- Ты не боишься в парадном одна?
   - Нет, нет! Кого мне бояться? Так я с вами договорилась?
   - Иди, иди, эгоисточка! Договорилась. Спокойной ночи! Заходи завтра, не стесняйся! Расскажешь.
   - Да, да, спокойной ночи!
   - Спокойной ночи!
   Саул Исаакович и Ревекка подождали, пока в Маниных окнах зажегся свет, и пошли к своему дому.
   - Ты устала?
   - Ой, моя спина!.. Идём спать.
   - Я подышу немного воздухом, если ты не возражаешь.
   - Вы все, Штейманы, с причудами! Сначала отведи меня домой! Ты хочешь, чтоб я умерла от страха в нашем дворе? Подумать только. нет Клары!
   - И не так давно Лазарь... Многие ровесники уже давно умирают один за другим... И многие моложе нас с тобой...
   - Что-то у меня нехорошо жмет под лопаткой, под левой... Устала...
   - Иди ложись. Может быть, я пойду сейчас к Моне...
   - Новости! Тебя звали?
   - Звали, не звали...
   - Что ты будешь делать ночью у Мони? Кому ты сейчас там нужен?
   - Нужен, не нужен...
   - Сначала подожди, пока я поднимусь и зажгу свет в комнате. А потом иди, твое дело. Нет, вы все, Штейманы, ненормальные! Жди, пока я войду и включу свет! Слышишь, не уходи!..
   Ох, эти белые тревожные облака-деревья, плывущие справа и слева, навстречу и вдаль!.. Не видно листьев, не видно веток, а только белые хлопья цветов, буйная пена!.. Ох, этот запах!.. Угарный и сладостный, греховный, опасный запах!.. Тяжелыми волнами он катит по улицам, и от него беспокойство, от него мучительные сомнения. "Чего уж, чего,- уговаривал себя Саул Исаакович по пути к Моне.- Ведь все получилось, как я хотел, и был удивительный вечер..."
   Радость праздника иссякла. Разошлись и разъехались гости, унесли с собой память о веселой вечеринке и великолепном ужине, унесли с собой Гришины подарки и пакеты с Ревеккиным печеньем - его много осталось на столе, и Ревекка завернула с собой каждому. Они были счастливы, и он был счастлив. Но теперь они разошлись и вина перед Моней обступила его, идущего ночью, со всех сторон.
   "Ох, что за тишина на улице!.. Голодная, недобрая тишина!.."
   Он знал, что от Мони не будет ему прощения и не должно быть, и не рассчитывал на него, и не за этим шел. Он шел к Моне, чтобы повиниться - вот я, и я виноват. Тем ниже опускалась не седеющая и не лысеющая большая голова, тем круче сгибалась тяжелая спина, тем сильнее стискивался узел рук на пояснице, чем ближе он подходил к Мониному дому.
   Месяц, острый и кривой, как турецкий кинжал, крался вдоль кромки густого облака и вошел в него, затаившись надолго. Стало совсем темно. После одиннадцати по будням электростанция экономила энергию и снижала напряжение в сети, а было далеко за полночь.
   Саул Исаакович не умел каяться - вот что. Грешить и каяться - он не понимал и был убежден, что, покаявшись и выпросив прощение, стыдно чувствовать себя свободным от вины. В детстве он украл у соседа щепки для самовара, его поймали с поличным, не наказали, а,аже посмеялись, а он готов был умереть от стыда, ему было лет пять или шесть, но запомнил это на всю жизнь. Прийти к Моне и объявить - я виноват, простите и примите меня в свой круг плакать, пла-<ать вместе с вами? При Грише, при Зюне, при умершей?.. Чем ближе подходил Саул Исаакович к Мониному дому, тем яснее становилось рму, что войти он не сможет. И не вошел.
   Маленький дворик вовсю освещало распахнутое окно Мониной комнаты. Там горели все лампы в люстре, и виден был прислоненный к подоконнику печальный венок из мелких вечнозеленых листьев.
   Ох, эта обманчивая таинственность ночных подворотен!.. В пахнущих гнильцой и кошками подъездах на его пути к Мониному дому и даже под Мониным светлым окном в тени широкого карниза стояли бормочущие нечто голубиное юные парочки.
