Священник удивился:
   — Смертельно болен? Макс Ландау? Впервые слышу! Он всегда выглядел достаточно бодро. Исхудавшим, правда, но ведь это — отличительная черта всех нас. И почти всегда был весел, даже вопросы свои задавал весело. Правда, была в этой веселости изрядная доля злости. Смертельно болен… Странно, очень странно… Но ведь умер он не от болезни?
   — Его убили, как я уже сказал, — ответил Холберг. — Ударом ножа в сердце. Очень точный удар, должен заметить… Значит, госпожа Бротман не говорила вам о болезни своего крестника?
   — А она знала? Нет, ничего и никогда не говорила, — отец Серафим остановился. — Господа, я вас оставлю. Пастору Гризевиусу может понадобиться помощь. Кроме того, мы по воскресеньям играем в шахматы.
   Но едва он сделал шаг по направлению к бараку, как мы получили подтверждение того, что местный капо волновался не зря. На улицу вдруг въехал крытый грузовик, из накрытого брезентом кузова которого высыпали десятка полтора «синих». Нас грубо швырнули в сторону с криком: «Лицом к стене! Ноги расставить! Руки на затылок!» Мы подчинились с возможной быстротой, но это не спасло от нескольких чувствительных ударов дубинками.
   Уткнувшись лицом в сырую ноздреватую поверхность стены, я мог лишь догадываться, что происходит в бараке пастора Гризевиуса.
   — Я выполняю приказ председателя Юденрата! — услышал я голос г-на Холберга. — Вот предписание, извольте прочитать!
   Осторожно, чтобы не вызвать малоприятной реакции полицейских, я повернулся в эту сторону. Холберг стоял у стены, подняв одну руку вверх, а вторую протягивая грузному человеку в штатском, видимо, распоряжавшемуся облавой. Кроме него, рядом с нами стояли еще двое «синих». Отца Серафима не было.
   Штатский, с недоверчивым лицом, выхватил у Холберга бумагу.
   — Гм-м, расследование, вот как… — процедил он, пробегая ее глазами. — Хотите сказать, что здесь вы занимались именно этим? Хорошо, опустите руки, — ему явно не хотелось отпускать подозрительного типа в пестром пальто, но документ за подписью председателя Юденрата Шефтеля и начальника полиции Зандберга заставлял его это сделать. Он еще раз прочитал документ, сложил его и вернул Холберг. — Ладно, убирайтесь отсюда.
   — Минутку, — сказал г-н Холберг, пряча бумажку. — Этот господин, — он указал на меня, — мой помощник. Я не уйду один. Прошу немедленно освободить его.
   Полицейский начальник смерил меня тяжелым взглядом.
   — Удостоверение, — приказал он. Я осторожно опустил руки и предъявил картонное удостоверение с фотографией и печатью Юденрата. Он повертел ее в руках, буркнул: — Вы тоже свободны.
   В это время полицейские вывели из барака пастора Гризевиуса и еще несколько человек. Лицо Гризевиуса было разбито в кровь, остальные выглядели не лучше. Их бесцеремонно затолкали в машину, где, как я заметил, уже находился отец Серафим. Католический священник выглядел не лучше лютеранского. Несколько полицейских быстро затянули брезент, один из них сел в машину. Грузовик с натужным ревом поехал в сторону центра.
   Те полицейские, которым не хватило места в кузове, последовали за ним по мостовой, громко переговариваясь между собой. Некоторые подозрительно поглядывали в нашу сторону. Штатский с повязкой на рукаве остался у дверей здания.
   — Пойдемте, пойдемте, Вайсфельд, а то нам снова придется объясняться с кем-нибудь, — сказал Холберг.
   Но я все еще не пришел в себя от пережитого шока. Лицо полицейского начальника сейчас, после отъезда грузовика, приобрело вполне человеческое выражение. Я рискнул подойти к нему и спросить, в чем причина облавы.
