– Да, и сегодня тоже.
   – И с кем же?
   – С какой-то длинноногой статисточкой.
   – Но почему? Тони всегда так изысканно одета, мужики от нее без ума! Почему же Хью все время гоняется за другими юбками, как какой-нибудь паршивый кот?
   – Думаю, он и сам не смог бы вразумительно ответить. У некоторых мужиков это в крови.
   – Не знаю, но мне это кажется несносным!
   Тон Ливи был донельзя категоричен. Этого никогда не случится со мной, говорил он. Моя замужняя жизнь будет совершенно иной.
   Год спустя в глубине прохода домашней церкви Рэндольфов г-к и г-жа Джон Питон Рэндольф VI позировали для журнала «Vogue», в котором номинально «работала» Ливи до того, как покинула его, чтобы выйти замуж. Журнал получил эксклюзивное право на освещение ее в белом платье от Кристиана Диора свадебной церемонии, и на обложке следующего номера Ливи уже улыбалась из-под кружевной вуали «Рэндольф Шантильи», поверх которой красовался венок из маленьких белых роз.
   Старший ее племянник Эдвард Гэйлорд Уинслоу торжественно нес на белой шелковой подушечке кольцо, старшая племянница Камилла Ланкастер поддерживала длиннющий шлейф платья невесты.
   Эта свадьба стала самым знаменательным событием светского сезона 1955 года. После полуторамесячного медового месяца, проведенного в Европе, молодожены вернулись в Штаты, чтобы обосноваться на Аппер Ист-Сайд в доме, принадлежавшем Рэндольфам. Пока Джонни проводил несколько утренних часов в фамильном банке Рэндольфов – обязан же мужчина хоть чем-то полезным заниматься, как утверждала его мама, к тому же его там всегда могли подстраховать – и перед тем как во второй половине дня он отправлялся в клуб играть в теннис, Ливи прочесывала антикварные магазины в поисках вещей, гармонировавших с великолепной французской мебелью, пожалованной им миссис Рэндольф. У нее был верный глаз на всякие прелестные безделушки – маленькие коробочки, украшенные финифтью, фарфоровые с позолотой подсвечники, фарфоровые статуэтки и хрустальные люстры.
   Рэндольфы великолепно вписались в жизнь Аппер Ист-Сайда, занимая там одну из верхних ступенек среди супружеских пар, в конце пятидесятых славившихся наивысшими доходами. Они были известны широким гостеприимством, но попасть к ним на прием считалось большой честью и удачей, и круг их друзей был сугубо великосветским.
   Ливи уже тогда положила начало собственной легенде; теперь у нее появились деньги, и она могла покупать все самое лучшее, но у нее было и еще нечто, что не измеряется никакими деньгами: чувство вкуса. Когда однажды на званом обеде она сняла одну из огромных, выполненных в стиле барокко, жемчужных сережек, так как та сильно давила ей ухо, на следующий день большинство женщин явились на другой званый обед с одной серьгой в ухе. Когда по дороге к своему парикмахеру, проходя мимо стройплощадки, она засорила глаз и вынуждена была некоторое время носить глазную повязку (она сделала ее из черного шелка, обшитого мелким, неровным жемчугом и алмазами), это тоже мгновенно сделалось модным аксессуаром. Мать Ливи всегда устраивала чай во второй половине дня; то же делала и Ливи, тем самым установив новое модное веяние. Им редко доводилось бывать с мужем наедине: Джонни был общительным человеком, любил принимать гостей и потому редкий вечер им нечего было делать или некуда пойти. Жизнь, как с восторгом говаривал Джонни, была сплошным удовольствием.
   Ровно через год после свадьбы у нее родился первый ребенок, девочка, которую она, следуя отцовской традиции давать детям имена из обожаемого им Шекспира, назвала Розалиндой. Когда должен был родиться второй ребенок, отца разбил паралич, от которого он и скончался.
