похожих на пальцы негров, то один из них спросил, для чего подали
курительные свечки. Дядя мой был в таком состоянии, что, протянув руку и
схватив одну из них, произнес голосом несколько грубым и хриплым, с глазами,
плавающими в сусле:
- Племянник, клянусь этим хлебом, который создал господь по своему
образу и подобию, что никогда ничего более вкусного не едал.
Я же, видя, что корчете, протянув руку, взял солонку и сказал: "И горяч
же этот бульон!" - а свинопас, набрав полную горсть соли, заметил: "Чем
острее, тем лучше пьется" - и отправил ее себе в рот, - одновременно и
хохотал, и злился.
Принесли бульон, и душеспаситель, обеими руками взяв миску, возгласил:
- Благослови господь честных людей.
Затем, вместо того чтобы поднести ее ко рту, поднес к щеке и,
перевернув, обварился бульоном, облившись сверху донизу так, что смотреть на
него было противно. Он попробовал встать, и так как голова его была тяжелее
ног и тянула к земле, то он оперся на стол (который не принадлежал к числу
устойчивых), опрокинул его и испачкал всех остальных. После этого он заорал,
что его-де толкнул свинопас. Свинопас, видя, что тот обрушился на него,
оглушил его своим рогом. Тут они подрались, кулаки их заработали, сборщик
вцепился зубами в щеку свинопаса, а свинопас в суматохе извергнул все, что
съел, на бороду сборщика. Дядя мой, который был все же трезвее других,
громко вопрошал, кто это привел в его дом стольких священников. Я, видя, что
они стали уже множить, вместо того чтобы складывать, утихомирил и расцепил
дравшихся, а корчете, в великой печали плакавшего в луже вина, поднял с
пола. Дядю моего я уложил в постель, и он низко поклонился круглому
деревянному столику, который стоял рядом, приняв его за одного из своих
гостей. У свинопаса я отнял его рог, ибо хотя все другие уже спали, он все
еще в него трубил и требовал, чтобы ему оставили этот музыкальный
инструмент, так как, мол, нет и не бывало на свете, кроме него самого,
такого человека, который умел бы играть на нем столько песен, и что он
нисколько не уступает органу. Словом, я оставался с ними до тех пор, пока
они не заснули.
Тогда я вышел из дому и весь день развлекал себя обозрением родных
мест, зашел, между прочим, и в дом Кабры и узнал, что он умер от голода.
Убив кое-как четыре часа, я вернулся домой вечером и увидел одного из
дядиных гостей проснувшимся, ползавшим по комнате на четвереньках и
жаловавшимся на то, что в доме этом он совсем заблудился. Я поднял его,
остальных же не стал будить, и в одиннадцать часов они проснулись сами.
Потягиваясь, мой дядя спросил, который час. Свинопас ответил, что он не
проспал еще хмеля и сиеста, верно, еще не кончилась, ибо стоит невыносимая
жара. Сборщик попросил, как умел, чтобы ему отдали его кружку.
- Как порадовались души чистилища, что смогли поддержать мое
существование, - заметил он и, вместо того чтобы идти к дверям, пошел к
окну; увидев звезды, он стал громко сзывать всех остальных, уверяя, что небо
покрыто звездами в полдень и что наступило великое затмение. Все начали
креститься и прикладываться к полу. Видя эту мерзость, я был страшно
возмущен и обещал себе в будущем сторониться подобных людей. Из-за всех тех
подлостей и гнусностей, свидетелем которых мне пришлось быть, все сильнее
становилась во мне тяга к обществу людей порядочных и благородных. Гостей я
отослал восвояси одного за другим так вежливо, как только мог, а своего
дядюшку, который хоть и не был пьян вдрызг, но все же нализался порядочно,
уложил спать. Сам же я устроился на моих собственных вещах и на груде других
лежавших тут же одежд, которые остались без хозяев, перебравшихся в мир
иной, - да будет им царство небесное!
