- А, я так и знал! Твой старческий эгоизм!..
   - Я бы тоже на твоем месте защищал свое дитя телом своим от любой неприятности, Зюня...
   - Я пошлю телеграмму!
   - Нет, Зюня, я ведь сказал - нет, ты этого не сделаешь.
   - А если я сделаю?
   - Прокляну в синагоге,- устало понурился старший брат. Надо сказать, что один раз в году, двадцать второго июня, Моня ездил в синагогу, чтобы там, в своей, как он говорил, компании, послать проклятие праху Гитлера.
   - А! - вскрикнул презрительно Зюня и стал ходить по кухне большими шагами.-Кто они мне, твои старые бездельники! Торчат там от скуки! Плевал я на них!
   - Больше я ничего не смогу сделать, Зюня, больше нам с Гришей нечем защититься.
   "Бедный Зюня, он, конечно же, не спал всю ночь, у него совершенно больные глаза, глаза мамы, когда она стонала: "Гриша, Гриша, Гриша!.." Бедный Зюня, он всегда оставался средним братом, даже когда пропал Гриша, он оставался средним и для всех, и для мамы... Бедный Зюня, от него всегда больше требовали, чем ему давали... И что делать, он всегда был из тех людей, с которыми почему-то приятно быть жестоким каждому... Бедный, бедный мой брат!.."
   - Высыпь картошку, что ты в нее вцепился! И Зюня высыпал и потряс портфелем, чтобы вытряхнуть из него грязь.
   - А я... Подожди, я забыл, зачем пришел... Стакан!
   - Что же будем делать, старший брат?
   - Ничего! Разве что припасать хорошее вино!
   - Перестань прикидываться дурачком!
   - Купить хорошее вино и ждать! Ждать и предвкушать радость великую!
   И Моня открыл кран. Задрожала крашенная масляной краской труба, струя вырвалась, толкнулась в старинную проржавевшую раковину, потом в стакан, выскочила из него сумасшедшим фонтаном, оплескала пол и стены, брызги полетели по всей кухне, оросили пространство...
   - Зачем ты так сильно пустил?
   - Люблю!
   И понес в мокрой руке, торопясь и шаркая, холодный стакан с подарком, который с такой шумной настойчивостью, с таким веселым рвением, с таким молодым напором вручил ему старый городской водопровод.
   - Зюнька! Закрой кран и подотри вокруг раковины, чтобы соседи не сердились! - крикнул он на ходу из коридора и успел принести Кларе, пока пузырьков в стакане оставалось еще много.- Смотри, какая вода!
   - А... где Зюня?
   - Подтирает пол в кухне!-И сел на стул отдышаться. Что может быть красивее холодной воды в чистом стакане! Неплох чай, особенно если в нем преломляется серебряная ложечка... Любители скажут - водка. Но разве не стараются они как можно скорее нарушить сочетание стакана с тем, что в нем? Может быть, вино? Тоже сомнительно. Если было бы так, его не старались бы наливать в изящные бокалы...
   К Гришиному приезду, решил Моня, следует всю комнату украсить стаканами с чистой водой. В некоторые можно поставить по цветку, по белой розочке, например, через месяц розы появятся. Но только в некоторые.
   - Клара,- сказал Моня, подойдя к окну, чтобы прикрыть его и зашторить от излишнего света и жары.- Клара, зацвел твой каштан!
   - О радость! - ответила Клара.- Сто маленьких девочек с... белыми бантами на макушках?
   - Они идут в музыкальную школу,-подтвердил Моня.
   - С хорошо выученным... уроком? - улыбалась уставшая от визита Клара.
   После ухода брата Соломон Зейликович надел куртку и вышел на улицу, чтобы собственноручно опустить письмо Гуточке в почтовый ящик возле райкома, ящик, которому он доверял. Ожидание
   "Гриша! Гриша!"