   Ливи глубоко переживала его смерть, она стала первым серьезным ударом в доселе безоблачной жизни. Она сделалась совершенно апатичной, долгими часами сидела в отцовском кресле-качалке и медленно раскачивалась, безучастно глядя в окно. Обеспокоенный ее состоянием, Джонни отправился с ней в полуторамесячный круиз вокруг света, осыпал ее нежными заботами и ласками, выполнял любую прихоть. Его мать считала, что это был его долг: жена вот-вот должна родить, скорее всего, ребенок окажется мальчиком, то есть продолжателем рода Рэндольфов. Но когда они возвратились из путешествия и Ливи по-прежнему осталась ко всему безучастной и отчужденной, именно ее мать сообразила, что делать, заявив деловито:
   – Ливи надо чем-нибудь занять. Пока вы путешествовали, я приглядела в деревне как раз то, что вы искали, но в доме необходимо произвести кое-какие перемены. Пусть этим и займется Ливи. Это отвлечет ее от мрачных мыслей.
   Поместье располагалось на северном побережье Лонг-Айленда, района старинных денежных мешков, старинных родовых имений и старинных обычаев: на огромной территории стояли двенадцатикомнатная сторожка и просторный шестидесятикомнатный особняк, хозяин которого – по слухам, греческий судовладелец-миллионер – никогда в нем не жил. И хотя миссис Рэндольф считала, что местом летней резиденции следовало бы быть Вирджинии, а не Лонг-Айленду, она признала, что переделка дома по собственному усмотрению и на свой вкус дает Ливи новый стимул к жизни. Так и случилось. Вскоре Ливи с головой ушла в подбор материалов подходящих расцветок, картин, в расстановку мебели. Уныния ее как не бывало, на лице вновь расцвела улыбка, она перестала худеть и даже набрала в весе, на что ее акушер одобрительно заметил:
   – Так-то оно лучше!
   Крестины Джона Питона Рэндольфа-младшего состоялись с большой помпой и торжественностью в домашней церкви «Кингз гифта» в Вирджинии, и миссис Рэндольф подарила Ливи семейные алмазы, по традиции передаваемые новобрачной, исполнившей свой долг и родившей сына и наследника.
   Семейный портрет – Джонни, Ливи, Розалинда и Наследник, созданный кистью известного художника, был повешен в гостиной «Иллирии» – именно так назвала она свое летнее прибежище, – и жизнь их потекла тихо и мирно, пока не наступила десятая годовщина свадьбы.
   Джонни обожал быструю езду, и Ливи решила подарить ему самый скоростной из тогдашних легковых автомобилей – «ягуар» последней модели, зеленого цвета, традиционного цвета рода Рэндольфов. Джонни пришел в неописуемый восторг от подарка и решил тотчас, не откладывая в долгий ящик, проверить его ходовые качества.
   Ливи отправилась работать в саду и, стоя на коленях, сажала на грядку нарциссы – украсив на свой вкус дом, она принялась украшать и пространство вокруг него. Детей с ними не было, их отправили к Корделии в родовое имение Уинслоу, находившееся в пятнадцати милях от дома Рэндольфов, чтобы Ливи и Джонни вдвоем справили десятилетие совместней жизни. Ливи уже успела высадить половину первой грядки, как вдруг ее занятие прервал Ито, слуга-японец, присматривавший за Джонни, когда тот был еще неженатым. Он прибежал в сад, чтобы сообщить, что ее спрашивают двое полицейских.
   – Что им надо? – удивилась Ливи.
   – Не говорят. Спрашивают вас.
   – Я хочу докончить эту грядну до того, как пойдет дождь... попросите их пройти прямо сюда, Ито. – Когда они приблизились, она села прямо на грядну и посмотрела на них из-под своей широкополой соломенной шляпки. Однако одного взгляда на их лица было достаточно, чтобы она в мгновение ока оказалась на ногах. – Что? Что случилось?
   – Несчастный случай, мэм.
