крестными знамениями и молитвами, коим его научила какая-то старуха. Этот
дон Козме зарабатывал за всех, ибо если он не замечал под плащом у
приходивших к нему страждущих какого-нибудь свертка или не слыхал звона
денег в карманах либо писка цыплят или каплунов, то о лечении не заходило и
речи. Обобрал он половину королевства, заставляя верить всему, что было ему
угодно, ибо не родился еще такой искусник в обманах и лганье, как он; даже
по рассеянности он не говорил правды. Он вечно поминал младенца Иисуса,
входил в дома, произнося "Deo gratias" и "Дух свят да пребудет со всеми".
При нем всегда были атрибуты лицемерия - четки с гигантскими зернами и
выглядывавший как бы ненароком из-под плаща и омоченный в крови из носу
кончик бича, коим он якобы себя бичевал. Когда он чесался от укусов вшей, то
делал вид, что его терзает власяница, вынужденную же свою голодовку он
выдавал за доброхотный пост и воздержание. Он перечислял, каким искушениям
он подвергался; упоминая дьявола, всегда приговаривал "Да оборонит и
сохранит нас господь"; при входе в церковь целовал пол, называя себя
недостойным грешником, не поднимал на женщин глаз, но подолы им заворачивал.
Этими выходками он так действовал на народ, что все препоручали себя его
предстательству, а это было все равно что препоручать себя дьяволу, ибо он
был не просто игроком, а еще и искусником, чтобы не сказать шулером. Имя
господа бога он употреблял не только всуе, но и впустую, а что касается
женщин, то у него было семь детей и две обрюхаченные его трудами святоши.
Пришел после этого с превеликим шумом Поланко и попросил дать ему
мешок, большой крест, длинную накладную бороду и колокольчик. В таком виде
он бродил по вечерам, возглашая: "Не забывайте про смертный час и уделите
что-нибудь на души чистилища" и так далее. Таким способом собирал он
порядочную милостыню. Он забирался также в дома, двери которых были открыты,
и если не встречал помехи или лишних свидетелей, то забирал все, что плохо
лежит, а если на кого-нибудь и натыкался, то звонил в свой колокольчик и
возглашал: "Не забывайте, братья" и так далее.
Все эти воровские уловки и необычайные способы существования я изучил,
пробыв в этой компании месяц. Вернемся теперь к тому дню, когда я показал
моим друзьям полученные от девиц четки и рассказал их историю. Товарищи
весьма хвалили мою ловкость, а четки были вручены старухе, с тем чтобы она
продала их за ту цену, какую найдет подходящей. Старуха эта отправилась с
ними по домам, говоря, что четки эти принадлежат какой-то бедной девушке,
которая продает их, так как ей нечего есть. На всякий случай у нее были
припасены свои уловки и извороты. Она то и дело плакала навзрыд, ломала руки
и горестнейшим образом вздыхала. Всех она называла своими детками и носила
поверх очень хорошей сорочки, лифа, кофты, нижних и верхней юбок рваный
мешок из грубого холста, принадлежавший ее другу-отшельнику, обитавшему
якобы в горах близ Алькала. Старуха вела хозяйство всей нашей братии, была
нашей советчицей и укрывательницей краденого. Дьяволу, который никогда не
дремлет, если дело касается его рабов, было угодно, чтобы в один прекрасный
день, когда наша старуха поплелась продавать в какой-то дом краденое платье
и разные вещицы, владелец их узнал свое имущество и привел альгуасила.
Старуху, называвшуюся мамашей Лепрускас, зацапали, и она тут же созналась во
Всех своих делах, рассказала о нашей жизни и о том, что мы являемся рыцарями
легкой наживы.
Альгуасил посадил ее в тюрьму, а затем явился к нам на дом и застал
всех нас на месте. С ним было с полдюжины корчете, этих пеших палачей, и они
поволокли всю нашу жульническую коллегию в тюрьму, где ее рыцарская честь
оказалась в великой опасности.