   Душа Саула Исааковича готовилась к встрече, омолаживалась новыми желаниями, наверно, для того, чтобы Грише было легче узнать приятеля юности. Бедовые желания рождались, очевидно, во сне, потому что, проснувшись утром, Саул Исаакович уже страстно хотел чего-то такого, о чем раньше никогда не думал, а если думал, то без воодушевления.
   Как-то, еще лежа в постели, он спросил у Ривы:
   - Тебе не надоела наша печь? Что она тут стоит, как памятник?
   - Чем она тебе мешает? - безразлично удивилась Ревекка.
   - Если ее убрать, тахта уйдет в самый угол, возле двери станет свободнее.
   - Не знаю,- неосторожно сказала Ревекка и неосторожно ушла до завтрака, пораньше на базар.
   Она вернулась часа через три, а половины печки уже не было. Постель и вещи лежали в свёрнутом виде на полу в кoридоре, укрытые газетами, а Саул Исаакович и печник из соседнего дома ведрами выносили во двор закопченные кирпичи, складывали берлинский кафель штабелем на лестничной площадке.
   Рива не произнесла ни слова, поставила сумку с продуктами и молча стала срывать тюлевые занавеси с окна. К вечеру она рассчиталась с печником, накормила его и даже поставила четвертинку водки, а с Саулом Исааковичем не разговаривала до конца недели, пока он не заклеил запасным рулоном обоев освобожденную от печи стенку, не поциклевал и не покрасил пол в углу. Только когда он перевесил ковер и передвинул тахту, как задумал, Рива заговорила.
   - Привези от Ады пылесос,-сказала она.
   В другой раз утром Саул Исаакович обнаружил себя собравшимся в гости к Моне Штейману, с которым не поддерживал отношений из почтительной робости, оставшейся с детства. Только изредка виделись на каком-нибудь семейном юбилее. Пошел. И хоть разговора не получилось - трудно наладить разговор, если не видишься с человеком годами,- но все же было необычайно хорошо в Монином доме. Пили чай с вареньем из черешни, договорились выпить кое-что настоящее вместе с Гришей. Худенькая узкорукая Клара молчала и таинственно улыбалась, посматривая на мужчин аквамариновыми глазами из-под розовых от старости век, и в ее слабости и молчаливости было столько тонкого, женского, что Саулу Исааковичу неудобно было при ней сидеть, а хотелось стоять перед ней, и уходил он в нежном расположении.
   Как-то, чуть открыв глаза и осознав утро, он страстно захотел, чтобы тут же наступил вечер и можно было отправиться к филармонии, побывать там наконец ночью. Просидел вечером у телевизора до конца всех передач, отпросился у Ревекки подышать свежим воздухом и пошел туда, хотя на улице шелестел настойчивый душистый дождик.
   Люди почти не попадались, троллейбусы проходили редко, фонари горели вполнакала, ни звезд, ни ветра.
   Купол сиял синей печалью, как опрокинутое озеро под луной. Саул Исаакович поднялся по ступеням в глухо-голубом свете, и тишина обняла его. Он прислонился к увенчанному глобусом столбу. Да, он так и думал-ночью здесь было еще возвышеннее...
   Шуршал дождь, на карнизах вздыхали голуби. Какой-то елр слышный шорох слетел к нему сверху, прозрачный шепот.
   - Гриша! - негромко позвал Саул Исаакович для проверки.
   - Гриша! - исправно ответило разбуженное эхо. А вслед за эхом вспорхнул с галереи и перемешался с детским всхлипыванием дождя сдавленный женский смешок.
