Рабби отрицательно качнул головой — раз, потом еще раз.
   — Понятно… — г-н Холберг вздохнул. — Проходя по коридору, вы ни на кого больше не наткнулись?
   — Если бы я встретил кого-то раньше, чем встретил доктора Вайсфельда, я бы привел его и не стал бы разыскивать доктора. Просто он оказался первым, кого я увидел. То есть, — поправил себя рабби, — там было много людей, очень много. Но в моем состоянии… Увидев знакомое лицо, я словно увидел единственного человека …
   — Пока вы бегали за доктором Вайсфельдом, в гримерную вернулся я… — задумчиво произнес Холберг. — Но в коридоре уже никого не было. Ни теней, не людей, похожих на тени. Да. Скажите, реб Аврум-Гирш, а что вы можете сказать о семейных проблемах вашего знакомого? О его отношениях с женой?
   На лицо г-на Шейнерзона легла тень.
   — Об этом вспоминать тяжело, — сказал он сухо. — Я пытался с ним разговаривать, я рассказывал ему историю праведной Рут-моавитянки, я говорил ему, что его жена — такая же праведница, пожелавшая разделить судьбу своего мужа и всего народа Израилева в годы скорби… Все было напрасно! Он закрывал свой слух. Не знаю, может быть она чем-то провинилась перед ним раньше, когда они оба были молоды. Но даже в этом случае ее нынешнее поведение искупило прежние грехи.
   — В том числе и грехи прежних воплощений? — спросил я и тут же пожалел о неудачной шутке. Рабби холодно посмотрел на меня, осуждающе покачал головой.
   — Вам больше не снятся непонятные сны, реб Иона? — поинтересовался он с легкой насмешкой. — Рад за вас, реб Иона, очень рад… Да, — сказал он, обращаясь у г-ну Холбергу, — он вел себя с женой очень недостойно. Но не мне осуждать его. Он умер, и мои осуждения более не достигнут его слуха. А там Судья Праведный вынесет ему свой приговор. Мы же скажем: да будет благословенна его память…
   — Что же, — Холберг поднялся со своего места, — большое спасибо, реб Аврум-Гирш.
   Рабби передернул плечами, словно отметая благодарность г-на Холберга
   — У вас больше нет ко мне вопросов? — спросил он. — В таком случае, я вас провожу немного. И заодно посмотрю, чем занимаются мои ученики… — реб Аврум-Гирш сделал приглашающий жест в направлении двери. — Прошу вас, господа.
   Двор больше походил на каменный колодец, образованный задними глухими стенами четырех длинных домов, стоявших под прямыми углами друг к другу. Ученики рабби Аврум-Гирша стояли небольшим кружком в дальнем углу. Мальчики были одеты кто во что горазд — одни в наспех перешитой взрослой одежде, другие — в детской, но не по размеру. Головные уборы тоже разнообразные — старые кепи, мужские шляпы с потерявшими форму краями, у одного — вязаная лыжная шапочка. При всем различии в одежде и возрасте, ребята действительно выглядели неким единым сообществом — это впечатление складывалось от похожего выражения лиц — сосредоточенного и углубленного. Стоявший в центре парнишка что-то втолковывал остальным. При этом руки он заложил за спину — явно подражая учителю.
   Двор оказался неожиданно людным. Кроме детей здесь находилась еще и группа взрослых. Ее составили пять или шесть мужчин среднего возраста, лица которых показались мне знакомыми. Когда каждый из них поприветствовал меня кивком, я узнал новичков, прибывших недавним транспортом из Франции. Эта группа была относительно тихой. В этом углу двора рос старый дуб, ствол которого столь причудливо изогнулся, что образовал нечто вроде скамьи. На этой скамье и расположились новички. Они сидели молча и неподвижно, глаза их казались потухшими. Друг с другом они не разговаривали.
   Мы подошли к ученикам рабби Аврум-Гирша.