   - О, о и еще раз о! - вскинул руки к небу кодымский плакальщик.
   Месяц полоснул по кисейному облачку и замер неподвижно и ясно.
   А утро, субботнее утро, утро, когда улетал Гриша и не проснулась нежная Клара, было не лучезарно и не пасмурно, а светило перламутровым небом, ровно обещающим и солнечную погоду до вечера, и дождь в полдень.
   В такое лукавое утро каждый, кто свободен, безусловно, соблазнится непекучим солнцем, безусловно, размечтается об одинокой задумчивой прогулке куда-нибудь к морю, в степь, на лоно цветения трав, к разбойному запаху полыни. HQ пойдет, безусловно, не каждый - ведь надо тащить с собой зонтик и плащ, взять их необходимо, но пригодятся ли?.. Скорее всего, навряд ли... А без них?.. Однако... Хотя, с другой стороны... Ну, в общем...
   Впрочем, Гриша улетал, кажется, вечером...
   Вчера Маня выклянчила для себя право одной, без свидетелей проводить Гришу на самолет. И они, Саул и Ревекка, согласились вчера, дали слово, а сегодня жалели, что дали, и обиделись на Маню, что потребовала его...
   Была суббота.
   Было грустно из-за расставания с Гришей.
   Было тоскливо из-за кончины Клары.
   Было темно на душе от вины перед Моней.
   Было тягостно оттого, что девочка так ничего обнадеживающего не сказала насчет...
   Ревекка на кухне мыла вчерашнюю посуду. Саул Исаакович завернул в газетку поразительный Гришин подарок - талес в полосато-пестром бисерном ридикюле, сунул под мышку и бесшумно, чтобы не пришлось ничего объяснять жене - он стеснялся своей новой затеи,- вышел из дома и не хлопнул дверью, а осторожно притиснул ее, так что язычок автоматического "английского" замка медленно сполз в пазик, не лязгнул, а тихо, мелодично прищелкнулся. Саулу Исааковичу пришло в голову - а почему бы и нет? - заглянуть в синагогу.
   "Куда я собрался, смех один!.."-улыбался он себе под нос, ступая по сизо-голубым плитам чистого и политого двора своего дома.
   Он посидел на чугунной тумбе возле ворот - подумать, утвердиться в намерении.
   Ведь ходят туда такие же, как он. Раз в жизни он просто должен прийти туда.
   Они глупее его?
   Какие основания считать их глупее себя?
   А что имел в виду Гриша, когда из-за моря, преодолев тяжесть путешествия, доставил - позаботился и доставил - молитвенное покрывало?
   Может быть, он имел в виду, что Сулька выжил из ума?
   С какой стати он бы стал так думать?
   Скорее всего, он имел в виду, что они уже старики и им к лицу вспомнить о боге.
   Еще какие старики!..
   Саул Исаакович поздоровался с одним соседом, с другим. С кем-то покалякал о сомнительной погоде, с кем-то о том о сем. И наконец двинулся к порту, чтобы там, внизу, на припортовой площади имени героя потемкинца Вакулинчука сесть в троллейбус, который довезет его на Пересыпь, почти к самой синагоге.
   Подпрыгивающий в движении и приседающий на остановках троллейбус слегка укачал его на мягком диванчике. Саул Исаакович подремал бы немножко, но следовало составить в уме план молитвы по всем необходимым параграфам. Бог, не бог, решил он, но, ежели существует традиция, не следует чваниться и умничать.
   - Боже! -начал он бормотать негромко, смущаясь соседа в спецовке, но вслух думалось лучше.- Итак, мне надо, чтобы счастливо долетел до дома Гриша. Это во-первых. Второе. Мне надо, чтобы Моня не обезумел от горя. И третье, боже! Дай ей решимости, девочке, жене моего внука Шурика, дай ей счастливого легкомыслия на пути. Пусть она обманется в мнимой легкости и станет на путь труда рождения и воспитания моего правнука... Пусть не взбредет ей что-то сделать над собой! Пусть родится здоровенькое, страстно желаемое мною дитя!..