   Саул Исаакович на цыпочках спустился вниз и мысленно извинился. И еще ожидание
   Прошло время, что-то около месяца. От Гуточки папе и маме прибыло ответное письмо. Круглым, понятным, родным почерком дочь сообщала, что все здоровы, что дети определены в пионерский лагерь, а у нее самой наметилась путевка в закарпатский санаторий, что она вынуждена уехать в Закарпатье раньше, чем дети в лагерь, и отправку детей придется осуществить Игорю. Так что, к большому, конечно, сожалению, никто из них не сможет приехать, чтобы представиться папиному брату. Тетя Хая, естественно, свободный человек, она вправе делать все, что ей придет в голову, но дело в том, что у Игоря на комбинате как раз сейчас начинается самый ответственный период, он будет работать с утра до вечера, и оставлять его одного, чтобы некому было даже чайник на плиту поставить, нежелательно крайне, а тетя Хая папиного брата никогда не видела и навряд ли проявит к нему интерес. Но деликатесиков для приема гостя Гуточка непременно пришлет. Так она написала.
   Клара сто раз, наверно, перечитала письмо и после каждого прочтения говорила:
   - Я бы тоже не отказалась от санатория! - И смеялась, с застенчивостью прикрывая рот, как будто говорила что-то не совсем приличное для дамы.
   Через пять или семь дней доставили посылку. Клубничное, только что сваренное варенье, кусок балыка, две банки шпрот, прославленные кишиневские карамели и обернутая в вату, плотно затиснутая в ящик бутылка молдавского кагора "Чумай". Девочка всегда делала, что обещала.
   Конфеты растроганный Моня поместил в любимую зеленую банку из-под болгарского компота. Все вазочки, а Клара когда-то увлекалась фарфором, постепенно переехали в Кишинев - вазочки Гу-точкиного детства, она без них скучала. Так вот, конфеты Моня поставил перед Кларой,,а все остальное ушло в холодильник дожидаться Гришиного приезда.
   Зашла в гости Зюнина Соня. Принесла чудный "Киевский" торт, мило просидела с ними весь вечер, смотрела с ними телевизор, пила с ними чай. С милой гордостью рассказала, что Леня, ее единственный внук, сдает экзамены на все пятерки, хотя в Москве детям гораздо труднее учиться, чем, допустим, в Одессе или Кишиневе. В Москве повышенные требования. А что слышно из Америки, Соня спросила перед самым уходом, уже стоя возле двери, как бы только потому, что все темы истощились и неудобно молчать, пока Моня надевает куртку, чтобы проводить ее к трамваю Нет, ничего не слышно, все остается по-прежнему. Соня попросила не обижаться на них с Зюней, если они не придут повидаться с Гришей, и как-нибудь тактично объяснить ему сложное положение. Зюня переживает очень, но его тоже надо понять.
   Моня пропустил мимо ушей Сонины упреки в непонимании и несочувствии Зюниным переживаниям. О Грише он с ними решил не говорить вообще.
   Приятно, конечно, провожать к остановке интересную, со вкусом одетую свояченицу. Но о Грише ни звука, нет.
   - Зато как сладко было болтать о Грише с Сулькой! Добряк и симпатяга этот Сулька! - говорил Моня Кларе.- Кажется, он пришел к нам впервые с... какого года? Даже невероятно, что он знал наш адрес!
   И Саул, как и Соня, сидел с ними весь вечер и тоже пил с ними чай, но телевизор не включали, так хорошо было говорить о Грише, целый вечер о Грише, только о Грише. Ясные Окна
   Саул Исаакович теперь по два и по три раза в день бывал у сестры, чтобы не пропустить Гришину телеграмму. Как-то пасмурным утром он вышел из дома, оглядел мокрую после ночного дождя улицу в одну сторону, до Суворовских казарм, и в другую-до решетки у обрыва над портом, за которой мерцало море, увидел матросика, болтающего по телефону-автомату возле мореходного училища, увидел запоздалую маму, волокущую в детсад сердитую девочку, увидел фургон со свежим хлебом у булочной и мотороллер с прицепом, нагружаемый у пивной пустыми бутылками, увидел клочья темной тучи над улицей и с такой решительностью направился в парк искать партнера для игры в домино, словно Гриша шел с ним и спешили они на другой конец местечка драться с Семкой Фрумкиным. Потребность в этих драках высекалась из воздуха и удовлетворялась немедленно.
