевна Ахматова. Она на меня не посмотрела даже, как будто меня нет. Лена нас познакомила, она едва кивнула. У меня кусок в горле застрял. Ахматова очень не любила, когда кто-то врывался. Потом я перестала её бояться".
   Татьяна Луговская в холодные зимние дни таскала у богатых домовладельцев для Ахматовой дрова. Вокруг Анны Андреевны возникала особая атмосфера: каждый приходящий почитал за честь что-нибудь сделать для нее.
   К Ахматовой по лесенке поднимались хорошо одетые, надушенные дамы, жены известных и не очень советских писателей, с котлетами, картошкой, сахаром - с дарами. Нарядные дамы порой выносили помойное ведро и приносили чистую воду. Бывали и такие дни, когда её никто не посещал. И тогда она смиренно лежала на своей кушетке и ждала или нового посетителя, или голодной смерти.
   Мария Белкина описывала, как это видела сама в их доме на улице Карла Маркса. "Как-то, когда Анны Андреевны не было дома, к ней зашла Златогорова, бывшая жена Каплера, с которым они вместе написали сценарий одного из серий прогремевшего тогда фильма "Ленин в Октябре". Это была очень роскошная, модно одетая женщина, особенно роскошная для Ташкента.
   Под ярким японским зонтиком она прошла мимо арыка, мимо моих окон, где я в тени деревьев пасла сына. Она не застала Анны Андреевны и, возвращаясь назад, попросила меня передать ей сверток, предупредив, что если у меня есть кошка, чтобы я спрятала подальше, ибо это котлеты ....
   Когда я поднялась к Анне Андреевне, она, как всегда, лежала на кровати, быть может, и стула-то в комнате не было, не помню. Кровать была железная, с проржавленными прутьями, - такие кровати добыли для нас из какого-то общежития, и мы были им рады. Я попала второй раз к Анне Андреевне - в первый раз она тоже лежала и, отложив книгу в сторону, выслушала меня. К нам тоже повадились цыгане, и одна цыганка, очень хорошенькая, молоденькая, пришла в пальто, накинутом на голое тело, она бежала от немцев из Молдавии. Мы тогда дали кто что мог и одели ее; от Анны Андреевны ей досталась ночная рубашка. И вот прошло дней десять, и эта же девочка-цыганка, запамятовав, должно быть, что была уже в нашем доме, снова появилась на пороге и снова под пальто была голая. Она нарвалась на мою мать, которая, отругав её, прогнала, мне же велела быстро предупредить Анну Андреевну, а то та не разберется и опять что-нибудь даст этой вымогательнице. Анна Андреевна выслушала мой рассказ о цыганке, промолвила:
   - Но у меня нет второй ночной рубашки...
   На этот раз, когда я пришла со свертком от Златогоровой, Анна Андреевна лежала, закинув руки за голову, а на груди у неё была открыта записная книжка - я должно быть, прервала её работу.
   - Опять цыганка? - сказала она, глядя в потолок.
   Она лежала все в том черном платье с открытым вырезом и ниткой ожерелья на шее, босая, длинноногая, худая, с гордым профилем, знакомым по картинам и снимкам, запрокинув голову, закинув руки за голову, казалось, написанная на холсте черно-белыми красками, и за солдатской койкой чудилось - не эта дощатая стена с обрывками грязных обоев, а гобелен с оленями и охотниками и под ней - не солдатская железная койка, белая софа...
   Понимая, что Анна Андреевна может быть голодна, я хотела, чтобы она сразу обратила внимание на принесенный сверток, и что-то промямлила про съестное.
   - Благодарю вас! - проговорила она, - положите, пожалуйста, на стол. - И, повернув ко мне голову, добавила: - Поэт, как и нищий, живет подаянием, только поэт не просит!.."