Глава XVII

в которой описывается тюрьма и все, что случилось в ней, вплоть до
того, когда старуху высекли, товарищей моих поставили к позорному столбу, а
меня отпустили под залог

На каждого из нас при входе в тюрьму надели наручники и кандалы и
погнали в подземелье. По дороге туда я решил воспользоваться бывшими при мне
деньгами и, вытащив один дублон, сказал тюремщику:
- Сеньор, я хочу сказать вам кое-что по секрету.
А чтобы он меня выслушал, я в виде задатка дал ему поглядеть на
золотой. Увидев монету, он отвел меня в сторону.
- Молю вашу милость, - обратился я к нему, - о сострадании к
порядочному человеку.
Потом я нашел его руки, и так как ладони его были созданы для того,
чтобы принимать подобные приношения, заключил в их тиски двадцать четыре
реала. Он сказал:
- Я посмотрю, что это за болезнь, и если она не серьезна, подземелья
вам не миновать.
Я понял всю тонкость его обращения и весьма смиренно что-то ему
ответил. Он оставил меня наверху, а товарищей моих всех отправил вниз.
Не буду подробно рассказывать о том веселье и смехе, которые
сопутствовали нам, пока нас вели по городу и доставляли в тюрьму. Шли мы
связанные, подбадриваемые пинками, одни без плащей, другие волоча их за
собою. Любопытное зрелище являли собою наши персоны, облаченные в
заплатанные и весьма пестрые одеяния. Иного из нас, не имея возможности
схватить за что-нибудь мало-мальски надежное, придерживав и просто за голое
тело. Другого и за тело было невозможно схватить - так он исхудал от голода.
Некоторые шли, оставив в руках у полицейских куски своих расползшихся курток
и штанов. Когда же развязали веревку, которой все мы были скручены, она
лишила нас последних наших лохмотьев, напрочно к ней прилипших.
С наступлением ночи меня положили спать в общую камеру. Мне дали койку.
Стоило посмотреть, как некоторые заключенные заваливались спать не
раздеваясь, между тем как другие одним движением скидывали с себя свой
скудный наряд. Кое-кто занялся игрою. Нас заперли и погасили свет. Мы
позабыли о своих кандалах.
Параша была расположена как раз у моего изголовья. То и дело ею
приходили пользоваться ночью. Прислушиваясь к издаваемым звукам, я сначала
думал, что это раскаты грома, и начинал креститься, поминая святую
великомученицу Варвару, но потом, различив запах, понял, что раскаты эти
совсем не небесного происхождения. Воняло так, что я чуть не помер. Кого
просто несло, а кого - как на пожар. В конце концов я вынужден был
потребовать, чтобы посудину перенесли куда-нибудь в другое место. По этому
поводу произошел обмен крепкими словечками. Я не заставил себя ждать и
одного из тех, кто обеспокоил мой сон, не долго думая, смазал по физиономии
ремнем. Он подскочил и опрокинул посудину. Все проснулись и начали в темноте
лупить друг друга ремнями; вонь стояла такая, что все повскакали. Поднялся
великий шум, и начальник тюрьмы, полагая, что от него удрал кто-нибудь из
его вассалов, примчался, вооруженный, со всем своим войском. Открыли дверь,
внесли свет, и он осведомился, что произошло. Все свалили вину на меня. Я
оправдывался, доказывая, что всю ночь мне не давали сомкнуть очей, так как
все поочередно открывали свое очко. Тюремщик, считая, что я скорее дам ему
еще дублон, нежели погружусь в подземелье, воспользовался этим случаем и
велел мне идти вниз. Я же решил лучше пойти в подземелье, но только не
отдавать свой кошелек на полное разграбление. Меня отвели вниз, где я был
встречен ликованием и радостью моих друзей.