   А надо было еще трясти ковры...
   В парке по набережной аллее, по той ее стороне, где не росли большие деревья, но зато через низкий парапет видно все, что делалось в порту и на самих судах, если они стояли на приколе, прогуливался один - мыслимо ли в мае! - единственный человек в шлепанцах и халате, больной из госпиталя, крайнего в переулке дома с окнами в парк.
   Саул Исаакович пошел вдоль парапета. Коробочка с домино постукивала во внутреннем кармане, как погремушка.
   На итальянское судно грузили тюки столь внушительных размеров, что кран мог закладывать в сетку штуки по четыре, никак не больше. Размышляя о том, хлопок ли это или шерсть, швейная ли продукция всемирно признанной фабрики имени Воровского, каракулевые шубы, лисьи воротники, а возможно, и валенки на экспорт таились в тюках, любуясь величавыми действиями крана, прислушиваясь к приятному, почти музыкальному клацанью металла в порту, наслаждаясь мокрыми запахами парка и моря, Саул Исаакович дошагал до крепостной башни.
   А возле крепости, вернее, возле уважаемых остатков ее, обнаружилось, что ходячий больной исчез. Непонятно было, куда он исхитрился деться - слева обрыв с размокшим боком, справа непроходимый для больничных шлепанцев мокрый парк. А впереди аллея до самого памятника Неизвестному Матросу была пустынна.
   Саул Исаакович несколько забеспокоился, но беспокойство быстро прошло, едва он подумал, как просторно на земле людям, если в областном городе можно вдруг оказаться одному в целом парке.
   Саул Исаакович удивился своему исключительному одиночеству в обозримом пространстве, оно понравилось ему. И настолько, что даже пришло в голову некоторое время одиноко пожить где-нибудь в шалаше, чтобы не было поблизости людей, но были бы звери и птицы. Он тут же придумал, что Ревекке можно сказать, будто он едет в Гомель к Исачку Плоткину, старому приятелю, она, естественно, будет поражена, потому что он никуда никогда не ездил, но отпустит в конечном счете. А он в своем шалаше просыпался бы до рассвета и слушал бы птиц и изучил бы их наконец, стыдно ведь человеку знать только воробьев и ворон. Он придумал, что Исачку можно выслать заранее десяток писем для Ревекки и попросить его обеспечивать ее письмами со штемпелем города Гомеля, подробно объяснив все как следует, чтобы он не испугался чего-нибудь, как всегда чего-нибудь пугался.
   Саул Исаакович подумал и помечтал немного уже не о шалаше, а о неторопливой бесцельной ходьбе по дорогам не с рюкзаком, как молодые, а налегке, с сеткой-авоськой, где будет хлеб и соль в тряпочке узелком, помечтал о ночевках в поле, в стоге сена, у дороги под кустиком, помечтал о воде прямо из речки. А Ася - Ася не выдаст-получала бы от него телеграммы с каждым новым адресом и высылала бы в ответ деньги небольшими суммами - в дороге ведь не следует иметь при себе много денег.
   По переулку проезжали машины и сворачивали на улицу Энгельса, ходили люди, но в парке не появлялся никто, так как дул ветер и было сыро нездоровой сыростью. Саул Исаакович властвовал над портом, над деревьями парка - они шумели сейчас для него одного,- над памятью о турках, построивших некогда крепость, над влажным воздухом, над самим собой, наслаждался своею властью и обдумывал подробности возможного путешествия.
   В Ясные Окна он придет непременно. Конечно. И найдет сарай, где его и покойного теперь Мишу Изотова и Галю Сероштаненко, Галочку-голубку, держали под замком. Была осень двадцать первого года, такая тихая, такая золотая была осень, они шагали от села к селу, три товарища из отдела агитации, три кожаные тужурочки и никакого оружия. Они несли с собой плакаты, напечатанные на серой бумаге в одну краску, но зато алую, и три выступления единого смысла и содержания: не бояться банд, поскольку все ликвидированы, сеять на новых землях, поскольку земля - крестьянам, доверять Советам и поддерживать их во всем. И как обрадовались, что в Ясных Окнах народ собрался под желтыми тополями, словно специально ради них. Так обрадовались, как будто их пригласили гостями на свадьбу. А оказались в сарае.