   — …И мне кажется, рабби Йоханан был неправ, когда упрекнул рабби Шимона бен-Лакиша в былых прегрешениях, — закончил при нашем подходе стоявший в центре, в котором я узнал Хаима, следившего за приближением к бараку подозрительных личностей. — Ведь раскаяние рабби Шимона было полным и искренним, иначе его бы не допустили заседать с мудрецами! А рабби Йоханан уязвил его прошлым.
   Рабби похлопал Хаима по плечу.
   — Но ведь и сам рабби Йоханан раскаялся в своих словах, разве нет? — сказал он. — Я ведь рассказывал вам об этом. Рабби Йоханан пожалел о том упреке, который в пылу спора бросил рабби Шимону по прозвищу Реш-Лакиш.
   — Да, но от его упреков рабби Шимон умер, — возразил Хаим. — И рабби Йоханан часто вспоминал о нем, потому что у него не стало оппонентов. Об этом вы тоже рассказывали, рабби Аврум.
   — Да, это верно.
   — О чем идет речь? — поинтересовался бывший полицейский, прислушиваясь к разговору.
   — Недавно я рассказал мальчикам о вашем тезке, великом мудреце Шимоне Бен-Лакише. В молодости он был гладиатором, а потом и разбойником. Но встреча с рабби Йохананом заставила разбойника бросить свое ремесло, прийти в академию, которая находилась в городе Явне в Святой Земле. Там Шимон Бен-Лакиш вскоре отличился острым умом — столь же острым, что и его меч в гладиаторские времена. Но однажды в пылу спора рабби Йоханан оскорбил того, кого сам же привел на путь учености. Спор касался нечистоты каширования режущих инструментов — ножей, топоров, кос — и точка зрения рабби Шимона не совпала с точкой зрения рабби Йоханана. И рабби Йоханан сказал: «Конечно! Кому и разбираться в топорах да ножах, как не разбойнику!» Это заявление друга и учителя очень оскорбило рабби Шимона. Настолько, что он тяжело заболел и вскоре умер.
   Г-н Холберг покачал головой.
   — Удивительно! — сказал он. — В своей полицейской практике я часто встречался с подобными историями. Преступник раскаялся, но ему при каждом удобном случае колют глаза прошлыми прегрешениями. Чаще всего истории заканчивались печально. Впрочем, мало кто умер от оскорбления, — заметил он с легкой улыбкой. — Но вот то, что многие, в конце концов, возвращались к прежним своим занятиям и становились еще более страшными преступниками, чем до попытки исправления, — могу засвидетельствовать. Поучительная история, весьма поучительная, — он улыбнулся мальчикам, протянул руку рабби Шейнерзону. — Спасибо за помощь, рабби. Извините, что отвлекли вас от ваших занятий… Да, кстати, — спросил он, отведя раввина в сторону и чуть понизив голос. — Вам известно, что господин Ландау был католиком?
   От изумления у рабби Аврум-Гирша, похоже, отнялся дар речи. Он уставился на моего приятеля, будучи не в силах ни слова произнести. Потом опомнился, замахал руками:
   — Бог с вами, сыщик, что это вы такое говорите?! Это невозможно! Все субботы он проводил у меня, мы вместе молились! Он помогал моим ученикам и сам охотно слушал толкование Торы! Нет-нет, вы ошибаетесь. Уверен: вы ошибаетесь.
   — Возможно, возможно. Еще раз, спасибо, рабби. До свидания.
   — Все дело в прошлом, — сказал реб Аврум-Гирш, сосредоточенно глядя перед собой. — Я еще должен подумать, тут есть, над чем подумать, реб Шимон. Но в одном я уверен — причина смерти несчастного господина Ландау — в его прежней жизни. Смерть пришла оттуда, господин Холберг, да-да, господин Вайсфельд. Из прошлой жизни. Все дело в прошлом. В греховном прошлом. Именно там причина смерти господина Ландау! Я в этом уверен. Я знаю это.
   Попрощавшись с раввином и его учениками, мы вышли на улицу.