Эту ночь я спал тревожно. Наконец господь послал нам утро, и мы
выбрались из подземелья. Мы посмотрели друг на друга, и первое, что нам
велели наши соседи, - это внести некую мзду на наведение чистоты, до чистоты
непорочной девы Марии никакого отношения не имеющей, иначе они всыплют нам
по первое число. Я тотчас же выложил шесть реалов, товарищам моим нечего
было дать, и им пришлось остаться в подземелье на следующую ночь.
Вместе с нами сидел некий парень - кривой, долговязый, усатый, с
мрачным лицом, с согнутой спиной, на которой были заметны следы плетей.
Железа на нем было больше, чем в Бискайе, - две пары кандалов и цепь у
пояса. Называли его Дылдой. Он говорил, что сидит за прегрешения по ветряной
части. В моем воображении последовательно возникали мельницы, кузнечные
мехи, веера. Но когда ему задали вопрос, что из этого послужило причиной его
ареста, он сказал, что не это его погубило, а то, что он зады повторял; я
сначала решил, что сидит он не впервой и все за те же преступления, и лишь
потом сообразил, что он имеет в виду мужеложество. Когда начальник тюрьмы
ругал его за какие-либо провинности, тот огрызался, обзывая его кладовщиком
палача и смотрителем погреба человеческих вин. В преступлениях своих он
покаялся, но не раскаивался, и был настолько отчаянным, что мы вынуждены
были принять особые меры предосторожности, и никто даже шептуна не решался
пустить, боясь напомнить ему о месте, где кончается спина. Парень этот водил
дружбу с другим молодцом, по имени Робледо, а по прозвищу Сверленый. Тот
говорил, что сидит за вольнолюбие, ибо руки его без стеснения забирали все,
что подвертывалось. Драли его больше, чем почтовую лошадь, и не было палача,
который не испытал бы на нем силу своих рук. Лицо у него было исполосовано
ножевыми ранами, число ушей не парным, а ноздри зашиты, но не столь ловко,
как были рассечены они надвое ножом. С этими двумя молодыми людьми водило
компанию еще четверо - столь же дерзких на вид, как львы на гербах, с ног до
головы закованных в цепи и осужденных на галерные работы. Они говорили, что
скоро смогут похвалиться своей службой королю на суше и на море. Трудно
поверить, с какой радостью ожидали они своей отправки.
Вся эта компания, раздосадованная тем, что мои товарищи не платят
тюремных податей, решила ночью, как говорится, напустить на нас змей, то
есть отодрать предназначенной для этой цели веревкой. Наступила ночь. Нас
запрятали в самый дальний карман тюрьмы и погасили свет. Я тотчас забрался
под нары. Двое из молодцов начали посвистывать по-змеиному, а третий -
работать веревкой. Наши бедные рыцари, увидав, что дело приняло такой
оборот, тесно прижались друг к другу своими телами, которые для вшей и
коросты составляли и завтрак, и обед, и ужин; они целым клубком завалились в
щель между нарами, вроде гнид в волосах или клопов в кровати. От ударов
веревок трещали доски, а избиваемые молчали. Мерзавцы, не слыша воплей своих
жертв, перестали лупить их веревками и принялись забрасывать кирпичами и
всякими обломками. Один из них угодил в темя дону Торибио и раскроил ему
башку. Тот заорал, что его убили. Дабы никто не услыхал криков, мошенники
стали петь хором и лязгать кандалами. Дон Торибио же, ища спасения, силился
подлезть под своих соседей. Стоило послушать, как от этих усилий стучали их
кости - точь-в-точь как трещотки святого Лазаря. Одежда их окончила свое
существование, нигде не осталось ни лоскутка. Камни и другие метательные
снаряды сыпались в таком изобилии, что в скором времени в голове названного
дона Торибио оказалось больше дыр, чем в его платье. Не находя никакого
укрытия от этого града небесного и чувствуя, что ему приходит мученический
конец святого Стефана, хотя святостью его он не обладал, он взмолился, чтобы
его отпустили, обещая заплатить выкуп и отдать в залог свое платье. Это было
ему разрешено, и, к огорчению всех остальных, кои за ним прятались, он
еле-еле выполз с пробитой головой и перебрался на мою сторону. На головы
остальных, хотя обладатели их и поспешили принять то же решение, успело
обрушиться больше черепичных обломков, чем росло на них волос. В уплату
подати они предложили свое платье, справедливо рассудив, что лучше лежать в
постели из-за отсутствия одежды, нежели из-за ранений. В эту ночь их поэтому
оставили в покое, а утром потребовали, чтобы они разделись. Они разделись,
но тут выяснилось, что всего их тряпья не хватило на подшивку и пары драных
чулок.