Таким образом провели мы ночь, а на следующее утро попробовал я узнать
у моего дядюшки, каков мой капитал, и получить его. Дядюшка, проснувшись,
стал жаловаться, что чувствует себя совсем разбитым и не знает, отчего это.
Вся комната превратилась в вонючую лужу. Эти свиньи полоскали себе рты и
выплевывали воду на пол, мочились они тут же. Наконец он встал, и мы долго
говорили о моих делах, что было нелегко, ибо дядюшка нимало не протрезвился,
да и не отличался к тому же сообразительностью. В конце концов я вытянул из
него сведения хоть о некоторой части моих денег, и он отчитался мне примерно
в трехстах дукатах, заработанных добрым моим батюшкой собственными своими
руками и оставленных на хранение у одной милой женщины, под крылышком
которой мирно совершались кражи на десять миль в окружности. Наконец я
получил свои деньги, которые дядюшка еще не успел пропить, что было не так
уже плохо, принимая во внимание то, с каким человеком я имел дело. Дядя был
уверен, что на них я мог бы получить ученую степень и сделаться кардиналом,
что он считал делом нетрудным, поскольку в его власти было обращать
человеческие спины в красные мантии. Видя, что я уже вступил во владение
моими деньгами, он сказал:
- Сынок Паблос, уж это будет твоя вина, коли не станешь ты хорошим
человеком, ибо есть тебе с кого брать пример. Деньги у тебя имеются, так как
все, что я зарабатываю на службе, все это пойдет тебе, для себя я бы не
старался.
Я горячо поблагодарил его за эту жертву. Мы провели с ним день в
глупейших разговорах, а вторую половину дня дядя мой посвятил игре в бабки
со свинопасом и сборщиком; последний ставил на кон мессы, словно ничего
удивительного в таких ставках не было. Надо было видеть, как они смешивали
бабки, как ловко принимали их на лету от тех, кто их подбрасывал, и, скатив
их на запястье, снова сдавали назад. Бабки, как и карты, служили им
предлогом для выпивки, поэтому кувшин с вином всегда стоял у них посреди
стола. Наступила ночь, они убрались, мы с дядей легли каждый на свою
кровать, так как я успел раздобыть себе матрац. На рассвете, раньше чем дядя
успел проснуться, я встал и отправился на постоялый двор, так что он даже не
слыхал, как я ушел. Я вернулся, чтобы закрыть дверь снаружи, а ключ просунул
внутрь через отверстие для кошки. Как уже было сказано, я отправился на
постоялый двор, чтобы найти там пристанище в ожидании случая уехать в
Мадрид. Дома я оставил дядюшке закрытое письмо, в котором объяснял ему
причины моего ухода и советовал не разыскивать меня, так как он не должен
меня больше видеть до конца своих дней.


Глава XII

о моем бегстве и о том, что случилось со мною по дороге в Мадрид

В то же утро с постоялого двора выезжал с грузом в столицу один
погонщик мулов. Я нанял у него осла и стал ждать его у городских ворот.
Погонщик подъехал, и началось мое путешествие. Я мысленно восклицал дорогою
по адресу моего дядюшки: "Оставайся здесь, подлец, посрамитель добрых людей
и всадник на чужих шеях!"
Я утешал себя мыслью, что еду в столицу, где никто меня не знает, и
это-то больше всего придавало мне бодрость духа. Я знал, что смогу там
прожить благодаря моей ловкости и изворотливости. Решил я, между прочим,
дать отдых моему студенческому одеянию и обзавестись коротким платьем по
моде. Обратимся, однако, к тому, что поделывал мой вышеупомянутый дядюшка,
обиженный письмом, которое гласило:
"Сеньор Алонсо Рамплон! После того как господь оказал мне столь великие
милости, а именно лишил меня моего доброго батюшки, а матушку мою запрятал в
тюрьму в Толедо, где, надо полагать, без дыма дело не обойдется, мне
оставалось только увидеть, как с вами проделают то самое, что вы
проделываете с другими. Я претендую на то, чтобы быть единственным
представителем моего рода - а двум таковым места на земле нет, - если только
мне не случится попасть в ваши руки и вы не четвертуете меня, как вы делаете
это с другими. Не спрашивайте, что я и где я, ибо мне важно отказаться от
моего родства. Служите дальше королю и господу богу".