   Все же Саул Исаакович задремал, ненадолго, чуть-чуть-ему всегда спалось в транспорте. Он прислонил голову к прохладному стеклу окошка, а когда вскинулся от толчка и через не вполне разлепившиеся глаза осмотрелся, справа все так же тянулась стена, отгораживающая порт от города, невысокая стенка, но моря тем не менее за ней не увидишь, а слева все так же поднималась гора, а на горе бульвар и город. Но Саул Исаакович почему-то не сразу вспомнил, куда он едет. А вспомнил, и цель его поездки опять показалась ему в каком-то смысле несуразной.
   Однако же, выйдя из троллейбуса и приблизившись к переулку, где, знал он, была синагога, обнаружил в себе неожиданное волнение.
   Саул Исаакович конфузливо заглядывал во все дворы переулка, в пересыпские дворики с палисадничками, с лужей вокруг водоразборной колонки, со столами для домино, с неопрятным мусорным баком, но ничего похожего на место, где люди могли бы сообщаться с богом, не нашел. В самом конце переулка, возле кирпичной стены завода, он спросил у быстрой, как тень от летящей птички, молоденькой почтальонши, спросил, как бы подсмеиваясь над самим собой, как бы говоря: "Что я ищу - смех один!" Почтальонша махнула рукой на зеленые ворота, причем из пачки писем, которую она держала в этой руке, вылетели несколько, упали на камни и траву. Она ругнулась, Саул Исаакович подскочил и помог ей собрать письма...
   Она показала на зеленые ворота, куда Саул Исаакович и не подумал бы заглянуть, хоть и проходил мимо. Прямо в железной зеленой калиточке, так что калиточка совсем закупорилась, ссорились две женщины. Из калиточки, как из репродуктора, на переулок низвергалось дворовое недоразумение. Саул Исаакович подошел, остановился рядом, стал ждать, чтобы его заметили и дали пройти.
   Это был рядовой скандал на всю улицу, на всю Пересыпь и на весь мир. Он цвел уже в той фазе, когда первопричины и подоплека его облетели, как лепестки, и забыты и голые тычинки и пестики, угратившие пыльцу смысла, не имеющие своеобразного аромата, упрямо и тупо топорщились однообразными оскорбительными выкриками.
   - Что вы стоите? Вам надо идти? Идите! Кто вам не дает! Ему тесно! наконец обратили внимание на Саула Исааковича дамы.
   Саул Исаакович прошел. В пристройке жили и ссорились, а синагога стояла в глубине двора. Она с первого взгляда понравилась ему, как только он открыл высокие двери.
   Сразу же за дверью, таким образом, что главный вход мог открываться лишь одной своей половиной, а вторая оказывалась навеки припертой, привалился боком дубовый дореволюционный шифоньер, вероятное хранилище тряпок, швабры, веников и ведер. Шифоньер закрывался амбарным замком на кольцах. За ним, в уголке, на некогда беленой стене, висела эмалированная раковина, в ней лежал кусок грубого мыла. Против двери обломанные перила от ажурной железной лестницы на второй этаж, под лестницей обломки стульев, очевидно, хранимые с целью починки. На сводчатом потолке пузырями вздулась позеленевшая, а когда-то голубая масляная краска. Дверь в следующее помещение была тоже высокая, резная, торжественная, но как бы ночевавшая под многими дождями.
   Вся откровенная бедность места была приятна Саулу Исааковичу, как приятна всякая откровенность.
   Никого не было. Не гудели голоса, как должно, не выплескивался из главного помещения одинокий, как должно, похожий на кипяток из стакана в дрожащей дряхлой руке, горячий старческий голос. Этого не было. А был уже полдень, просто все уже разошлись, гулкие шаги опоздавшего Саула Исааковича смешались с чириканьем воробьев, расшалившихся на люстре.
   Здесь не слышно стало криков во дворе, шума улицы. Здесь все кончалось - и сама синагога, вместилище ветхости и тайны, кончалась улица с газетным киоском и пивным, город с заводами, театрами, трамваями, само время.