Всем им пришлось остаться в кровати под лохматым шерстяным плащом,
завернувшись в который обычно давят вшей. Прикрытие это скоро дало знать о
себе, ибо последние набросились на них, как голодные собаки. Были там
вши-великаны и такие, что смогли бы впиться в ухо быка. Злополучные товарищи
мои уже боялись быть съеденными заживо. Пришлось скинуть этот несчастный
плащ и, проклиная судьбу, до крови царапать себе тело ногтями. Я выбрался из
подземелья, попросив у них прощения за то, что вынужден с ними расстаться,
еще раз сунул в руку тюремщика три реала по восемь мараведи и, узнав, кто из
судейских писарей ведает моим делом, послал за ним мальчишку на побегушках.
Тот явился, мы с ним уединились, и я, рассказав о своем деле, упомянул, что
у меня есть кое-какие деньги, и попросил его взять их на хранение, а если
представится случай, то и заступиться за несчастного идальго, который
обманом был вовлечен в преступную шайку.
- Поверьте, ваша милость, - сказал он, клюнув на мою приманку, - тут
все зависит от нас, и если в нашей компании окажется негодный человек, то он
может натворить много зла. Я просто так, ради удовольствия присудил к
галерам больше невинных, чем бывает букв в судебном протоколе. Доверьтесь
мне и будьте покойны, что я вытащу вас отсюда целым и невредимым.
С этим он ушел, однако в дверях обернулся и попросил у меня чего-нибудь
для добрейшего альгуасила Дьего Гарсии, которому следует, мол, заткнуть рот
серебряным кляпом, и еще для какого-то докладчика по делу, дабы помочь ему
проглотить все пункты обвинения.
- Докладчик, сеньор мой, - объяснил мне писарь, - может одним лишь
нахмуриванием бровей, возвышением голоса или топаньем ноги, посредством чего
он привлекает внимание обычно рассеянного судьи, - словом, одним движением
сжить со света любого христианина.
Я сделал вид, что понял его, и добавил еще пятьдесят реалов. В
благодарность за это он посоветовал мне поднять воротник моего плаща и
сообщил два средства от простуды, которую я схватил в холодной тюрьме. На
прощание он сказал, взглянув на мои оковы:
- Не печальтесь. За восемь реалов начальник тюрьмы окажет вам всякие
послабления. Это ведь такой народ, который добреет только тогда, когда это
ему выгодно.
Мне понравился этот совет, и по уходе писаря я дал начальнику эскудо, и
тот снял с меня наручники.
Он пускал меня к себе в дом. У него была жена - настоящий кит - и две
дочки, дуры и уродины, но тем не менее крайне склонные к распутству.
Случилось, пока я был там, что начальник, которого звали Бландонес де Сан
Пабло (жена его прозывалась донья Ана де Мора), пришел однажды к обеду,
задыхаясь от бешенства. Есть он не захотел. Супруга его, подозревая большую
неприятность, так пристала к нему со своими назойливыми расспросами, что он
в конце концов вскричал:
- А что же делать, если этот негодяй и вор Альмендрос, апосентадор,
когда мы поспорили с ним относительно арендной платы, сказал мне, что ты
нечиста?