Не стоит перечислять те проклятия и оскорбительные выражения, которые
он, надо думать, отпускал на мой счет. Вернемся к тому, что случилось со
мною по пути. Я ехал верхом на ламанчском сером ослике, мечтая ни с кем не
сходиться по дороге, как вдруг увидел издали быстро шагавшего в плаще, при
шпаге, в штанах со шнуровкою и в высоких сапогах некоего идальго, на вид
хорошо одетого и украшенного большим кружевным воротником и шляпой, один
край которой был заломлен. Я подумал, что это какой-нибудь дворянин,
оставивший позади свой экипаж, и, поравнявшись с ним, поклонился ему. Он
взглянул на меня и сказал:
- Должно быть, господин лисенсиат, ваша милость едет на этом ослике с
большим удобством, чем я шествую со всем моим багажом.
Я, думая, что он говорит о своем экипаже и о слугах, которых он
опередил, ответил:
- По правде говоря, сеньор, я полагаю, что гораздо покойнее идти
пешком, нежели ехать в карете, затем что хотя бы вы и ехали с большей
приятностью в карете, что осталась позади вас, однако тряска и опасность
перевернуться всегда вызывают беспокойство.
- Какая такая карета позади меня? - спросил он весьма тревожно, и в тот
момент, когда он обернулся, чтобы посмотреть на дорогу, от быстроты его
движения у него свалились штаны, ибо лопнул поддерживающий их ремешок. Надо
думать, что только на нем они и держались, ибо, видя, что я прыснул со
смеху, кавалер обратился ко мне с просьбой одолжить ему мой ремешок; я же,
заметив, что от рубашки его осталась только узкая полоска и седалище
прикрыто лишь наполовину, сказал:
- Бога ради, сеньор, обождите здесь своих слуг, ибо я никак не смогу
вам помочь - у меня у самого тоже всего лишь один ремень.
- Если вы, ваша милость, шутите со мной, - сказал он, поддерживая одной
рукой свои портки, - то бросьте это, ибо я совсем не понимаю, о каких слугах
вы говорите.
Тут стало мне ясно, что человек он очень бедный, так как не успели мы
пройти и с полмили, как он признался, что если я не разрешу ему хоть немного
проехаться на моем ослике, то у него не хватит сил добраться до Мадрида:
настолько утомило его пешее хождение в штанах, которые все время надо было
поддерживать руками. Движимый состраданием, я спешился, и так как он не мог
отпустить их, боясь, как бы они снова не упали, я подхватил его, чтобы
помочь ему сесть верхом, и ужаснулся, ибо, прикоснувшись к нему, обнаружил,
что то место, прикрытое плащом, которое находится у людей на оборотной
стороне их персоны, было у него все в прорезях, подкладкой коим служил голый
зад. Огорчившись, что я все это увидел, он почел, однако, благоразумным
совладать с собою и сказал:
- Господин лисенсиат, не все то золото, что блестит. Должно быть, вашей
милости при виде моего гофрированного воротника и всего моего обличья
показалось, что я какой-нибудь герцог де Аркос или граф де Бенавенте, а
между тем сколько мишуры на свете прикрывает то, что и вашей милости
пришлось отведать.
Я ответил ему, что действительно уверился в вещах, противоположных
тому, что видел.