   — Вы не очень устали, Вайсфельд? — спросил меня г-н Холберг. Я заверил его, что вполне еще способен продолжать расследование, и тогда он сказал: — Мы сейчас недалеко от дома, в котором жил покойный режиссер. Я хочу поговорить с его вдовой. Еще раз повторяю — если вы устали, я пойду один. Но, насколько я помню, вы были с ней знакомы.
   Я повторил, что готов следовать за ним к госпоже Ландау. Хотя внутренне испытывал некоторое смущение от предстоящей встречи. Почему-то мне вспомнились слова доктора Красовски насчет того, что немке и баронессе фон Сакс, отправившейся в гетто за мужем-евреем, я сочувствую больше, чем любой несчастной еврейке, прибывшей к нам после каторжного труда и издевательств концлагеря Берген-Бельзен.
   При всей грубости этого заявления, было в нем нечто близкое к действительному моему ощущению Да, я сочувствовал госпоже Ландау-фон Сакс, может быть, и больше, чем другим женщинам, оказавшимся в Брокенвальде, — например, моей помощнице, — потому лишь, что никто не заставлял ее следовать за мужем. Никто и ничто — кроме долга жены, как она это понимала. И при том я знал, сколь чудовищно относился к ней этот муж. О покойниках плохо не говорят, но что мешает мне плохо думать о тех из них, кто при жизни не заслужил иного?
   Впрочем, за последние несколько дней мои представления о Максе Ландау тоже претерпели серьезные изменения. Особенно повлияло то, что сказал рабби Аврум-Гирш: покойный режиссер помогал продуктами мальчикам-сиротам из подпольной ешивы г-на Шейнерзона.
   Теперь убитый Ландау представал в несколько ином свете.
   Но и загадка крылась в сказанном нашим рабби. Откуда мог взять продукты неработающий заключенный? Обменять? Но на что?
   Г-н Холберг негромко заметил:
   — Никакой загадки тут нет. Думаю, Макс Ландау выменивал продукты для учеников рабби Аврум-Гирша на морфин. А боль — что ж, боль он предпочитал терпеть…
   — Да, наверное, вы правы… — ответил я рассеянно и тут же остановился, будто громом пораженный. — Холберг! Холберг, черт возьми, но это невозможно!
   — Что именно? — поинтересовался мой друг. — Вполне возможно. Получая морфин от вашей помощницы, он обменивал его на какое-то количество продуктов. Все или почти все передавал г-ну Шейнерзону.
   — Я не об этом, — я раздраженно отмахнулся от его слов. — Каким образом вы угадали, о чем я думаю?! Вы что же — можете читать мысли? Но я не верю в эту чепуху!
   Бывший полицейский удивленно воззрился на меня.
   — Но это же так просто, доктор. Мы заговорили о госпоже Ландау. У вас на лице обозначилось смущение или даже робость, из чего можно было сделать вывод, что вы все еще помните об аристократическом происхождении баронессы фон Сакс. Естественно, вы тотчас подумали о ее муже, судьбу которого она разделила с такой самоотверженность, затем — слова раввина о нем. А главной новостью — по сути, единственной, которую мы узнали от Аврум-Гирша относительно убитого, так это то, что Макс Ландау снабжал его продуктами для учеников! И тут вы даже немного замедлили шаги, поскольку главная загадка этого сообщения — откуда мог брать продукты покойный. Тогда я объяснил вам — откуда. Никакого чуда тут нет, и чтения мыслей — тоже. Просто, — г-н Холберг улыбнулся уголками губ, — у вас очень выразительное лицо. О таких людях говорят: у него все на лице написано…
   У меня вдруг появилось странное ощущение дежа вю: мне вдруг оказалось, что я уже проживал когда-то эту сцену, Или же просто читал нечто подобное.