   – О Господи... Джонни!
   – Он жив, мэм, но очень сильно разбился.
   – Ведите меня к нему, – побледнев, но решительно сказала она.
   На нем не осталось живого места, ни снаружи, ни внутри, все было разорвано и раздавлено, так как «ягуар», врезавшись в дерево, отскочил от него и, кувыркаясь, покатился вниз по крутому склону, пока, словно смятая гигантской рукой детская игрушка, не остановился у подножия склона, перевернувшись вверх колесами. Врачи осторожно и мягко, но неуклонно готовили Ливи к мысли, что медицина бессильна помочь ее жизнерадостному, по-юношески задорному мужу, что конец неминуем. Дело только во времени.
   А времени было отпущено слишком мало. Через сорок минут после приезда Ливи он скончался, как и жил, тихо и без суеты, расставшись с жизнью с достоинством, которое было такой же частью его натуры, как и его всегдашняя солнечная улыбка. А вот Ливи потеряла над собой всякий контроль, билась в истерике, не желала примириться с безжалостным ударом судьбы, в один миг разрушившим ее жизнь с той же легкостью, с какой он оборвал жизнь ее мужа. Впервые в жизни, к удивлению многих, она не смогла совладать со своими эмоциями и металась, как смертельно раненый зверь, отказываясь принять как свершившееся, что Джонни больше нет в живых. Ливи беспрестанно повторяла только одно слово: «Нет! Нет! Нет! Нет!», врачам пришлось насильно ввести ей успокоительное, приняв которое, она повела себя как оживший мертвец, как зомби. Двигалась и разговаривала она, словно управляемый по радио робот.
   Похороны любого из Рэндольфов проходили по определенному ритуалу, и мать Джонни была достаточно опытным в таких делах человеком, чтобы самолично руководить всеми приготовлениями. Несмотря на собственное горе, она с участием отнеслась к душевному состоянию невестки и предложила ее матери, чтобы Ливи не было на похоронах; такое практиковалось в роду Рэндольфов, пока в Первую мировую войну трое мужчин из рода Рэндольфов, включая дедушку Джонни, не погибли во Франции и три их жены не настояли на своем присутствии на похоронах.
   Миллисент была вне себя от гнева и досады. Ее дочь обязана присутствовать на похоронах мужа, даже если ее туда придется принести на руках, заявила она. Она и мысли не допускала, чтобы отсутствовал самый главный участник траурной процессии. С этой целью она предприняла все, чтобы растормошить, вызвать хоть малейшую искорку жизни в резиновой кукле, какой стала ее дочь.
   – Ты должна быть там, – безжалостно пилила она Ливи, – без тебя не может быть похорон. Нельзя позволить Долли Рэндольф стать центром внимания, чего ей очень хочется, естественно. Когда люди называют имя миссис Джон Рэндольф, они имеют в виду тебя, а не ее. Что же они скажут, если она будет там, а ты нет? Можно представить, что станут болтать злые языки. – Миллисент была беспощадной. – Сразу посыпятся вопросы, пойдут сомнения, а был ли вообще брак таким уж чудесным, каким его расписывали. Твое положение обязывает тебя быть там, на виду у всех и вся. Не я ли всегда тебе втолковывала, что самое главное в жизни – это соблюдение внешних приличий? Особенно в тех случаях, когда человек, как сейчас ты, является видной фигурой в обществе. Я не учила тебя пасовать при первых же признаках несчастья. Ну-ка выбрось из головы дурь и соберись. У тебя в десять тридцать примерка траурного платья. Какое счастье, что этот француз-портной личный друг семьи...
   Привыкшая во всем беспрекословно повиноваться матери, Ливи и на этот раз не отступила от заведенного правила. Но по ночам она стала прокрадываться в детскую и, сидя у кроваток детей, давала волю слезам, пока однажды Роз, спавшая не так глубоко и безмятежно, как ее брат, и сама пребывавшая в весьма расстроенных чувствах, не проснулась и не бросилась ее утешать.