   "Советский или красный граф", Алексей Толстой, как его называли в писательских кругах, пытался помогать по-своему. Ахматова была польщена бурным выражением чувств с его стороны, принимала от него продукты, но и тяготилась шумными восторгами и непомерными похвалами.
   Однажды Толстой решил проведать Анну Андреевну в её келье. Лестница, по которой надо было подниматься на второй этаж, была шаткая, валкая и разбитая, как вспоминала потом комендантша дома Полина Железнова.
   Будучи грузным и не очень здоровым человеком, Толстой тяжело поднимался по лестнице, часто останавливался и тяжело дышал. За ним шли два сопровождающих товарища, нагруженные корзинами с продуктами. "Ахматова вышла к нему и сказала: "Здравствуйте, граф!" Он поцеловал ей руку, и они пошли к ней в комнату. Когда гости ушли, почти все продукты были розданы моментально".
   В марте 1942 года Алексей Толстой предложил Ахматовой переехать в дом академиков, но она отклонила это предложение. За комнату надо было платить 200 рублей, а таких денег у неё не было.
   "Сообщила, что никуда не поедет. "Здесь я, платя 10 рублей за комнату, могу на худой конец и на пенсию жить. Буду выкупать хлеб и макать в кипяток. А там я через два месяца повешусь в роскошных апартаментах".
   Весь дом ликует по поводу её решения. Рассказывают, что Цявловский вдруг кинулся целовать её руки, когда она несла выливать помои", - писала в "Ташкентских тетрадях" Л.К. Чуковская.
   В доме на К. Маркса Ахматовой очень помогала по хозяйству жена драматурга И. Штока, до своего отъезда в середине 1942 года. И жена драматурга Радзинского, мать ныне известного писателя и драматурга Эдварда Радзинского, который с родителями тоже находился в Ташкенте. Радзинская постоянно отоваривала карточки, убиралась в её комнате.
   Исидор Шток и его жена были соседями Ахматовой по общежитию, слушателями её поэм, помощниками в быту. "К тому же, - писала Л. Чуковская, - Исидор Владимирович, весельчак и остроумец, развлекал Анну Андреевну своими каламбурами. Когда Штоки уезжали ... Ахматова сделала им драгоценный подарок: собственноручно переписанный экземпляр "Поэмы без героя" 1942 года". Помощь Ахматовой, которая осуществлялась абсолютно добровольно многими её почитателями, раздражала некоторых обитателей дома. "Оказывается, там есть целая когорта дам-вязальщиц - во главе с мадам Лидиной, - вспоминала Лидия Корнеевна, - которые возмущены тем, что NN сама не бегает за пирожками, а ей радостно их приносят, что Цявловский носит ей обед, что Волькенштейн кипятит чайник и т.д. Стихов её они не читали, лично с ней не знакомы, но рабьи души не могут вынести, что кто-то кому-то оказывает почет без принуждения, по собственной воле..."
   Вскоре частыми посетителями комнатки Анны Андреевны становятся люди из театральной и артистической среды: Р. Беньяш, Д. Слепян и другие. Частая гостья и Фаина Георгиевна Раневская - великая актриса, привнесшая в жизнь поэта несколько иные нравы. При ней обычным делом в крохотной комнатке Ахматовой стали всевозможные артистические гулянки. Раневскую сопровождали её подруги-актрисы, дамы, по отзывам самой же Ахматовой, ограниченные и грубые.
   Все это разрушило на долгие годы её дружбу с Лидией Чуковской, которую многое шокировало в Раневской. Анна Андреевна умела быть разной: серьезно и глубоко общаться с пушкинистами, и в частности с Цявловскими, проживавшими по соседству, вести разговоры с Лидией Корнеевной о литературе и поэзии, и в то же время чувствовала вкус острого слова, грубой шутки и анекдота, что, впрочем, не отличало её от великих поэтов.