   Саул лежал на полу, скорчившись, он больше не терял сознания и, когда оглядывался, видел одно и то же: круглую луну над тополем в окошке, Галю под окном, молчаливо нянчившую отрезанную свою косу, Мишу с разбитым лицом.
   Что-то странное сразу показалось в этой гулянке, на которую они попали: запряженные в крепкую бричку бодрые кони у ворот, только одна молоденькая женщина у столов, какая-то неплясовая, непесенная готовность в глазах пирующих. И этот коротышка в высокой шапке под стеночкой сарая, он играл кривым турецким кинжалом, подбрасывал, покручивал, вертел на лету не предназначенный для фокусов почтенный боевой булат, как артист. "Поросятки у нас,-дерзко сказала Саулу женщина, кареглазая хозяйка, и засмеялась.- Вот он, который с ножом, будет резать сегодня кабанчика, это мастер!"-и снова засмеялась. Она была немного пьяна, тут все были пьяные. А Галя тем временем уже звонко начала: "Товарищи крестьяне! Советская власть установилась навсегда. Мы пришли сказать вам: живите спокойно, перемен не будет. Так навечно!" "Ой, люди! - перебила ее хозяйка и сложила руки на груди, и приблизилась к Гале.- В городе все дамочки стриженые, а наша комиссароч-ка с косой, диво!" Подскочил, затрясся коротышка с кинжалом. "Навсегда твои Советы? Ты знаешь, кому говоришь?!"-"Ой, люди!- хохоча, закричала женщина.- Коновал человеку хочет голову рубить!" Кинжал вполне годился для подобной цели. Нет, он не хотел рубить голову, он схватил Галю за косу, пригнул ее голову к столу и в миг отсек косу, бросил на землю. Глиняный глечик оказался близко под рукой, Саул разбил его о голову коротышки, потекла сметана. Кто-то сказал: шпионы! Вокруг них уже стояли в кольцо, но только было произнесено "шпионы", им всем заломили руки, и грянул тот самый удар, от которого желтые тополя стали черными, а другие удары получило уже бесчувственное тело, удары, после ко' торых вся жизнь Саула так роково переменилась.
   Галочка-голубка, она всегда напевала что-то про подсолнух. "Сонячник с сонечком тихо говорив". То есть подсолнечник в ее песенке шептался с самим солнышком.
   А Миша был блондин. У Миши были светленькие глаза и нос пуговкой. Неприметная физиономия при скромном росте. Просто ред. костная по неприметности внешность. Только два месяца назад они вместе с Саулом еще служили у Котовского, и Миша был идеальным разведчиком. Он вырос в Бессарабии в еврейском местечке и знал еврейский язык, как родной, что очень удобно было для разведчика в этой местности. "Таким блондином, с такими голубыми глазами, с такой курносостью может быть только еврей!"-дразнил его Саул, Миша смеялся. "Смотри помалкивай!"-напоминал ему Саул перед каждым заданием. Вся замечательная неприметность Миши немедленно пропадала, как только он начинал говорить. Его голос сам по себе, как бы не подчиняясь хозяину, взвинчивал нервы каждого, кто находился поблизости. Женщины! Что с ними творилось! Вероятно, именно из-за женщин - какая-нибудь всегда могла оказаться недалеко молчание давалось Мише с трудом. В отделе агитации он был признан оратором номер один. "Молчи!" К счастью, в Ясных Окнах Миша не успел выступить, люди под желтыми тополями увидели просто курносое конопатое лицо, рассеянный взгляд небесного равнодушия и цвета и сочли Мишу некрупной фигурой.