   В горячей и голой пустыне, под сухим и седым небом сорок странников в белых плащах шли, опираясь на посохи, за тем из них, кто вел их и кто пел им. Сорок согнутых спин, сорок белым покрытых долов, сорок душ, узнавших цель и смысл, шли, не оборачиваясь и не ропща, за тем из них, кто был мудрее и бодрее их. Сорок дней сменили сорок ночей, или сорок лун прошло, или сорок лет, но не было конца их пути, а парус свежести не приплывал к ним в океане зноя. Сорок странников в белом шли, опираясь на посохи, и не было в их поступи торопливости, и ни один не отставал, а на краю пустыни дымилась бесконечность.
   И он тоже пошел за ними, и белый песок жег его ступни, и медным становилось лицо его, а он шел и молился, чтобы никто не оглянулся и не прогнал бы его, чужестранца...
   Он только что закончил сочинять одну песню и приготовился сочинять другую, но: "Вы проспали вашу молитву, мужчина, меньше надо спать!"-сказали за его спиной. Он обернулся-одна из женщин у калитки, уборщица. Она внесла и поставила перед собой ведро с водой, там мокла тряпка из мешковины. Опираясь на швабру, как некая богиня на копье, она собиралась убирать и закрывать учреждение и ждала с мрачным нетерпением, когда он удалится.
   - Здесь нужен ремонт,-ответил ей Саул Исаакович, чтобы не показаться совсем случайным человеком.
   Она вдруг с грохотом швырнула на пол швабру и, двигая локтями, хлопая мужскими ботинками - ее спецобувь, выбежала вон. Она еще клокотала, вспомнила, очевидно, что-то, чего недовысказала своей оппонентке. Саул Исаакович не успел очнуться, он брел еще с возвышенной целью по раскаленной пустыне, но перед ним уже обнажились облезлые стулья и протекший потолок, и занавешенная пыльным ситцем галерея.
   "Нужен ремонт,- подумал он.- Давно пора вымыть окна, застеклить фрамуги, покрыть темным лаком двери и оконные рамы и сиденья с укрепленными на спинке пюпитрами-для торы молящегося сзади. Пора перебросить с галереи на галерею доски, поставить обрызганные известкой козлы, и пусть пили бы с булками молоко из бутылок толстые неторопливые малярши..."
   Саул Исаакович увлекся, несочиненная вторая песня рвалась наружу в любом виде, творчество обуяло его, и он мысленно стал собирать плотников и стекольщиков, штукатуров и кафельщиков, художников, наконец, чтобы роспись на центральной стене была сделана с лучшим вкусом, чем нынешняя, выцветшая. Он даже вдохновенно зачмокал, представив, как тут можно все устроить, получалось неплохо, не хуже филармонии, он даже поискал глазами какую-нибудь нишу, способную вместить бюст деятельного человека, если бы такой обнаружился и все организовал. И присвистнул - ниша была.
   Он свистнул негромко, конечно, не во всю силу, разумеется, не так, как умел, как свистел своей боевой тройке, и сам Котовский с удивлением качал головой, но стая воробьев в ужасе сорвалась с люстры и ударилась в потолок, и стала биться в стекла, ища выхода.
   - Вы что, идиот?! - закричала, вбежав, женщина. Она схватила швабру, и Саул Исаакович испугался.-Кто здесь свистит?!-кричала она.- Где вас учили, в лесу?! А ну выметайтесь отсюда! На улице свистите, пока не треснете! Ну!
   И он вышел.
   - До свидания,- сказал он и бочком вышел.
   Она не ответила, она уже работала в раже и ярости.
   "Ах, боже мой, боже мой!.."-развздыхался Саул Исаакович, удаляясь. Синагога его уже не занимала, но очень трогала оставшаяся в памяти скудная травка, окаймлявшая все здание, бедный венок, робкая зелень между серой скалой синагоги и серым асфальтом двора.
   "Ах, боже мой, боже мой!..-вздыхал он, погружаясь в старенький дребезжащий троллейбус, усаживаясь на продавленный диванчик и сокрушаясь о том, что недолго этой развалине осталось сновать по привычному маршруту ее жизни.- Ах, боже мой, недолго!"