   — Пойдемте, у нас не так много времени, — сказал Холберг и продолжил, когда мы снова двинулись с места: — Думаю, не так трудно будет установить и тот канал, по которому господин Ландау получал продукты. Я вспомнил о той девушке, актрисе, которая зашла в гримерную перед появлением вашей помощницы. Ракель Зильбер. Вы сказали, что она работает на кухонном блоке, и я тоже вспомнил ее. Не исключено, что это она осуществляла обмен. Или была посредницей в нем. Тогда ясна цель ее визита после спектакля: она шла за очередной порцией ампул. И обратите внимание: как я уже сказал, она посетила гримерную перед вашей помощницей. И госпожа Бротман оставленных двух ампул в гримерной не нашла. Разумеется, она могла очень поверхностно все осмотреть, хотя и производит впечатление очень серьезной и внимательной особы. Но я все же думаю, что ампул уже не было. Они исчезли за считанные минуты до прихода госпожи Бротман. В сумочке госпожи Зильбер. Причем действия Ракели Зильбер нельзя считать кражей: если мои предположения верны, все было давно оговорено с Максом Ландау.
   — Да — кроме его убийства… — пробормотал я.
   — В условиях, подобных нынешним, люди часто становятся циниками. Во всяком случае, черствеют, — заметил г-н Холберг. — Госпожа Зильбер, конечно же, была шокирована, обнаружив в гримерной убитого режиссера, человека, давно ей знакомого и, по-видимому, весьма ею уважаемого. Но трудно удержаться от соблазна чуть-чуть поправить свои дела с помощью двух маленьких стеклянных ампул. Да и потом: в случае, если бы господин Ландау остался жив, он сам вручил бы ей две ампулы морфина. Так почему бы ей их не взять самой?
   — Потому что в случае, если бы Макс Ландау был жив, она отдала бы ему какое-то количество продуктов, — ответил я.
   — Что же, она их и отдаст, — эти слова Холберг произнес обманчиво-беспечным тоном. Но я понял, что он уже готов к предстоящему разговору с работавшей на кухне Ракель Зильбер.
   — Вы сами отдадите продукты раввину? — поинтересовался я.
   — Или вы, — равнодушно ответил бывший полицейский. — Не суть важно.
   В том, что он сказал, конечно, был резон. Скорее всего, именно так и обстояло дело — Макс Ландау обменивал морфин, получаемый от Луизы, на продукты. Хотя я плохо представлял себе Макса Ландау человеком, стойко переносящим боль ради того, чтобы помочь нескольким сиротам. Но, повторяю, то, что мы узнали о нем сегодня, меняло сложившийся образ.
   — Пришли, — сказал мой друг, когда мы остановились у трехэтажного кирпичного здания в двух кварталах от дома, в котором проживали рабби Аврум-Гирш и его ученики.
   Подъезд был освещен довольно ярко, в окнах тоже горели огни — сумерки уже сгустились почти до ночной плотности, хотя вряд ли было больше десяти вечера. Часов я лишился давно, но за два года пребывания в Брокенвальде научился определять время достаточно точно.
   Холберг уверенно поднялся на второй этаж и здесь так же уверенно выбрал правую из трех дверей, выходивших в коридор.
   За дверью оказался еще один коридор, образованный уже не стеной, а полустенком. Поскольку в этом доме — во всяком случае, на втором этаже, — жили, в основном, семьи, Юденрат позволил сделать внутреннюю перестройку. Такое объяснение дал мне г-н Холберг, пока мы искали очередную нужную дверь.
   Найти оказалось неожиданно легко: на коричневой двери на уровне глаз красовалось изображение смеющейся маски. Надпись над маской гласила, что здесь проживают господин и госпожа Макс Ландау.
   Г-н Холберг постучал. Получив разрешение войти, толкнул дверь. Я вошел следом, вновь испытывая неловкость. На мой взгляд, самой неприятной чертой в деятельности сыщика является необходимость то и дело бесцеремонно вторгаться в чужие жилища и чужие жизни. Разумеется, все это делается ради благой цели раскрытия преступления, но ведь невозможно каждую минуту мысленно искать оправдания своим поступкам.