   Среди ночи кто-то отпер сарай и прошептал в щелку, не показываясь: "Бричку оставьте потом на станции, идите быстренько!"
   Миша вытащил Саула из сарая и вывел за руку Галю, во дворе никого не было, белели неубранные скатерти на столах под тополями. В Константиновке горело, в Вишневом тоже горело, там стучал пулемет.
   "Это Тютюник,- сказал Миша.- Кто считает, что он всякий раз уходит в Румынию, тот в корне ошибается". Он отвез Саула и Галю в больницу и сразу отправился снова к Котовскому. Григорий Иванович только что принял девятую кавалерийскую дивизию, и той же осенью, в том же золотом ноябре, не стало на Украине последней повстанческой банды.
   А Галя осталась жить с безвозвратно помутившимся сознанием.
   "Луна глядит? - спрашивала она прохожих на улице среди дня и придирчиво заглядывала им в самые зрачки, и поднимала кверху строгий палец.- Глядит! Неумолимая! - Она не смогла забыть луну над тополями.- Как будто кто зовет меня с далеких гор..." Люди вздыхали, отходя от нее, пугались.
   Начал моросить дождик, а круглая плотная туча с моря несла, по-видимому, настоящий ливень. Но Саул Исаакович не уходил, так важно было для него свободное чувство, которое давал разомкнутый горизонт, быстрая туча и его, Саула Исааковича, счастливая полно-властность над собой. Он не забыл о ходячем больном, он понимал, что человек, сумевший провалиться под землю, сумеет и выйти из нее, но надеялся, что тот не будет торопиться, надеялся без помех додумать и дочувствовать план путешествия до конца, зная, как недолго сползти с одной хорошей мечты на другую, с одного дела на другое, как нетвердо стало его внимание к делам и решениям после Ясных Окон, как почти никогда самые замечательные планы не доходили до его жизни, а висели над ней, как множество маленьких радуг над цветущей землей - близко, видно, красиво, но отдельно.
   Найти сарай!.. Найти тот сарай, как находят забытую могилу, и постоять у могилы их счастья с Ревеккой, у могилы ее молодой смешливости, у могилы простых отношений с друзьями, равноправия среди мужчин, покровительства над женщинами... А потом пойти по краю дороги или совсем без дороги, идти и идти, как было принято когда-то у богомольцев странничков.
   Ревекка, бедненькая, думает, что никто в мире не знает, как они жили после Ясных Окон, что можно скрыть от людей, если ходить не в общую баню, а в прогнившие, пропревшие отдельные номера. Она говорила, что не желает, чтобы обсуждали ее ночную жизнь. Их ночи! О господи!
   Некоторое время они были молчаливыми, иногда с бледными утешениями. Потом бессонными, с плачем, с истерическими выскакива-ниями на кухню, с ужасными словами. А потом опять без утешений и без истерик. Они жили по-старому, спали вместе, но перенесли к себе в спальню кроватку старшей дочери Асеньки, а кроватка Адоч-ки и так стояла всегда там. Вторая комната стала парадной - для гостей. И в эту комнату он притащил как-то вернувшегося в их город Мишку Изотова, холостяка, который снимал угол на Чубаевке, и поселил его у себя. Единственного, кто знал.
   Мишка был строг. Но через месяц Саул все увидел в их глазах, услышал в их смехе и в их молчании.
   Тогда он осторожно предложил отдать в ясли двухлетнюю Адоч-ку и стал по утрам уводить обеих девочек, а не одну только старшую, как бывало раньше. Он попросил Ревекку с вечера готовить им всем завтрак и сам одевал и кормил дочек перед уходом. Он изобрел способ жарения яичницы тут же в комнате, при них. На столе лежал теперь амбарный замок. Он разжигал на нем вату, смоченную спиртом, яичница над костром была готова через минуту. Девочки съедали "яичницу на замке" быстро, не заставляя мать нервничать. И она не вставала с постели. Они втроем по очереди целовали ее, теплую, сонную, и уходили. Она улыбалась им с розовой подушки. А Мише нужно было на работу на целых два часа позже. Он спал в своей комнате, и все старались не шуметь.