   — Приказ коменданта, — нехотя ответил он. — Евреям запрещено исповедание христианской веры, а также организация и посещение богослужений. Юденрату велено пресечь подобные вещи. Христианами могут оставаться только арийцы, проживающие в гетто, и лица смешанного происхождения. Все остальным настоятельно рекомендуется вернуться в лоно иудаизма, — он говорил словно по— писаному. И добавил, с насмешкой в голосе: — Приобщение к христианству может создать у евреев иллюзию освобождения от принадлежности к своей расе. А этого допускать не следует. И вообще: не стоит грязными еврейскими ртами осквернять чистейшее имя Господа нашего, Иисуса Христа, евреями же и распятого.
   — То есть, вместо мессы им теперь нужно посещать синагогу? — спросил г-н Холберг. — Кстати, разве в Брокенвальде есть синагога?
   — Еврейское богослужение запрещено категорически, — механическим голосом ответил полицейский начальник. — Разрешены только бракосочетания и похороны по религиозному обряду. Вам стоило бы внимательнее изучить правила проживания в Брокенвальде. Например, среди них есть и такое: запрещено на улице задавать любого рода вопросы членам Юденрата. Я мог бы вас арестовать за нарушение этого правила. Вы получили бы по трое суток тюремного заключения и лишились бы пайков на двадцать четыре часа, — теперь в механическом голосе послышалась не насмешка, а горькая ирония. — Если вас интересует что-то еще — запишитесь на прием в секретариате. Меня зовут Пауль Гринберг. Я возглавляю отдел штрафов и наказаний.
   Всю дорогу от Парижской улицы мы молчали. Холберг размашисто шагал, сосредоточенно глядя перед собой. Я чувствовал, что мысли его витают далеко от сегодняшнего происшествия. Мне же снова и снова вспоминались слова р. Аврум-Гирша о том, что зла не существует, что зло — всего лишь низшая степень добра.
   После обеда мне следовало выйти на работу — сменить доктора Красовски. С Холбергом мы расстались в квартале от медицинского блока. Мой сосед отправился по своим делам. «Кое-что проверить», — как он выразился, не вдаваясь в подробности.
   Я не испытывал никакой неловкости при мысли о предстоящей встрече с Луизой Бротман, которая тоже выходила по воскресеньям на работу во второй половине дня. Совсем недавно я, наверное, сгорел бы от стыда при одной мысли о своей нынешней роли помощника сыщика. Теперь же меня всерьез увлекла процедура расследования — настолько, что личности как жертвы преступления, так и тех, кого я, вслед за Холбергом мысленно называл свидетелями, отступили на задний план. На первый же вышел вопрос: «Кто это совершил?»
   Действительно, кто? Кому настолько помешал режиссер Ландау? Увы, мне ничего не приходило в голову, так что, в конце концов, я махнул рукой и решил дождаться вечера, чтобы послушать, к каким выводам пришел за день г-н Холберг.
   Подходя к медицинскому блоку, я замедлил шаги. Мне предстояло не только общение с новой Луизой — монахиней и крестной матерью убитого режиссера. Я должен был вернуть ей остаток морфина. Только поднимаясь по ступеням крыльца, я вдруг понял, что это может оказаться опасным — тот же Красовски, найди он у меня ампулы (не важно, в кармане или в комнате), не замедлит обвинить несимпатичного ему доктора Вайсфельда во всех смертных грехах, от лицемерия до элементарного воровства. Насколько я знал, морфина в официальных запасах медикаментов не было, но почему бы не предположить, что я обменял на него имевшиеся на складе лекарства?
   Погруженный в эти невеселые думы, я миновал коридор, рассеянно отвечая на приветствия заполнивших его посетителей. Несмотря на воскресный день, больных было не меньше, чем в будни. Как всегда, г-жа Бротман уже сидела за столом с картотекой. Красовски отсутствовал. Луиза приветствовала меня кивком. Ее взгляд показался мне не таким теплым, как обычно.