   Роз всегда была больше привязана к отцу; первое, что она помнила, – это то, как он подбрасывает ее в воздух и она кричит от восторга. Ливи никогда не устраивала кучу-малу с детьми; она терпеть не могла, когда ее волосы или платье были в беспорядке, поэтому Роз глазам своим не поверила, когда женщина с голосом ее матери, но совершенно на нее непохожая, небрежно одетая и ненакрашенная, с припухшим лицом и покрасневшими от слез глазами, сидя у изголовья ее постели и положив голову ей на плечо, билась в безутешных рыданиях.
   – Не плачь, мамочка, – твердым голосом произнесла Роз, сдерживая собственные слезы, инстинктивно понимая, что матери нужна ее поддержка, хотя такое случилось с ней впервые в жизни. – У тебя остались я и Джонни. Мы всегда будем с тобой. Нас теперь будет не четверо, а трое, вот и все, но мы не расстанемся друг с другом, вот увидишь... мы будем заботиться о тебе... не плачь... пожалуйста... не плачь.
   На похоронах Ливи не проронила ни слезинки. Она была мертвенно-бледной, но держалась спокойно благодаря уколу, сделанному доктором, который, Миллисент знала, специализировался на том, что готовил расстроенных знаменитостей к появлению на публике. Когда Тони узнала обо всем, то, будучи единственной из дочерей, не боявшейся ее, устроила матери такую головомойку, что Миллисент обидчиво поджав губы, прикусила язык. Тем не менее это не помешало ей при случае прихвастнуть, какое впечатление произвела на всех присутствовавших изысканная простота траурного наряда ее дочери. На Ливи был скромный черный жакет, скроенный рукой мастера, под стать ему на голове у нее была маленькая треуголка из блестящей черной соломки, и с нее на лицо, оттеняя, но не скрывая его, опускалось облачко тончайшей вуали. Идя за гробом, она держала обоих детей за руки; дочь была внешне спокойна, как и она, а сын плакал навзрыд; и в течение всей службы и погребения она вела себя, как и должна вести себя великосветская дама, какой она, несомненно, и является.
   После похорон Ливи укрылась в «Иллирии», где никого не принимала и, пытаясь совладать с горем, проводила долгие часы в саду. Дома им не позволяли сидеть сложа руки, и покой, рекомендованный ей докторами, попросту свел бы ее с ума. Читать она не любила, просматривала только светскую хронику и журналы мод, поэтому единственное, что ей оставалось, – это думать, а думать она тоже не любила. Ее пугала перспектива оказаться наедине со своими мыслями. Гораздо легче думать, когда руки чем-то заняты; тогда мысли приобретают иное направление, устремляются к тому, какой вид в итоге работы приобретет ее сад, каким он станет. А так как злоба буквально переполняла ее, она копала, копала с удвоенной силой, вырывала, вырывала на грядках ненужное, давая выход накопившемуся в душе чувству. Потому что жизнь ее пошла не так, как должна была идти. Перед нею должны были простираться годы и годы счастливой супружесной жизни. А вместо этого она вдова, вдова в неполные двадцать девять лет? Она была хорошей женой, до последней буквы следовала наставлениям своей матери, сделавшись для Джонни всем, чего он только мог пожелать.
   И они были счастливы и любили друг друга. Радовались жизни. Единственное, что она сделала не так, – это купила ему машину, которой, она это точно знала, он восхищался, рассматривая ее в журнале. Он был в восторге от покупки, обнял ее и расцеловал, когда она сняла с его глаз повязку после того, как за руку провела его к подъездной аллее, где стоял «ягуар». Он ведь был привычен к быстром езде. Судьба явно подмешала яда в их питье, но почему она сделала это, непонятно.