   Он вспомнил Клару, пока ехал, и все связанное с нею, свою вину и невиновность. Он вспомнил Иру, девочку, голубку, и все связанное с нею, свою надежду и свою беспомощность. "Ах, боже мой!.." Он вспомнил, что обедать сегодня с Ревеккой они станут остатками вчерашнего пира, то есть пир будет продолжаться, но только для них двоих. "Ах, боже мой!.."
   "А когда-нибудь,-вздыхал Саул Исаакович на неудобном скачущем диванчике,и для нее одной будет продолжаться пир жизни, для нее одной... Или, ах, боже, боже, для меня одного!.."
   Какие пиры у них бывали когда-то, какие пирушки и вечеринки, и обеды! Какие друзья собирались в их небольшой комнате за раздвижным столом - орлы и голубки!..
   "Где они теперь, ах, боже мой!.. Или так устроена старость-без друзей, чтобы легче было уходить туда?.."
   Было жарко, пахло морем, розами и бензином, распогодилось окончательно.
   "А небо над городом без единой морщинки! Ах, боже мой!" Прощание
   До последней секунды, до последнего момента, до сочного удара захлопнувшейся дверцы их черной машины Мария Исааковна озиралась по сторонам, не веря, что они с Гришей едут в аэропорт вдвоем, что не вынырнет откуда-нибудь из-за поворота кто-нибудь из родственников-Зюня, Суля или даже Ревекка-и не гикнет по-хозяйски:
   "А ну, подвиньтесь, я еду с вами!" Но нет, машина тронулась, никто не появился, Марию Исааковну откинуло на заднем сиденье, она покорилась мягкой силе, приятно придавившей ее к ковровой подушке, сразу успокоилась, улыбнулась, скосив глаза на Гришу.
   - Моя судьба провожать тебя, Гришенька!
   - И встречать, Манечка, и встречать.
   Закопченное большое солнце опускалось за домами, они небыстро ехали по плотной тени Пушкинской улицы под низкими ветками платанов. И все - молчаливый шофер, машина с ковром, вечернее время и даже столетние платаны,-все соответствовало бы торжественно-печальному обряду прощания, все было бы сообразно их возрасту, огромности пережитой разлуки, чуду встречи, новой разлуке, которая может не иметь конца на этом свете, если бы бурный пестрый свет закатного солнца не врывался в машину на перекрестках сбоку, не слепил, смешил и смешивал и разрушал почтенно стройное состояние души, не давал сосредоточиться хоть на какой-нибудь серьезной мысли, не давал сказать Грише то особенное, что он запомнил бы надолго и навсегда.
   Машина свернула, и - какие там разговоры! - они поехали против солнца, им с Гришей оставалось только щуриться. Шофер опустил перед собой козырек, а Мария Исааковна радовалась тому, что чувствовала рядом Гришин локоть и Гришине плечо. Еще придет минута, верила она, когда можно будет спокойно заглянуть в Гришины рыжие глаза и родится необходимое слово.
   Машина проехала Комсомольскую улицу и еще несколько улиц, заставу и встала перед переездом через железную дорогу, шлагбаум опустили у них перед носом. Они оказались первыми в очереди машин, за ними стал, вернее, над ними навис тяжелый самосвал, за самосвалом автобус. В конце очереди пристроилось совсем уже низкое солнце.
   - Ты знаешь, Гришенька,- стесняясь шофера, произнесла Мария Исааковна.- Я ведь ни разу в жизни не садилась в самолет, не приходилось. Как там внутри?
   - О Манечка! Точно как здесь-тоже некуда протянуть ноги!..
   - И все?
   "Какое счастье,- подумала она,- улыбнуться улыбающемуся Грише!"
   - Ты знаешь, да, все! Мотор, я бы сказал, гудит больше... И только, уверяю тебя!..
   Все-таки ее старания вознаграждены, думала она, унижение перед братом и Ревеккой стоили того, чтобы сидеть с Гришей в этой машине и болтать о пустяках наедине.
   - Нет, не скажите,- не оборачиваясь, вдруг вмешался немой, казалось бы, шофер.- Не говорите, далеко не все.- Он на мгновение повернул к ним тяжеловесный, картинно-суровый армянский профиль.