   Ахматова тяготилась неумными подругами актрисы, к самой же Раневской была искренне привязана, - она любила талантливых людей, со всеми их недостатками. Она стремилась избежать намека на любое давление, с чьей бы стороны оно ни исходило, каким бы целям ни было подчинено.
   Распутывание отношений Ахматовой с ближними и дальними людьми будет перемежаться тяжелыми, а иногда смертельными болезнями. Все годы эвакуации она боролась со смертью, из лап которой чудом вырвалась, улетев из блокадного Ленинграда. Однако смерть подходила к ней очень близко во все годы жизни в эвакуации; два раза она тяжело болела тифом, потом скарлатиной и ангиной, и так почти до самого отъезда.
   Жизнь, смерть, любовь, ненависть, ревность, зависть, злоба и доброта проявлялись в этом тесном человеческом и писательском мирке почти ежедневно. Иногда все вдруг смешивалось, запутывалось... Нужна была определенная широта и мудрость, чтобы понять, что происходит с тем или иным человеком. Куда его несет. А менялись в те годы почти все. Можно сказать определенно, что входили в водоворот военных лет одни люди, а выходили совершенно другие. И те, кто умел сохранять доброту и великодушие, легче переносили несчастья. Откликались на беду, помогали, жалели. Но были такие, кто не допускал к себе жалости, не позволял себя жалеть; были высокомерны и горды, заносчивы, возможно, по юности или неопытности жили своей непонятной сложной внутренней жизнью, и молва бывала к ним беспощадна. Так было с Георгием Эфроном, сыном Марины Цветаевой, который очень скоро станет одним из участников маленьких и больших драм и трагедий ташкентской эвакуации.
   Шлейф сплетен, поверхностных суждений тянется за некоторыми обитателями ташкентской колонии по сей день. Сплетни об Ахматовой, рассуждения о её особой привилегированной жизни в эвакуации, разговоры о трусости Луговского и о Муре, который будто бы погубил свою мать... Но письма, дневники, записи, оставшиеся после них и открывшиеся в последнее время, многое разъясняют и ставят все на свои места.
   Каморка Георгия (Мура) Эфрона
   Когда в Ташкенте появился Георгий (Мур) Эфрон, сын недавно погибшей в Елабуге Марины Цветаевой, то первым, кто стал с ним делить свой скудный паек и подношения, стала А. Ахматова. Юноша, ещё недавно живший во Франции и Чехии, с трудом впитывал в себя законы советского общежития. Но он пытался выжить. Мать покончила с собой, отец к тому времени уже был расстрелян в подвалах Лубянки, сестра отбывала срок в лагерях. Мур был ужасно одинок и заброшен, но держался за жизнь из последних сил. Проведя некоторое время в Чистопольском интернате для писательских детей, он отправился в Москву, а оттуда в Ташкент. Он стал учиться в ташкентской школе, всячески избегая мальчишеских ссор, драк, не любил никаких вечеринок. Его товарищами ненадолго стали Э. Бабаев, В. Берестов и И. Крамов, но сверстники вызывали у него усмешки, его тянуло к "взрослым", благополучным писателям с налаженным бытом или с хорошими манерами. В Ташкенте он сначала привязался к Ахматовой, а затем к Толстым.
   К весне 1942 года Георгий Эфрон получил угол в доме писателей на улице Карла Маркса. У него была крохотная комнатка, фанерная выгородка без окон. "В ней едва помещались стол, стул и узкая кровать, застеленная стареньким пледом, - вспоминал Эдуард Бабаев. - Над столом была укреплена книжная полка, на которой стояли сборники Марины Цветаевой "Версты", "Ремесло", "Царь-Девица".
   Иногда Мур читал на память стихи. И тогда оказывалось, что у стен есть уши: то слева, то справа из-за фанерной перегородки слышались голоса обитателей этого многонаселенного дома, просивших Мура прочесть ещё и другие стихи..... Мур зарабатывал на хлеб тем, что писал плакаты и стихи для Телеграфного агентства (УзТаг), но работа была не всегда".