   Госпожа Ландау сидела на невысоком топчане, в самом его углу, подобрав под себя ноги и укрывшись выцветшей шалью. Черты ее лица по-прежнему были безукоризненны, но в общем в этой женщине мало что оставалось от блестящей берлинской аристократки, какую я встретил много лет назад. Я не успел толком разглядеть ее во время недавнего прихода в медицинский блок вместе с мужем. Сейчас же мне представилась такая возможность. Волосы урожденной баронессы фон Сакс поседели, кожа на исхудавшем лице казалась хрупкой, большие серые глаза потускнели. Взгляд, которым она встретила незваных гостей, был вполне равнодушным. Она даже не сделала попытки встать. Вернее, какое-то ее движение можно было принять за попытку соблюсти правила вежливости, но жест г-на Холберга немедленно эту попытку пресек. Г-жа Ландау опустила голову и осталась полулежать, только чуть собрала шаль-покрывало.
   Я огляделся. Крохотное пространство — примерно два с половиной метра на два — занимал уже упомянутый топчан, два небольших табурета и придвинутый в стене столик. Под столиком на полу находился ящик с минимумом посуды. У двери на гвозде висело серое, залатанное в нескольких местах пальто. Рядом с ним на деревянных плечиках оказались несколько очень красивых, но немыслимых в Брокенвальде платьев. Под платьями я усмотрел аккуратно сложенную стопку нижнего белья.
   Никаких вещей, напоминавших о том, что здесь до недавнего времени жил мужчина, не было видно.
   Шимон Холберг оглянулся на меня. Я вышел чуть вперед и спросил, невольно понижая голос:
   — Госпожа Ландау, как вы себя чувствуете?
   Она подняла на меня взгляд и ничего не ответила.
   — Вы меня помните? Я — доктор Вайсфельд, — сказал я. — На днях вы заходили ко мне… — я чуть было не сказал: «С мужем», — но вовремя спохватился.
   — Да, — произнесла она тихо. — Я помню. Здравствуйте, доктор. Это очень мило с вашей стороны. И со стороны вашего друга, — Лизелотта Ландау внимательно посмотрела на Холберга. — Очень мило, что вы пришли поинтересоваться моим здоровьем. Благодарю вас. Я чувствую себя хорошо. Настолько, насколько это возможно в моем положении… — она все-таки приподнялась и села, кутаясь в шаль. — Прошу вас, господа. Садитесь. Здесь тесно, но ничего не поделаешь. Я так понимаю, вы ведь пришли не только за тем, чтобы выразить мне соболезнования и поинтересоваться моим здоровьем?
   Мы разместились на табуретках.
   — Госпожа Ландау, — сказал я, — возможно, вы не помните. Но мы знакомы очень давно, и с вами, и с вашим мужем. Нас познакомили на премьере в Берлине, в тридцать первом году.
   Она оглядела меня все так же равнодушно.
   — Да, может быть. Извините, доктор, я не помню. Действительно, прошло слишком много времени. Слишком много стран. Слишком много людей.
   Возникла неловкая пауза, которую прервал мой друг.
   — Госпожа Ландау, — негромко начал Холберг. — Я бы не стал вас беспокоить в эти дни, но это необходимо. Вы, конечно, знаете, как умер ваш муж.
   Г-жа Ландау кивнула. Ее губы чуть дрогнули, но она ничего не сказала.
   — Я — бывший полицейский. Меня зовут Шимон Холберг. Я пытаюсь расследовать это дело и найти виновного, — продолжил Холберг. — Я бы хотел кое о чем вас спросить. Вы, конечно же, можете не отвечать… Если вам интересно — вот документ, выданный мне Юденратом, — он извлек из кармана уже известное мне предписание. — Вы можете видеть из него, что мне запрещено требовать ответов на вопросы от кого бы то ни было. Вообще-то говоря, я действую на свой страх и риск, так сказать, частным образом.