   Надо признать, мир к этому времени здорово изменился. Шестидесятые годы ничем не напоминали пятидесятые, когда Ливи выходила замуж за Джонни в том великолепном белом платье от Диора, которое теперь тщательно завернутое в тонкую бумагу и переложенное веточками лаванды хранилось в большой коробке на чердаке. Придерживаясь канонов своего времени, до свадьбы они и пальцем не притронулись друг к другу. Ливи была обучена тому, что Уважающие Себя Девушки никогда не делают Это до свадьбы, а Джонни, будучи истинным джентльменом, и не требовал этого от нее. К тому же в то время Первая Брачная Ночь все еще представала в ореоле таинственности – неисполнение этого ритуала грозило неисчислимыми бедами. Теперь же люди оказывались в постели с той же обыденностью, с какой наливали себе стакан воды. Теперь все «дозволено». Появился новый тип людей, у которых единственный смысл жизни – делать деньги. И были эти люди какими-то дешевыми, крикливыми, корыстолюбивыми. Поп-звезды. Девочки-куколки. Она была равнодушна ко всему этому. Если бы они с Джонни примкнули к ним, стали частью этого «нового» света, тогда, по крайней мере, можно было бы понять, почему судьба столь безжалостно обошлась с ними, хотя такое наказание слишком жестоко. Но ведь они не сделали этого. Продолжали жить, как жили раньше, не обращая внимания на новый жаргон, на все эти словечки типа «антигерой», «бутик», «диско». Не дали себе унизиться до этого уровня. Тогда почему, почему все так обернулось? Что они сделали плохого? – удивлялась Ливи, с силой вонзая лопату в ранее уже перекопанную почву, высаживая в грунт разноцветные саженцы весенних цветов по тщательно продуманному плану: нарциссы, гиацинты, примулы, крокусы, колокольчики, тюльпаны и подснежники.
   По ночам, лежа в двухспальной кровати – мать ее была решительно против односпальных кроватей, – она прислушивалась к стрекоту цикад и отдаленным звукам автомобилей и тосковала по Джонни. Не столько по разговорам с ним – Джонни был неважным собеседником, сколько по тому, что его не было рядом с ней в этой огромной французской кровати. Он занимал мало места; это Ливи спала широко раскинувшись и все время беспокойно ворочалась во сне. У изголовья каждого стояла лампа, повернутая таким образом, чтобы не мешать тому, кто в данный момент ею не пользуется; иногда она, перелистывая свои журналы, показывала ему фасон нового платья и спрашивала: «Как оно тебе?», а он, склонив голову набок и поджав губы, отвечал: «Да, это именно то, что тебе нужно, Ливи» или «Мм-м-м... немного не то, а, как думаешь?» У Джонни была няня-англичанка, и его речь была пересыпана англицизмами. К примеру, читая журнал для автомобилистов и показывая Ливи фотографию той или иной легковой машины, он в упоении восклицал: «Конец света!» В эти минуты у него даже акцент был слегка английским.
   Конечно, у нее остались дети, но у них тоже была своя няня, и тоже англичанка, к тому же ярая сторонница жесткого режима дня. Впервые за десять лет замужества время для Ливи стало мучением. Десять минут казались длиннее всех этих десяти лет. Куда же они ушли?
   Теперь, просматривая газеты и журналы, которые она выписала для Джонни (Ливи не нашла в себе силы аннулировать подписку, они представлялись ей связующим звеном с прошлым, и ей не хотелось его обрывать), она вдруг поняла, что в мире происходила масса интересных событий: грандиозные политические перевороты, марши протеста, войны, перемирия, освободительные движения и, что совсем немаловажно, движение за эмансипацию женщин. Ее жизнь была сконцентрирована на семье, кружилась вокруг двух домов, Джонни, детей: голова ее была забита их уроками танцев, уроками верховой езды, посещениями педиатра. Много времени и разговоров ушло на то, чтобы выбрать самую лучшую школу, решить, нужны ли Джонни-младшему пластины для зубов или можно еще подождать? И была еще их яркая и разнообразная светская жизнь: коктейли, обеды, презентации, театральные премьеры, благотворительные балы, три раза в неделю ленчи у Ливи с ближайшими подружками и еще более интимные ленчи с сестрами, регулярные визиты в Филадельфию к одной бабушке и на каникулы в Вирджинию – к другой. При мысли о том, во что она превратилась, Ливи охватывала дрожь: теперь она ничто, статистка, женщина на подхвате; во всяком случае, станет таковой, когда снова появится в свете.