- Ну, так вы еще ничего не видали, ваша милость, - возразил он, - так
как во мне и на мне решительно все достойно обозрения, ибо я ничего не
скрываю и ничего не прикрываю. Перед вами, ваша милость, находится самый
подлинный, самый настоящий идальго, с домом и родовым поместьем в горных
краях, и если бы дворянское звание поддерживало меня столь же твердо, как я
его, мне нечего было бы желать. Но дело в том, сеньор лисенсиат, что, к
сожалению, без хлеба и мяса в жилах добрая кровь не течет, а ведь по милости
божьей у всех она красного цвета, и не может быть сыном дворянина тот, у
кого ничего нет за душою. Разочаровался я в дворянских грамотах с тех пор,
как в одном трактире, когда мне нечего было есть, мне не дали за счет моего
дворянства и двух кусочков съестного. Говорите после этого, что золотые
буквы моей дворянской грамоты чего-нибудь да стоят! Куда ценнее позолоченные
пилюли, чем позолота этих литер, ибо проку от пилюль больше. А золотых букв,
однако, теперь не так уж много! Я продал все, вплоть до моего места на
кладбище, так что теперь мне и мертвому негде приклонить голову, так как все
движимое и недвижимое имущество моего отца Торибио Родригеса Вальехо Гомеса
де Ампуэро - вот сколько у него было имен - пропало из-за того, что не было
выкуплено в срок. Мне осталось только продать мой титул дона, но такой уж я
несчастный, что никак не могу найти на него покупателя, ибо тот, у кого он
не стоит перед именем, употребляет его бесплатно в конце, как ремендон,
асадон, бландон, бордон и т. д.
Сознаюсь, что хотя рассказ о несчастьях этого идальго был перемешан с
шутками и смехом, меня он тронул до глубины души. Я полюбопытствовал, как
зовут его и куда он шествует. Он ответил, что носит все имена своего отца и
зовется дон Торибио Родригес Вальехо Гомес де Ампуэро-и-Хордан. Никогда я не
слыхивал имени более звонкого, ибо кончалось оно на "дан", а начиналось на
"дон", как перезвон колоколов в праздничный день. После этого он объявил,
что идет в столицу, ибо в маленьком городке столь ободранный наследник
знатного рода, как он, виден за версту, и поддерживать свое существование в
таких условиях невозможно. Поэтому-то он и шел туда, где была родина для
всех, где всем находилось место и где всегда найдется бесплатный стол для
искателя житейской удачи. "Когда я бываю там, кошелек у меня никогда не
остается без сотенки реалов и никогда не испытываю я недостатка в постели,
еде и запретных удовольствиях, ибо ловкость и изворотливость в Мадриде -
философский камень, который обращает в золото все, что к нему прикасается".
Передо мной словно небо раскрылось, и, чтобы не скучать по дороге, я
упросил его рассказать, как, с кем и чем живут в столице те, кто, подобно
ему, ничего не имеет за душой, ибо жить там казалось мне делом трудным в
наше время, которое не довольствуется своим добром, а старается
воспользоваться еще и чужим.
- Есть много и таких, и других людей, - ответил он. - Ведь лесть - это
отмычка, которая в таких больших городах открывает каждому любые двери, и,
дабы тебе не показалось невероятным то, что я говорю, послушай, что было со
мной, и узнай мои планы на будущее, и тогда все твои сомнения рассеются.


Глава XIII

в которой идальго продолжает рассказ о своей жизни и обычаях

- Прежде всего должен ты знать, что в столице находит себе место все
самое глупое и самое умное, самое богатое и самое бедное и вообще имеются
крайности и противоположности во всем; дурное там ловко скрыто, а доброе -
припрятано; есть там и такой сорт людей, как я, о которых неизвестно, от
какого корня, корневища или лозы они произошли. Друг от друга отличаемся мы
прозвищами. Одни из нас именуются кавалерами-пустоцветами, другие -
яйцами-болтунами, фальшивыми монетами, пирожками ни с чем, доходягами и
огоньками, и так далее. Защитницей нашей жизни является изворотливость.