   В письме к тетке в Москву 7 августа он описывал свой быт и свое драматическое бытие: "Живу в душной каморке без окна; входя в неё обливаешься потом. Да ещё кто-нибудь иногда одолжит плитку для "готовки" так становится как в кузнице Вулкана. Это - внешние, наружные влияния. Часто чувствую себя плохо, особенно утром. Трудно подняться с жестчайшей кровати, и ноги как тряпки. Трудно устраиваться со стиркой; мне, щеголю, очень тяжело ходить в грязных брюках.
   Живу в доме писателей; шапочно знаком со всеми; хотя ко мне относятся хорошо (одинок, умерла мать и т.д.), но всех смущает моя независимость, вежливость. Понимаете, все знают, как мне тяжело и трудно, видят, как я хожу в развалившихся ботинках, но при этом вид у меня такой, как будто я оделся во все новое.
   Ожидают смущения, когда я выношу тяжелейшее ведро, в пижаме и калошах, но удивляются невозмутимости и все-таки смотрят как на дикобраза (я смеюсь "перекультуренного дикобраза"). ... На днях, возможно, мне удастся оформиться на постоянную плакатно-халтурную работу (на дому)". Питание его было слишком скудным, молодому человеку не хватало того минимума, который он получал по безлитерной карточке. Он не выдержал и продал вещи хозяйки, то есть фактически украл, и на эти деньги некоторое время питался. Потом он расплачивался за это, мучительно унижаясь перед хозяйкой, подавшей заявление на него в милицию, умолял московских теток продавать свои и материнские вещи, книги, но это было потом. Говорят, что ему помогали собирать деньги друзья его сестры Али - А.И. Дейч, и Л.Г. Бать - и тот же А.Н. Толстой.
   Отступление из сегодняшнего дня Начиная собирать книгу, я знала, что в Ташкенте обитал Мур, - об этом было подробно рассказано в книге Марии Белкиной о семье Цветаевой, и я не собиралась отводить ему много места, так как задача была очень локальная: есть две семьи, проживание каждой из них связано с Анной Андреевной Ахматовой, есть большое количество людей вокруг, жизнь которых постоянно пересекается с основными героями. Но оказалось, что повествование стало все более расширяться и некоторые лица вошли в него, будто для них было отведено место. Читая опубликованные письма Мура, изданные Болшевским музеем Цветаевой, я вдруг поняла, что его острый и злой взгляд меняет общую картину ташкентской жизни. В писательской среде самим фактом рождения он был человеком "своим" - и одновременно человеком со стороны.
   Он не стал "интеллигентом", а остался, в западном смысле, образованным, цивилизованным человеком. Готовясь быть писателем, он старался на страницах писем и дневников показать себя в роли бесстрастного хроникера писательского ковчега, иногда описывая его отстраненно, а иногда срываясь в ерничество. Его язвительный тон похож на голос несчастного, одинокого "подростка" Достоевского.
   Во фрагментах французского дневника Мура, частично приведенного в предисловии к книге писем, вдруг предстала пара поэтов, фамилии которых были спрятаны за инициалами "Владимир Л. и Павел А.", судя по всему, описывались Луговской и Антокольский, картинка их появления в дневнике Мура была очень интересной, но об этом будет рассказано в своем месте.
   "В этой комнате Колдунья до меня жила одна..."
   То горькая и злая,
   То девочка, то словно зверь мохнатый,
   То будто мудрость, даже состраданье,
   То словно злоба в огненном свеченье,
   То словно радость или вещий сон.