   Какой был год!
   Ревекка готовила и пекла в тот год вдохновенно. Ее способности в кулинарном деле расцвели, и как расцвели! Миша давал в семью деньги за комнату и за питание, и давал немало - сто пятьдесят рублей. Ревекка чуть не ежедневно бегала на Привоз за всем свежим. В кухне благоухало, стол накрывался в будние дни чистой скатертью, как будто в гости ожидали свекровь. Вечерами пили чай с коржиками, маленькими, как монетки. А ночью, лежа рядом с Саулом, Рива болтала о мелочах дня, сплетничала о соседях, и рядом в кроватках спали дочки. Вот какой был год!
   А испортил все он сам. Нечаянно забыв однажды утром нужные бумаги, Саул вспомнил о папке с отчетом, когда уже вышел на улицу вместе с девочками. Он поставил их на тротуаре под обледеневшей водосточной трубой, приказал:
   - Не шевелиться!
   Он подождал, пока проедет по улице и свернет за угол воз с дровами, запряженный рыжим битюгом, и, умирая от беспокойства за девочек и от страха перед тем, что, может быть, ему предстояло наверху, помчался обратно. Всего пять минут прошло, как он с девочками захлопнул дверь.
   "Всего пять минут!" -думал он и надеялся на эти пять минут.
   Он вошел, взял на столе бумаги и сразу вышел. Но тайна, хоть и была тайной только для видимости, перестала быть тайной вообще.
   Миша съехал. Саул пробовал отговорить его. Но Миша сказал:
   - То было грехом, а это было бы свинством.
   И съехал.
   Через какое-то время он женился на Марии Исааковне.
   "Маня - наивная девочка!"-так думал о сестре Саул Исаакович.
   Маня весь тот чудный год ходила к ним чуть не каждый вечер. На свадьбе опять был разговор, его затеял Миша.
   - Теперь все,- сказал он.- А то было страшно.
   Он пел в этот вечер арию герцога из оперы "Риголетто" и танцевал лезгинку. Он декламировал стихи Валерия Брюсова "Мой дух не изнемог во мгле противоречий". Но они, и Миша и Ревекка, долго, видно, еще терзались. Было заметно на родственных встречах, как тяжело они не смотрели друг на друга.
   И Ревекка стала такой, какой стала.
   Роскошная и пушистая, прямо-таки драгоценность из музея, гусеница поднималась по ноздреватой стене крепости.
   "Зачем? - подумал о ней Саул Исаакович.-Зачем она тащится по пустой и бескрайней пустыне, когда парк, где есть нужные для нее листья, совершенно в другом направлении? Несчастная не знает, что делает. Ей кажется, что она ползет по дереву и скоро достигнет изобилия".
   Саул Исаакович подставил на дороге гусеницы под ее движение, похожее на дыхание, изогнутый большой палец, гусеничка наползла на него, цепенько облепилась. Но только Саул Исаакович перенес на траву обрыва нежную ношу, гусеница развернулась и бесповоротной упряменькой волной полилась к стене.
   Саул Исаакович почувствовал себя пристыженным.
   "Вполне возможно,-каялся он мысленно,-что ей от рождения предопределено совершить однажды бессмысленное путешествие. Очень вероятно, что сверху она уже не сойдет пешком, а слетит на шелковых крыльях. Природа!"-восхитился он затейливости и утонченности всякого земного устройства.
   Вот тут-то от ракушечниковой стены крепости, рыжеватой и мшистой, от той ее стороны, которая не видна была Саулу Исааковичу, пока он не прошел сквозь широкую арку, чтобы положить на траву гусеницу, отслоился больной из госпиталя в байковом халате незаметного военного цвета и стал приближаться к Саулу Исааковичу деликатной походкой, как если бы узнал знакомого, но сомневался, узнают ли его самого.