   – Ты и так уж слишком долго отлеживаешься в своей берлоге, – практично заявила ее сестра Тони одним погожим вечером. – Пора снова вылезать на свет божий, возвращаться к реальности.
   – Вот она, моя реальность, – Ливи обвела рукой зеленые газоны, с любовью возделанные лощины, озеро, деревья, цветы.
   – Так оно и будет, если станешь и дальше хоронить себя здесь.
   – Я не хороню себя. Но мне совершенно не хочется все это покидать.
   – Боишься?
   – Нет, мне просто неинтересно.
   – Тебе необходимо как воздух, чтобы тобой заинтересовался какой-нибудь мужчина, естественно, после того, как кончится траур, – прибавила Тони, заметив, как изменилось лицо сестры.
   – Никто никогда не сможет заменить мне Джонни.
   – Что, такой здоровый был мужик? – невинно удивилась Тони, с улыбкой глядя на искаженное гримасой отвращения лицо Ливи. Про себя Тони всегда считала Джонни скорее прелестным подростком, чем взрослым мужчиной. Его жена, по-видимому, придерживалась иного мнения. Но все равно, и он, и она были сущими младенцами, скорее друзьями, чем любовниками. Ливи секс волновал мало, Джонни же, как полагала Тонни, до того как женился на ее сестре, был вообще внешне похож на кастрата. Но произвели же они на свет двух детей, значит, все-таки знали, что к чему! «Значит, тоскует она не по сексу, – думала теперь Тони, глядя на четкий, как на камее, профиль сестры. – Голову даю на отсечение, она и понятия не имеет, что это значит. Ей бы сейчас хорошего мужика, чтобы научил ее кое-чему».
   Сама Тони, разведясь с первым мужем по причине его частых измен, умело скрыв при этом собственные и тем обеспечив себе солидную компенсацию, еще удачнее вышла замуж вторично и за два года этого брака получила больше удовольствий, чем за десять лет первого.
   Именно этого Ливи недоставало. Удовольствий. Ей необходимо видеть новых людей. Она и Джонни всегда бывали только там, где встречались с людьми своего круга. У Тони же друзья были везде, на всех уровнях общества. Ливи необходима небольшая встряска. В мире многое теперь изменилось, и порой столь круто, что даже страшно об этом подумать. Теперь все дозволено – главное, чтобы были деньги, которыми все можно оплатить. У Тони деньги были, и она ничего не упускала. Нужно уговорить Ливи чуть-чуть изменить свои установки. Ей сейчас под тридцать, она все так же хороша собой и изящна. Какое расточительство, позволить этому шику и лоску уйти в безвестность. К тому же у нее куча денег. Джонни ушел из жизни, прекрасно ее обеспечив.
   Несколько новых нарядов, может быть, небольшое путешествие, и как знать, каков будет исход? Об этом стоит подумать, решила она про себя, пока шофер вез ее обратно в Нью-Йорк. Должно же быть какое-то средство, способное расшевелить ее, хотя Ливи могла быть до чертиков упрямой. К счастью, не прошло и двух дней, как такой случай представился. Муж Корделии был назначен послом Соединенных Штатов при английском дворе и в течение двух недель должен был выехать в Великобританию, чтобы вручить свои верительные грамоты.