   Конечно, я мог ошибаться. Мне трудно было забыть о позавчерашнем долгом и тягостном разговоре, из которого я узнал так много неожиданного о своей верной помощнице. Ей же, по-видимому, не очень понравилось наше утреннее присутствие в бараке пастора Гризевиуса.
   — Успели отдохнуть? — спросил я.
   — Да, благодарю вас, — сухо ответила Луиза. — Все хорошо.
   Я вымыл руки.
   — Что у нас сегодня?
   — То же, что и всегда, — Луиза пододвинула к себе пачку квадратных карточек. — То же, что и всегда, — повторила она. — Доктор Красовски уже ушел.
   От этого известия я почувствовал облегчение — по вполне понятным причинам.
   — Прежде, чем я начну прием, — я подошел к столу. — Прежде, чем я начну прием, Луиза, я должен вернуть вам кое-что. Хотел сделать это утром, но не успел, — с этими я положил на стол коробку с ампулами. — Только, пожалуйста, спрячьте это сразу же, не дай Бог, кто-нибудь найдет.
   Г-жа Бротман посмотрела на плоскую коробку без надписей. На лице ее появилось выражение брезгливого отвращения.
   — Нет-нет, доктор, мне они больше не нужны… — сказала она. — Я не хочу никаких напоминаний об этом кошмаре. И потом — я просто не знаю, что с ними делать. Пусть лучше они остаются у вас, доктор Вайсфельд.
   — Возьмите и спрячьте, говорю вам! — я невольно повысил голос и сам этому удивился. — И запомните, Луиза: вы ни в чем не виноваты, вы поступили великодушно…
   Она хотела возразить, но передумала. Закусила губу и молча спрятала злосчастную коробку в тумбу стола, под стопу медицинских карт.
   — Вот так-то лучше… — проворчал я. — Обменяйте это на продукты, они вам не помешают. Да, кстати: вам известно, что Макс Ландау, похоже, ни разу не воспользовался вашим средством? То есть, воспользовался, но не по назначению.
   Она непонимающе посмотрела на меня.
   — Да-да. На его теле отсутствуют следы инъекций.
   — Как это может быть?
   — Ваш подопечный обменивал морфин на продукты. А продукты передавал раввину Шейнерзону. Для детей-сирот, которые живут вместе с рабби.
   Более мы не возвращались к этой теме. Я принимал больных, Луиза вела картотеку. Время тянулось очень медленно. Солнце еще не зашло, хотя почти коснулось крыш серых зданий, — а я уже почувствовал себя донельзя вымотанным. Луиза приготовила мне традиционную кружку желудевого кофе.
   Иной раз действие, совершенное дважды, может перейти в разряд ритуала. У меня так произошло с дневным питьем кофе. Получив из рук молчащей Луизы кружку, я вышел на улицу, обогнул здание медицинского блока и примостился здесь в тупичке на знакомой скамейке.
   Солнце скрылось за горой, увенчанной замком. Как я уже говорил, туман, окружавший горную вершину, никогда не рассеивался полностью. И сейчас, после захода солнца, его лучи, причудливо преломляясь в пелене, клубящейся вокруг замка Айсфойер, окрашивались в темно-багровый тревожный цвет и придавали всему ландшафту — и Брокенвальду в том числе — характер странный и фантастический.
   От домов побежали длинные и тоже причудливые тени, рассекшие пространство улиц. Даже, казалось, городские звуки, наполнявшие вечерний воздух, стали глуше и невнятнее, сливаясь в негромкий, но вполне слышимый гул, напоминавший шум крови в висках, — если бы он зазвучал вдруг снаружи.
   Изменившаяся картина окружающего мира произвела на меня удручающее впечатление. Как человек с лабильной нервной системой, я всегда хуже всего чувствовал себя в сумерках, в более или менее краткий миг прохождения линии терминатора, линии, отделяющей день от ночи и ночь от дня, когда нет ни света, ни тьмы. В Брокенвальде эта особенность моей психики проявлялась особенно четко. День — время работы, ночь — отдыха. Утро и вечер, не относящиеся ни к первому: ни ко второму, создавали зыбкое и раздражающее состояние, почти не определимое словами.