- А он что, подол мне чистил, что ли? - вскипела она. - Клянусь памятью
моего деда, ты не мужчина, раз не вырвал ему за это бороду! Позвать мне
разве его служанок, чтобы они меня почистили? Слава богу, - тут она
обернулась ко мне, - я не такая иудейка, как он. Из тех четырех куарто, что
ему цена, два - от мужика, а остальные восемь мараведи - от еврея. Честное
слово, сеньор Паблос, если б он сказал это при мне, я бы напомнила. ему, что
на плечах у него мотовило святого Андрея!
Тогда весьма опечаленный начальник тюрьмы воскликнул:
- Ах, жена, молчи, ибо он сказал, что на мотовиле этом есть
виток-другой и твоей пряжи и что нечиста ты не потому, что свинья, а потому,
что не ешь свинины.
- Значит, он назвал меня иудейкой? И ты так спокойно об этом говоришь?
Так-то ты бережешь честь доньи Аны Мора, внучки Эстебана Рубио и дочери
Хуана де Мадрида, что известно богу и всему свету?
- Как, - вмешался тут я, - вы дочь Хуана де Мадрида?
- А как же, - ответила она, - дочь Хуана де Мадрида из Ауньона.
- Клянусь богом, что тот, кто оскорбил вас, - сам иудей, распутник и
рогоносец! Хуан де Мадрид, царствие ему небесное, - продолжал я, - был
двоюродный брат моего отца, и я всем докажу, кто он такой, ибо это задевает
и меня. Если меня выпустят из тюрьмы, я заставлю этого мерзавца сто раз
отказаться от своих слов. У меня в городе есть особая грамота, касающаяся и
отца, и дяди, писанная золотыми буквами.
Все чрезвычайно обрадовались новому родственнику и воспрянули духом,
узнав про грамоту. Грамоты, впрочем, такой у меня не было, да я и понятия не
имел, кто они такие. Супруг пожелал в подробностях осведомиться о нашем
родстве, а я, дабы он не уличил меня во лжи, клялся, божился и делал вид,
что все еще не могу прийти в себя от ярости. Тогда они стали успокаивать
меня и уговаривать не думать и не говорить об этом деле.
Я же время от времени нарочно и как бы невзначай восклицал: "Хуан де
Мадрид? Все, что он про него наплел, - это же курам на смех!" Или: "Хуан де
Мадрид? Так ведь его отец был женат на толстой Ане де Асеведо!" А затем
снова на некоторое время умолкал.
В конце концов начальник тюрьмы дал мне в своем доме стол и постель; а
писец по его просьбе и благодаря моему подкупу обстряпал все так удачно, что
старуху вывезли из тюрьмы на всеобщее рассмотрение верхом на некоем сером
животном, коего тащили на поводу, между тем как шествие возглавлял певец ее
провинностей. Оповещение о ней было таково: "Женщине сей за воровство". Такт
марша отбивал ей по спине палач, согласно предписанию сеньоров в судейских
мантиях. За нею следовали мои товарищи, без шляп, с открытыми лицами, на
водовозных клячах. Их поставили к позорным столбам, причем оттого, что на
них были одни лохмотья, срам их усугублялся, ибо каждый мог его обозревать,
а потом выслали каждого из Мадрида на шесть лет. Я был выпущен под залог по
милости писца, да и докладчик по моему делу не сплоховал: он взял тоном
ниже, говорил тихо и долго; читая мое дело, ловко перепрыгивал через
основания обвинения и проглатывал целые параграфы.


Глава XVIII

о том, как я водворился в гостинице, и о несчастье, которое меня там
постигло

Выйдя из тюрьмы, я очутился один-одинешенек и без друзей. Хотя они и
дали мне знать, что пойдут по севильской дороге, прося милостыню,
присоединиться к ним я не пожелал.