   - О! А что же? - Гриша так мило обрадовался возможности поболтать с шофером, так просто придвинулся к его загорелому затылку, что Мария Исааковна даже умилилась - научился все-таки у нас, то-то, не так, как было в ресторане.
   - Первое,- сказал красавец,- в самолете привязывают к сиденью, а я не привязываю пока. Правильно?
   - Да, да! Это так, Манечка, в самолете надо пристегнуть ремень, иначе нельзя! А второе?-похлопал Гриша по могучему плечу шофера.
   - Второе - существенное отличие,- неторопливо, даже величественно откликнулся тот.
   - Ну, ну! - подбодрил Гриша.
   - Я не угощаю в, дороге! Так? Гриша похохотал вместе с ним.
   - Нехорошо, неправильно, надо иметь полный сервис!
   - Что-то я хотела у тебя спросить...- попыталась обратить на себя Гришино внимание Мария Исааковна.
   - Что, Манечка?
   - Забыла...
   - Ну, ну! Что же? - говорил Гриша, а сам похлопывал плечо шофера, и было непонятно, от кого он хочет ответа.
   "Зачем нужно Грише поддерживать никчемный разговор с шофером?..-тоскуя, думала Мария Исааковна, а Гриша не замечал ее тоски, ее ревности, как не замечал вчера на вечеринке... Ему было весело с Асиным Сережей, с Адой он говорил без конца, даже с Шуриком. Теперь ему было весело гоготать с шофером.Так много недосказано, так мало времени осталось..."
   - Ты приедешь еще, Гришенька? - спросила она, стесняясь шофера.
   - Да, да! - Гриша подпрыгнул на сиденье, повернулся к ней, лицо его выразило энергию.- Обязательно! В будущем году я опять приеду! И я не буду такой глупец! Я приеду на десять дней, на две недели! Приеду с моей женой! Ты ее посмотришь. О, она тебе понравится! Она для меня очень предана, большой друг! Я хочу, чтобы все наши были с ней знакомы.
   "С какой стати!.." - мысленно взбунтовалась Мария Исааковна.
   - Ты устал, наверно?
   - Да, я не спал сегодня. Я нервничал за Моню, ему тяжело очень!
   - Одному ему будет легче, он с нею не один год промучался'-.
   - О Маруся, как ты говоришь!.. Она его лилия! Она его свет и воздух! - В Гришином голосе скрипнула укоризна, но Марии Исааковне было все равно-пусть будет недоволен, лишь бы говорил с нею, а не с кем попало.
   - А, вспомнила! Я хотела спросить, как ты переносишь самолет. Тебя не укачивает? У тебя голова не кружится?
   - Нет, нет! Замечательно! Говорят, скоро будет прямой рейс из Нью-Йорка в Москву. Утром там, вечером здесь.
   - Через Атлантику,- уточнил шофер.
   - Да, да, через океан!
   - Но ведь это же опасно-через океан, Гришенька!
   - Почему? Наоборот, напротив!
   - Навернуться в океан - еще остается кой-какой шанс, а на землю - пиши завещание,- пошутил шофер.
   Шумно проехал состав пустых товарных вагонов, вздернулась полосатая палка, машина сдвинулась с пыльного переезда. В опасной близости к ней прогрсжотал по деревянному настилу между рельсами самосвал, но потом сразу отстал, и они покатили мягко по хорошему чистому шоссе, обсаженному с боков шпалерами густо цветущего белыми метелками кустарника.
   - Что будет значить - навернуться? Упасть?
   - Не дай бог! Не произноси даже слово такое перед полетом! "За что-то он на меня в обиде... Что я ему сказала? Или чего не сказала?.. Он от меня дальше, чем был до приезда... Сидит рядом, а между нами уже океан..." беспомощно думала Мария Исааковна.
   - Гришенька, зачем ты пишешь букву "ять"?. В твоем письме... уже никто так не пишет очень давно.
   - Марусенька, я не знаю нового правописания! Я решил писать, как меня когда-то научили! Пусть будет по-старому, но грамотно, решил я.