   — Для чего? — тихо спросила г-жа Ландау. — Макса уже не вернешь. Зачем вы всем этим занимаетесь?
   Бывший полицейский пожал плечами.
   — На этот вопрос у меня нет однозначного ответа, — признался он. — Я и сам толком не знаю. Видимо, профессиональные привычки заставляют меня поступать так, а не иначе. Ваш муж был режиссером и актером. Он ставил спектакли везде, где жил. Даже здесь, в гетто. Он действовал так, потому что не мог жить по-другому. Наверное, и я тоже занимаюсь расследованием преступлений везде, где они совершаются. По другому не могу.
   Г-жа Ландау некоторое время сидела неподвижно, глядя перед собой. Потом качнула головой.
   — Наверное, так и бывает, — сказала она. — Наверное. Но мне это непонятно. Впрочем, это не имеет значения. Сейчас уже многое потеряло смысл.
   — Вас не интересует, кто убил вашего мужа? — спросил г-н Холберг.
   — Не знаю. Я не думала об этом… Может быть… Не знаю. Неважно, — повторила она. — Вы хотите, чтобы я ответила на какие-то вопросы? Извольте, я отвечу.
   — Вы не присутствовали на спектакле. Почему?
   — Макс не разрешил мне. Он сказал, что я реагирую на некоторые вещи излишне эмоционально… — госпожа Ландау усмехнулась, от уголков глаз к губам побежали тонкие морщинки. — Вряд ли в это можно поверить, глядя на меня, правда? Но Макс видел меня не сегодняшней, а той, которую встретил в двадцать девятом году. Он сказал, что я очень устаю на работе и что будет лучше, если я просто отдохну вечером дома.
   — У вас не сложилось впечатления, что он хотел от вас что-то скрыть? Например, встречу с кем-нибудь?
   — Нет, не сложилось, — равнодушно ответила г-жа Ландау. — Если вы имеете в виду встречу с женщиной, то я никогда его не ревновала. Ни в те времена, когда он был модным режиссером, которого окружали поклонницы, ни в наших зигзагах последних лет, ни, тем более, здесь, в гетто. Правду сказать, он редко подавал повод для ревности. Думаю, он меня любил. Остальные женщины для него не существовали. Как женщины, я имею в виду. Короткие увлечения, разумеется, случались, но это ведь несерьезно.
   Мы переглянулись. Поведение Макса Ландау менее всего походило на поведение любящего мужа. Заметив этот взгляд, вдова нахмурилась.
   — Я понимаю, о чем вы подумали, — сказала она. — Все эти скандалы, истерики, сцены, которые он устраивал мне время от времени — это ведь от любви. Просто он очень не хотел, чтобы я следовала за ним — в нынешней обстановке. Он думал, что я в конце концов не выдержу его придирок и упреков и уйду из гетто. Уйти было действительно просто. Если бы я подала в комендатуру прошение о разводе, его бы немедленно удовлетворили. Я знаю, мне об этом говорили прямо. Нас бы развели, и я могла уехать. Вернуться к другой жизни, к жизни стопроцентной арийки… — г-жа Ландау презрительно поморщилась. При этом ее тонкие пальцы, форма которых, некогда безукоризненная, нарушалась сломанными и небрежно подпиленными ногтями, судорожно сжали шаль. Они были такими же серыми, как выцветшая ткань. Потом пальцы безвольно разжались, лоб разгладился. — Да, — сказала она. — Макс очень хотел этого. Он терзался из-за того, что я решила разделить его судьбу. Он понимал, что я его люблю и никогда не поступлю так. И вбил себе в голову, что если он будет вести себя грубо, жестоко, то моя любовь умрет, и я, в конце концов, уйду. От него и из гетто… — она замолчала, нервно покусывая губу.
   После короткой паузы Холберг осторожно спросил:
   — А сейчас? После его смерти вас уже ничего не держит здесь, не так ли?