Большую часть времени проводим мы с пустыми желудками, так как добывать себе
обед чужими руками - вещь трудная. Мы помогаем уничтожать угощения, мы -
всепожирающая моль трактиров, незваные гости; живем мы, питаясь чуть ли не
одним воздухом, - тем и довольны. Мы те, кто ест один порей, а делает вид,
что сожрал целого каплуна. Если кто-нибудь придет к нам с визитом, то
обнаружит в наших комнатах разбросанные бараньи и птичьи кости и кожуру от
фруктов, на пороге наших дверей увидит он горы куриных и каплуньих перьев и
старые винные мехи, сложенные для отвода глаз. Все это мы собираем по ночам
на улицах, дабы днем пускать людям пыль в глаза. Придя к себе домой, мы
кричим на хозяина: "Неужели всей власти моей недостаточно, чтобы заставить
служанку подмести? Извините за беспорядок, ваша милость, здесь обедал
кое-кто из моих друзей, а эти слуги..." и тому подобное. Кто нас не знает,
тот верит, что это действительно так, и принимает весь этот хлам за остатки
званого обеда.
Но что мне сказать о способах обедать в чужих домах? Поговорив с
кем-нибудь две минуты, мы выведаем, где он живет, и идем туда как бы с
визитом, но непременно в обеденный час, когда знаем, что он собирается сесть
за стол, говорим, что привели нас пылкие дружеские чувства к хозяину, ибо
такого ума и такого благородства, как у него, нигде больше на свете не
встретить; когда нас спрашивают, обедали ли мы, то, если хозяева еще не сели
обедать, мы отвечаем, что нет, и не дожидаемся вторичного приглашения, так
как от подобных ожиданий приходилось нам другой раз терпеть великий пост. А
если там уже обедают, то мы заявляем, что поели, и начинаем хвалить хозяина
за то, как он ловко режет птицу, хлеб, мясо или что бы там ни было. Для того
чтобы отведать подаваемые блюда, мы говорим: "Нет, уж позвольте, ваша
милость, поухаживать за вами, ибо я помню, что такой-то, царство ему
небесное (тут мы называем имя какого-нибудь умершего герцога, маркиза или
графа), великий мой покровитель, предпочитал смотреть, как я режу, чем
обедать". Сказав это, мы берем нож и разрезаем кушанье на мелкие кусочки, а
затем восклицаем: "Какой чудный запах, какой аромат! Не попробовать такого
блюда - значит обидеть ту, которая его готовила, а у нее, видно, золотые
руки!" За словом следует дело, и так, на пробу, съешь полблюда: репку -
потому, что это репка, свинину - потому, что это свинина, и вообще все -
потому, что оно чем-нибудь да является. Когда такой возможности у нас нет,
то мы ходим по монастырям и пробавляемся супом, раздаваемым беднякам, но
едим его не на глазах у всех, а потихоньку, заставляя монахов верить, что
делаем это не столько из нужды, сколько из набожности.
Стоит посмотреть на кого-нибудь из нас в игорном доме, стоит
посмотреть, с каким старанием прислуживает он за зеленым столом, ставит
свечи и снимает с них нагар, таскает урыльники, приносит карты и радуется за
выигравшего, и все это только для того, чтобы заполучить в награду хоть один
реал с кона.