   - Не, надо писать "ять", не надо писать твердый знак на конце, и все, Гришенька.
   - Что ты говоришь! Я теперь буду знать, Маруся! Не надо "-в", не надо "ъ", и все? Так просто?
   - Как пахнет, Гришенька! В обморок можно упасть, это пахнут маленькие кустики!
   - Да, да! Есть люди, что не переносят какие-то запахи, они даже становятся больными.
   - Аллергия,- подсказал шофер.
   Мария Исааковна откинулась на спину. Ветер быстрой езды доставал и сюда через открытое окошко, шлепал по щекам, по векам, бог знает что делал с прической. Она смирилась и с ветром, и с шофером и молчала до самого аэропорта.
   Наконец машина остановилась. Шофер вышел первым, распахнул для них дверцы, понес чемодан. Гриша попрощался с ним за руку, дал хрустящую бумажку.
   - Если бы ты понимала, Маруся, какое для меня удовольствие беседовать, с кем захочу, по-русски, вот так на улице! Отличный парень, веселый человек! Ты не хочешь пить? Что-то я очень хочу пить!
   Возле буфета не было очереди, высокие круглые столики стояли пустые, матово блестели полированным мрамором. Они выпили по стакану яблочного сока.
   - Ты хочешь мороженое? Или что-то другое? Нет, нет, она ничего не хотела.
   - Ты знаешь, я бы не отказался от мяса...
   - О боже! Конечно, необходимо хорошо покушать перед дорогой!..
   Гриша купил для себя кусок жареной курицы, Мария Исааковна смотрела, как он ест, страдала, когда за неимением на столе салфеток он вытер пальцы куском белого хлеба, но замечание сделать не посмела.
   "Через час,- думала она,- или, в крайнем случае, завтра я буду думать, что Гриша мне приснился".
   Потом Гриша выпил еще стакан сока, и они пошли к загородке, здесь собирались все, кто должен был лететь вместе с Гришей до Москвы. Гриша глазел по сторонам, с интересом заглядывал в чужие лица.
   - Ты сердишься на меня, Гришенька,-не выдержала она.- Я успела тебя чем-то обидеть...
   - Что ты говоришь, Маруся! Что значит я обижаюсь? За что? Ты фантазерка! Я всем сердцем благодарен тебе, ты разыскала меня, ты первая захотела меня видеть! Скажи, что тебе нужно? Я все пришлю! Меховое манто? Отрезы? Обувь? Только скажи! Я хочу подарить тебе много вещей! - горячо и чересчур громко для такого людного места говорил Гриша.
   - Оставь, Гриша, ничего мне не надо, я, слава богу, всем обеспечена. Ты и так сделал мне неплохой подарок.-Она с\изнула языком докатившуюся до губ слезу и зашептала: - Лишь бы ты не был разочарован поездкой... Лишь бы ты не жалел, что я тебя разыскала...- шептала Мария Исааковна, наклонившись к Гришиному уху, чтобы не слышали люди.
   - Ах, деточка, деточка, опять ты плачешь'.. Ведь все отлично, о'кей, земля крутится, и мы живы!..-Гриша погладил ее по плечу, как девочку-подростка, боясь смутить неосторожным прикосновением.- Через столько лет!..
   - Гришенька, я хочу сказать... Я хочу напомнить. Я хочу, чтобы ты помнил, что мы брат и сестра, а не только...-шептала Мария Исааковна, потому что они стояли в очень тесной загородке со многими пассажирами, и становилось все теснее, народ прибывал, и каждое слово, сказанное даже самым тихим шепотом, все равно было слышно не одному только Грише.-Ты не забыл, что мы брат и сестра? Кроме прочего, того, что было между нами?.. Ты помнишь, что наши отцы были родными братьями? Я хочу, чтобы ты помнил - брат и сестра, а не только...
   - И то, и другое, деточка, все вместе, конечно, а не единственно брат и сестра.- Гриша взял ее руки и поцеловал одну и другую.- Все вместе, дитя.- Он поправил загнувшийся воротничок ее блузки, согнутым пальцем вытер слезу на ее щеке, и эти его движения как бы отгородили их от рядом стоящих людей.