Решил я поселиться в гостинице, где и познакомился с одной девицей -
рыжеволосой, беленькой, веселой, охотно вмешивающейся в чужие дела, порой
сдержанной, а порой весьма сговорчивой и услужливой. Девица эта немножко
сюсюкала и пришепетывала, боялась мышей, была уверена, что у нее красивые
ручки, и, чтобы все ими любовались, всегда сама снимала нагар со свечей и
разрезала еду за столом. В церкви она сидела, сложив руки на груди, на
улицах указывала пальчиком, кто в каком доме живет, в гостиной постоянно
поправляла в волосах шпильку, если же играла, то только в писпириганью, ибо
и тут можно было показать ручки. Время от времени она нарочно позевывала,
чтобы показать зубки и иметь повод перекрестить ротик. Одним словом, все в
доме было ее ручками так щупано и перещупано, что она уже надоела
собственным родителям. Они меня очень хорошо приняли в своем доме, ибо я
поговаривал, что хотел бы снять его. Кроме меня, здесь жили один португалец
и какой-то каталонец. И тот, и другой обошлись со мной весьма учтиво. Девица
показалась мне годной для развлечения от скуки, и это было тем более удобно,
что я проживал с нею под одной крышей. Я начал с того, что не спускал с нее
глаз, рассказывал разные разности, которых понабрался для приятного
времяпрепровождения, сообщал всяческие новости, хотя нигде их и не узнавал,
короче говоря - оказывал ей и ее родителям множество услуг, которые мне
самому ничего не стоили. К тому же я сообщил им, что сведущ в колдовстве и
что могу, если пожелаю, сделать так, что всем покажется, будто их дом горит,
и всякую другую ерунду, которую они принимали всерьез, так как были очень
легковерными людьми. Одним словом, я завоевал всеобщее расположение, но не
сумел еще покорить девицу, ибо не был одет как нужно, хотя несколько и
улучшил свое платье при содействии начальника тюрьмы, которого продолжал
навещать, поддерживая с ним родственные связи в обмен на мясо и хлеб. Из-за
плохой одежды меня не ценили в должной степени.
Дабы меня принимали за человека, скрывающего свои богатства, я подсылал
в гостиницу в свое отсутствие разных приятелей. Сначала пришел один из них и
спросил сеньора дона Рамиро де Гусмана, как я назвал себя, ибо друзья
убедили меня, что переменить имя ровно ничего не стоит и весьма полезно. Он
спросил "дона Рамиро, делового человека, богача, который только что
выхлопотал себе три подряда у короля". Хозяйки не узнали меня по этому
описанию и ответили, что у них живет некий дон Рамиро де Гусман, но не столь
богатый, сколь оборванный, низкий ростом, некрасивый лицом и бедный.
- Так это он и есть, - объявил мой приятель, - и я не пожелал бы иметь
большей ренты на службе господу богу, чем тот доход в десять тысяч дукатов,
который он получает.
Он понарассказал им еще всякого вздору, от коего они пришли в полнейшее
изумление, и ушел, попросив передать мне к акцепту подделанный вексель на
девять тысяч эскудо. Тут и дочка, и мать поверили в мое богатство и заранее
стали прочить меня в мужья. Я пришел домой с совершенно невозмутимым видом,
а они уже в дверях вручили мне вексель и сказали:
- Деньги и любовь трудно скрыть, сеньор Рамиро. Почему же вы, ваша
милость, таились от нас, зная о нашем к вам расположении?
Притворившись недовольным, что они узнали о векселе, я удалился в свою
комнату. Нужно было видеть, как, поверив в мое богатство, стали они уверять,
что все мне идет, восхищаться моим красноречием, находить, что ни у кого,
кроме меня, нет такого изящества! Убедившись в том, что они попались на
удочку, я объяснился девчонке в любви, и она выслушала меня с огромным
удовольствием, наговорив мне, в свою очередь, тысячу самых лестных вещей. Мы
разошлись, и в один из ближайших вечеров я, дабы еще больше утвердить их в
мысли о моем богатстве, заперся в своей комнате, которая отделялась от их
помещения всего лишь тонкой переборкой, и, достав свои пятьдесят эскудо,
пересчитал их столько раз, что на слух можно было принять их за шесть тысяч.