Что касается нашей одежды, то мы наперечет знаем все изъяны нашего
тряпья, и как у иных установлены часы для молитв, так у нас установлены часы
для его штопки и латанья. Стоит посмотреть, как мы проводим наши утра:
поскольку злейшим нашим врагом мы почитаем солнце, ибо оно делает заметным
все лоскуты, штопки и заплатки, мы расставляем ноги под его лучи, и по
теням, отбрасываемым на земле, видим, какие между ляжками свешиваются у нас
нити и лохмотья, и ножницами подстригаем бороды нашим порткам. А так как
всего более изнашиваются штаны, мы вырезаем подкладку из-под надрезов сзади,
чтобы переставить ее наперед, после чего задница наша, отныне прикрытая
одной фланелью, принимает самый мирный вид, поскольку уже не кажется
исполосованной ножом; но ведомо это одному лишь нашему плащу, ибо среди бела
дня мы остерегаемся порывов ветра, боимся всходить по освещенным лестницам
или садиться на коня. Мы изучаем способы сидеть и стоять против света,
разгуливаем днем, стараясь не раздвигать ног, и приветствуем знакомых не
расшаркиваясь, а лишь прищелкивая каблуками, ибо, если раздвинуть колени,
сразу бросятся в глаза окна в нашем одеянии. На теле нашем нет ни одной
носильной вещи, которая в прежнее время не была бы чем-нибудь совсем иным и
не имела своей истории. Verbi gratia {Например (лат.).}, ваша милость,
вероятно, обратила внимание на мою короткую куртку - ну, так знайте, что
сначала я носил ее в виде широких штанов до колен и что она является внучкой
накидки и правнучкой большого плаща с капюшоном, каковой и был ее
родоначальником, а теперь надеется обшить подошву моих чулок и пойти еще на
многое другое. Легкие матерчатые туфли были у нас раньше носовыми платками,
а еще раньше - полотенцами и рубашками, родными домами простынь; после всего
этого мы сделаем из них бумагу для письма, а из нее - средство для оживления
почивших башмаков, ибо я сам видел, как безнадежно больная обувь с помощью
подобных медикаментов бывала возвращаема к жизни. А чего стоят все те
приемы, с помощью которых мы в вечернее время избегаем света, чтобы не видно
было наших оплешивевших накидок и полысевших курток? На них ведь остается
столько же ворсу, сколько на голом камешке, ибо господу богу угодно, чтобы
волоса у нас росли на подбородке и вылезали из плащей. Чтобы не тратиться на
цирюльников, мы поджидаем, пока вырастет щетина еще у кого-нибудь из нас, и
тогда бреем ее друг у друга, ибо сказано в Евангелии: "Помогайте друг другу
как добрые братья". И еще мы стараемся не ходить в те дома, где бывают наши
товарищи, если знаем, что знакомые у нас общие. Надо знать, что такое муки
ревнивого желудка.
Мы обязаны проехаться верхом хотя бы раз в месяц, хотя бы на осленке,
по самым людным улицам, раз в год прокатиться в экипаже, хотя бы на козлах
или на запятках. Но если уж нам удалось проникнуть внутрь кареты, то садимся
мы обязательно у самой дверцы, выставив всю голову в окошко, и
раскланиваемся направо и налево, чтобы нас видели все, и заговариваем с
друзьями и знакомыми, даже если они смотрят в другую сторону.
Если нам нужно почесаться в присутствии дам, то мы владеем целой наукой
делать это на людях самым незаметным образом. Если у нас чешется бедро, то
мы заводим рассказ о том, что нам случалось видеть одного солдата,
разрубленного отсюда досюда, и показываем руками то место, где у нас
чешется, незаметно его почесывая. Если дело происходит в церкви и у нас
зачесалась грудь, то мы бьем себя в нее, как это делают при "Sanctus" {Свят
(лат.).}, хотя бы читали "Introibo". Если чешется спина, то мы прислоняемся
к углу дома или здания и, приподнимаясь на цыпочках и как бы разглядывая
что-то, успеваем почесаться.
Рассказать ли вам о лжи? Правда никогда не исходит из наших уст. В свой
разговор мы вставляем герцогов и графов, выдавая одних за наших друзей,
других - за родственников, но стараясь выбрать между ними лиц, кои уже
умерли или находятся в далеких краях.