   – Конечно, нужно обязательно взять Ливи в Лондон, – согласилась Делия, когда Тони сообщила ей о своих намерениях. – Ей надо выкарабкаться из своей скорлупы, повидать новых людей, себя показать. Муж настоящий англофил, он окончил Оксфорд и знает там почти всех. Я подберу из его списка знакомых самых подходящих и самых стоящих кандидатов. Мы обе знаем, какая Ливи привередливая. Дай нам немного обжиться в посольстве, а потом я организую парочку коктейлей и званых обедов.
   – Сначала мне нужно будет уговорить Ливи, а потом выяснить, сумеет ли мама приехать из Филадельфии, чтобы присмотреть за детьми.
   – Еще как сумеет, – сухо отрезала Делия.
   Тони начала свою кампанию с того, что попросила Ливи помочь ей подобрать гардероб для поездки в Европу.
   – У тебя такой хороший вкус, – сказала она вполне искренне. – Мне очень нужен твой совет и рекомендации.
   Так как Ливи обожала наряды, она согласилась и впервые за несколько месяцев поехала в Нью-Йорк, где остановилась у сестры в «Саттон плейс» и вместе с ней отправилась к любимому модельеру Тони. В отличие от своих сестер, Тони была в мать – небольшого роста, с короткими пухлыми ручками и ножками. Сложением она напоминала зобастого голубя, но обладала грудью, сыгравшей не последнюю роль в ее многочисленных сексуальных победах, и задницей, один вид которой неизменно высекал в глазах мужчин плотоядный огонь. Великосветские наряды Ливи ей явно не подходили, такие одежды тряпками свисали с ее «сисек и жопы» (как она сама любила говаривать, но не в присутствии матери).
   Тони устроила так, что на примерку ей приносили платья и костюмы, которые она называла «класс Ливи» и от которых она вынуждена была отказываться с притворным сожалением:
   – Увы, это не для меня. На моей сестре они выглядели бы великолепно, но только не на мне. – И затем как бы вскользь просила: – Это скорее по твоей части, Ливи. Ну-ка, примерь, посмотрим, подойдет ли платье тебе...
   И как всегда, оно выглядело на ней потрясающе.
   – На госпоже Рэндольф любая одежда смотрится великолепно, – говорил портной, восхищаясь не только изысканной худощавостью Ливи, и даже не столько ею, сколько тем, как одежда на ней обретает изящество и шик.
   Ливи даже помогала улучшить первоначальную модель, чуть сдвигая в сторону линию шеи, что делало элегантную вещь еще более изысканной, подвязывая пояс определенным образом и получая потрясающий результат, оставляя незастегнутой одну пуговицу и этой почти незаметной переменой придавая всему ансамблю нечто совершенно необъяснимое. Она была первой женщиной, решившейся носить темно-синюю рубашку с нефритово-зелеными брюками, розовую шелковую блузку – с дамским костюмом из грубой красной шерсти.
   Туфли ее – размер 9АА – всегда были безупречными, равно как и ее сумочка и перчатки. Она редко носила шляпы – волосы ее всегда были безукоризненно уложены, но если их надевала, то выглядела она на ней настолько впечатляюще, что ни одна женщина не могла бы это скопировать. Она брала несколько меховых шкурок и так располагала вокруг шеи и плеч, что было бесполезно пытаться повторить нечто подобное, а когда заказала себе серый брючный костюм и надела под него белую, кашемировой шерсти водолазку, то фактически положила начало новой моде.
   Примерочная сделалась средоточием ее жизни, ее сценической уборной, где она примеряла, браковала, изменяла, улучшала и заменяла предлагаемые модели одежды. У модельера хватило ума заметить, что то, что она творила с его моделями, шло им только на пользу, совершенствуя первоначальный замысел, и потому он позволял распоряжаться так, как ей заблагорассудится. Порой та или иная поправка к первоначальной модели граничила с гениальностью. Как, например, белая вставка из крепа с уходящей диагонально вниз линией шеи, к основанию которой она прикрепила круг в форме лепестков розы, каждый из которых был изготовлен из цельного рубина.