Окончательно уверившись тогда в моей денежной наличности, они сна лишились,
чтобы угодить мне и исполнить все мои желания.
Португальца звали senhor {Сеньор (португ.).} Васко де Менезес, fidalgo
{Кавалер (португ.).} ордена Христа. Он носил длинный шерстяной плащ, высокие
сапоги, низенький воротник и огромные усы. Кавалер этот сгорал от любви к
донье Беренгеле де Робледо - так звали мою девицу, и пытался влюбить ее в
себя, чаще вздыхая за разговором, чем святоша за проповедью великим постом.
Он скверно пел и вечно ссорился с каталонцем, самым скучным и жалким из всех
божьих созданий. Обедал он, как перемежающаяся лихорадка, через два дня на
третий и довольствовался столь черствым хлебом, что его едва мог укусить
самый злоречивый человек. Он строил из себя весьма бравого мужчину, но разве
только яиц не нес, ибо во всем остальном был совершенной курицей и хвастался
как курица, только что снесшая яйцо. Заметив, как быстро подвигаюсь я
вперед, оба стали злословить на мой счет. Португалец говорил, что я вшивый
мошенник и голодранец, а каталонец называл меня трусом и подлецом. Я все это
знал и порой слыхал собственными ушами, но был не расположен им отвечать.
В конце концов девица стала тайком со мной беседовать и принимать мои
записки. Начинались они, как обычно: "В этой моей дерзости повинна ваша
превеликая красота..." Дальше я предлагал ей себя в рабы, а вместо подписи
изображалось сердце, пронзенное стрелой. Мало-помалу мы перешли на ты, и я,
дабы дать новую пищу ее вере в мое высокое положение, в один прекрасный день
вышел из дому, нанял мула, прикрыл лицо плащом и, изменив голос, подъехал к
гостинице и спросил о себе самом: не живет ли здесь его милость сеньор
Рамиро де Гусман, владетель Вальсеррадо и Велорете.
- Да, здесь живет невысокого роста кабальеро, которого зовут именно
так, - откликнулась девушка.
Я сделал вид, что сообщенные ею приметы меня убедили, что он и есть,
кого я ищу, и попросил передать ему, что дон Дьего де Солорсано, его
управляющий, приезжал собирать причитающиеся ему доходы и заезжал, дабы
поцеловать ему ручки. После этого я удалился и вскоре пришел обратно в своем
настоящем виде. Хозяева встретили меня с необычайной радостью, упрекнув,
зачем я скрыл от них свои владения в Вальсеррадо и Велорете, и передали
поручение управителя.
Этот случай совсем сразил мою девицу, возжаждавшую столь богатого мужа,
и мы сговорились с нею о свидании в час ночи в ее комнате, в которую можно
было попасть через коридор, выходивший на крышу, куда было обращено ее окно.
Всепроницательный дьявол устроил так, что когда я с наступлением ночи,
обуреваемый желанием насладиться представившимся случаем, вышел в коридор и
стал выбираться на крышу, то поскользнулся, полетел я грохнулся на крышу
соседнего дома, где жил какой-то судейский писец, с такой силой, что перебил
все черепицы. От шума проснулся весь дом, и, думая, что это воры - судейские
обо всех судят по себе, - люди полезли на крышу. Заметив их, я попытался
спрятаться за трубу, но тем только усилил их подозрения. Писец, его брат и
двое его слуг поколотили меня палками и связали, не оказав мне никакого
уважения, и все это на глазах моей дамы. Она, видя все это, только
заливалась смехом, ибо, как я уже сказал, считала меня магом и волшебником и