   — Ошибаетесь, — ответила г-жа Ландау-фон Сакс. — Держит.
   — Что же?
   — Он. Макс. Неужели вы думаете, что теперь я облегченно вздохну и уеду из Брокенвальда? — вдова покачала головой. — Ни за что. Теперь это было бы предательством по отношению к памяти о нем.
   И вновь в каморке воцарилась тишина. Я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Думаю, и мой друг тоже.
   — Скажите, — спросил он, — не замечали ли вы каких-то изменений в его поведении? Я имею в виду — в последнее время?
   Г-жа Ландау задумалась.
   — Нет, ничего такого. Он был таким же, как всегда. Может быть, настроения менялись чаще, чем обычно. И на скандалы он меня старался вызывать чаще. Даже по ночам. Но я отношу это на счет его болезни.
   — Так вы знали о том, что он смертельно болен?
   — Знала. Не от него, разумеется. Мне об этом сказала медсестра. Луиза Бротман. Мы с ней тоже знакомы были очень давно. Еще с тридцать четвертого года… Да, точно. С тридцать четвертого года. Мы познакомились в Вене. Незадолго до нашей поездки в Советский Союз.

Глава 7

   В самом начале пребывания в Брокенвальде я постоянно обращал внимание на обилие полицейских и на регулярно появлявшиеся распоряжения коменданта и Юденрата, регламентировавшие жизнь заключенных (так нас называли приказы коменданта; в распоряжениях Юденрата чаще фигурировало другое словосочетание — «обыватели Брокенвальда»). Но чем дальше, тем меньше привлекали мой взгляд неподвижные фигуры, стоявшие редкой цепью вдоль каждой улицы, тем реже читал я свеженаклеенные листки с остроконечными готическими буквами, увенчанные орлом со свастикой. Человек привыкает ко всему, в том числе, и к тому, что его жизнь становится жестко регламентированной и управляется внешними силами. Невозможно полностью управлять человеком. Всегда остается хотя бы крохотная степень свободы. Например, время естественных отправлений, которую определяет организм, а не указание г-на Генриха Шефтеля или даже шарфюрера Леонарда Заукеля.
   Хотя на это можно найти веское возражение. Коль скоро предписания немцев регламентируют, среди прочего, режим и характер питания, они же влияют и на способности организма отправлять те или иные физиологические функции. И значит, время посещения отхожего места каждым конкретным обитателем гетто — в том числе, например, доктором Ионой Вайсфельдом, — тоже зависит от решения коменданта, доведенного до «обывателей Брокенвальда» соответствующим отделом Юденрата. В таком случае, можно предположить, что создание подобного гетто есть решительный шаг на пути прогресса — превращении человека стихийного, естественного, так сказать, homo naturalis, в человека управляемого, общественного — homo socialis. Действительно, сколь эффективнее и рациональнее, когда человеческая особь подчиняется решениям властей на уровне инстинктов и безусловных рефлексов. Или, по крайней мере, рефлексов условных, выработанных соответствующими действиями властей.
   Уборные в Брокенвальде являются самым ярким напоминанием о том, что наш социальный статус изменился в корне. Айзек Грановски, уже упоминавшийся капо нашего дома, во время очередного утреннего философствования пожаловался мне: «Доктор Вайсфельд, если бы вы знали, с чем я никак не могу примириться здесь! Не с урезанным пайком — организм, в конце концов, с ним свыкается, и вообще — война, думаю и там, на свободе, люди терпят лишения. И не с отсутствием медикаментов — при желании их можно раздобыть и здесь, стоит лишь серьезно этим заняться. И даже не с отсутствием семьи — не исключено, что так лучше и для меня, и для них… Но я не могу мириться с тем, что в туалете, кроме меня, всегда есть еще несколько человек… Боже мой, мне ночами сниться мой домашний туалет! Рулон туалетной бумаги! Освежитель воздуха! Я мечтаю о том времени, когда смогу сходить, пардон, в полном и благословенном одиночестве!»