   В. Луговской. Крещенский вечерок
   Прямо над комнатками Луговских находилась знаменитая балахана комната с ведущей туда лестницей, заканчивающейся балкончиком. Там поселилась Елена Сергеевна Булгакова. "Дом на Жуковского, 54, состоял из нескольких построек - направо, налево, главный особняк, - вспоминала Г. Козловская, - и строение в глубине двора. К нему была словно прилеплена снаружи деревянная лестница, ведшая наверх, на балахану (вероятно, наше слово "балкон" пришло с Востока, как и множество других). Еще до переезда туда Анны Андреевны там уже жили писатели - Иосиф Уткин, Луговской, Погодин и другие ...".
   Елена Сергеевна была дружна с Анной Андреевной ещё с 30-х годов. Ахматова любила талант Михаила Афанасьевича Булгакова, написала стихотворение на его смерть. В Ташкенте Елена Сергеевна многим давала читать роман "Мастер и Маргарита". М. Алигер, со слов Раневской, писала о том, как Ахматова читала вслух куски романа Булгакова и повторяла: "Фаина, это гениально, он гений!"
   С Луговскими в Ташкенте Елена Сергеевна одно время жила общей семьей.
   Булгакова вошла в жизнь Луговского в конце 1940 года. Ей посвящены несколько поэм книги "Середина века", написанных в Ташкенте. Это апокалиптическая "Сказка о сне" (первоначально она называлась "Гибель вселенной"); "Крещенский вечерок", действие которого происходило на знаменитой лестнице на балахану, потом неоднократно оживающей в стихах Ахматовой; "Первая свеча", где описана история трагического отъезда из Москвы в эвакуацию. Почти все поэмы ташкентского периода были перепечатаны рукой Елены Сергеевны на машинке. Ее сыновья с нежностью, по-дружески относились к Луговскому, а Женя Шиловский писал ему с фронта очень теплые письма.
   Их история началась после того, как умер М.А. Булгаков. Елена Сергеевна оказалась в водовороте новых отношений, очень неровных, но на тот момент необходимых им обоим.
   "Володя жил под Москвой, - рассказывала Татьяна Александровна. Кажется, это был сорокой год, да, сороковой. Он позвонил мне - приезжай и оденься получше. Я оделась - у меня были такие вставочки из органди. Все хорошо, но на лице выступили пятна - аллергия у меня бывала, теперь уже нет. У него была комната большая. Пришел Маршак, сел под торшер, читал стихи. Он много знал наизусть. Бесконечно.
   Потом Володя повел меня знакомиться с Еленой Сергеевной. Она мне показалась очень старой. Ей было лет 50. Потом перестало так казаться. Она не была красивой никогда, но была очень обаятельна. У Володи с ней был роман. Я её понимаю. У неё в жизни образовалась такая дыра, её нужно было чем-то заполнить".
   Елена Сергеевна очень тяжело пережила смерть мужа, Луговской не был и не мог стать заменой, занять место Булгакова не мог никто. Ей, видимо, просто нужен был талантливый и добрый человек, к которому можно было прислониться. Своим бесконечным обожанием В.А. покорил её.
   Дочь Луговского, Маша (Муха), которой было тогда десять лет, вспоминала, как увидела Елену Сергеевну первый раз. В конце сорокового года Луговской часто заходил к дочери в свою бывшую квартиру в Староконюшенном, где маленькая Муха жила с матерью. В тот день они пошли гулять и за разговорами оказались на Новодевичьем кладбище. Подошли к могиле Надежды Аллилуевой. Отец сказал ей, что, когда сюда приезжает Сталин посетить могилу жены, кладбище закрывается. Потом пошли вглубь по аллеям и на скамеечке увидели женщину, которая сидела возле могилы. Луговской сказал дочери, что это его знакомая, Елена Сергеевна Булгакова, и Муха поздоровалась с ней. Вместе они вышли с кладбища. Муха стеснялась незнакомой женщины и молча шла впереди, а Луговской с Еленой Сергеевной сзади о чем-то негромко разговаривали. "Видимо, вспоминая о той нашей встрече, - рассказывала Мария Владимировна, - в письмах из Ташкента папа часто передавал мне привет от Елены Сергеевны".