Особо следует заметить, что мы никогда не влюбляемся бескорыстно, а
лишь de pane lucrando {Из-за куска хлеба (лат.).}, ибо устав наш запрещает
ухаживать за жеманницами, и потому мы волочимся за трактирщицей - ради
обеда, за хозяйкой дома - ради помещения, за гофрировщицей воротников - ради
нашего туалета, и хотя при столь скудной пище и столь убогом существовании
со всеми не управишься, однако каждая из них бывает вполне довольна, что
наступила ее очередь.
Глядя на мои высокие сапоги, как можно догадаться, что они сидят на
голых ногах, без чулок или чего-либо в том же роде? Глядя на этот воротник,
можно ли узнать, что я хожу без рубашки? Ибо все может отсутствовать у
дворянина, сеньор лисенсиат, все, кроме роскошно накрахмаленного воротника,
с одной стороны, потому что он служит величайшим украшением человеческой
личности, а затем еще и потому, что, вывернутый наизнанку, он может напитать
человека, ибо крахмал есть съедобное вещество и его можно посасывать ловко и
незаметно. Словом, сеньор лисенсиат, дворянину нашего полета надлежит
воздерживаться от всего лишнего еще строже, чем беременной на девятом
месяце, и тогда он проживет в столице. Правда, в иную пору он процветает при
деньгах, а в иную валяется в больнице, но в конце концов жить можно, и кто
умеет изворачиваться - тот сам себе король, хоть мало чем и владеет.
Мне так понравился у этого идальго его необычайный способ существования
и я так был упоен всем этим, что, увлекшись его рассказами, не заметил, как
добрался до Лас-Pocac, где мы и заночевали. Идальго, у которого не было ни
гроша, поужинал со мною, я же считал себя многим обязанным ему за его
советы, ибо с их помощью у меня открылись глаза на многое, и я склонился к
его обманному образу жизни. Прежде чем мы легли спать, я заявил ему о
желании моем вступить в их братство. Он бросился меня обнимать, говоря, что
не сомневался в должном действии своих слов на столь умного и тонкого
человека. Он предложил познакомить меня в столице с остальными членами шайки
и поселиться у них. Я согласился воспользоваться его любезностью, однако
умолчал о моих эскудо и упомянул только о сотне реалов, их оказалось
достаточно вместе с тем добром, которое я ему сделал и продолжал делать, для
того, чтобы он почувствовал себя обязанным мне за мое дружеское к нему
расположение. Я купил ему три ремня, он привел в порядок свою одежду, ночь
мы проспали спокойно, встали рано и пустились в путь к Мадриду.


Глава XIV

о том, что случилось со мною в столице после того, как я туда прибыл, и
вплоть до наступления ночи

В десять часов утра мы вступили в столицу и, как было условлено,
направились к обиталищу друзей дона Торибио. Добрались мы до его дверей, и
дон Торибио постучал; двери открыла нам какая-то весьма бедно одетая дряхлая
старушенция. Дон Торибио спросил ее о своих друзьях, и она ответила, что все
они отправились на промысел. Мы провели время одни, пока не пробило
двенадцать часов: он - наставляя меня ремеслу дешевой жизни, а я -
внимательно его слушая. В половине первого в дверях появилось нечто вроде
привидения, с головы до ног закутанного в балахон, еще более потрепанный,
чем его совесть. Они поговорили с доном Торибио на воровском языке, после
чего привидение обняло меня и предложило себя в полное мое распоряжение. Мы
немножко побеседовали, и мой новый знакомый вытащил перчатку, в которой
находилось шестнадцать реалов, и какую-то бумагу, которая, по его словам,
представляла собой разрешение нищему просить милостыню и принесла ему эти
деньги. Опорожнив перчатку, он достал другую и сложил их, как это делают
доктора. Я спросил его, почему он не надевает их, и он объяснил, что обе они
с одной руки и этой хитростью он пользуется, когда ему нужно добыть себе