   Пока я наблюдал за превращениями окружавшей меня реальности, напиток в кружке остыл, так что утратил даже слабое сходство с кофе. Тем не менее, я допил его — скорее машинально, — и совсем уже собрался идти, как неожиданное обстоятельство заставило меня остаться на скамейке.
   В узком проходе, образованном двумя глухими стенами соседних зданий, на фоне облаков, подсвеченных снизу лучами уже зашедшего солнца, появилась черная фигура, поначалу показавшаяся мне неестественно высокой. Впрочем, искажение пропорций было следствием изменившегося освещения. Еще через мгновение я узнал в человеке Шимона Холберга. Я собрался окликнуть его, но передумал. Мой сосед вел себя очень странно. Если бы до этого здесь же прошел кто-нибудь другой, я счел бы, что г-н Холберг ведет слежку за подозреваемым и одновременно скрывается от слежки за самим собой. Он быстро и бесшумно, двигался вдоль одной из стен, то и дело исчезая в неровных глубоких тенях. Да и сам походил, скорее, на тень, скользившую не по земле, а по стене.
   С того места, где он стоял, моей скамейки не было видно: росшее за скамьей дерево укрывало меня почти непроницаемой тьмой.
   Бывший полицейский остановился шагах в двадцати, внимательно осмотрелся. Не знаю, что заставило меня осторожно подвинуться так, чтобы остаться незамеченным. Какое-то чувство подсказывало мне, что сосед мой совсем не заинтересован в чьем-либо присутствии. Включая мое.
   Г-н Холберг быстрыми неслышными шагами пересек облюбованный мною пустырь и скрылся в длинном проулке, который, как я знал, выходил к зданию Юденрата. Движимый вполне естественным любопытством, я последовал за ним.
   Холберг шел быстро, упершись подбородком в грудь и более не оглядываясь. Я двигался за ним на приличном расстоянии, стараясь не упускать из вида высокую фигуру в широком бесформенном пальто.
   На небольшой площадке перед Юденратом мой сосед остановился и еще раз окинул пристальным взглядом окрестности. Я отпрянул за угол.
   Осторожно выглянув, я обнаружил, он уже не один. Правда, собеседника моего соседа мне разглядеть не удалось — его скрывала открытая боковая дверь, я видел лишь длинную густо-черную тень, падавшую на Холберга.
   Их разговор продолжался недолго — минут пять, может быть, шесть. Затем невидимый человек что-то протянул моему другу — протянутую руку я видел достаточно четко. Руку сжимала небольшой сверток. Холберг покачал головой. Некто, стоявший за дверью, произнес какую-то фразу. Г-н Холберг нехотя взял сверток. После этого рука исчезла, боковая дверь захлопнулась.
   Г-н Холберг еще какое-то время стоял, задумчиво разглядывая сверток. Затем сунул сверток в карман и пошел назад.
   Я вжался в стену. Видимо, небо услыхало мои молитвы. Холберг быстро прошел в двух шагах от меня, погруженный в свои мысли и не заметил меня. Когда он оказался достаточно далеко, я позволил себе перевести дух.
   Вернувшись в кабинет, я вновь занялся приемом больных. Но мысль о загадочных действиях моего соседа не давала покоя. С кем он мог встречаться? С какой целью? Что за предмет передал ему невидимый незнакомец?
   Имеет ли это отношение к расследованию убийства режиссера Ландау?
   Можно было, конечно, предположить, что Холберг вынужден ежевечернее докладывать о ходе расследования господам Шефтелю и Зандбергу. Но вряд ли это заставило бы его приходить в Юденрат тайно. Ведь не приходило же ему в голову скрывать от кого бы то ни было, что расследование он ведет с разрешения властей! Я вспомнил сцену, случившуюся утром, во время ареста пастора Гризевиуса и отца Серафима. Тогда Холберг немедленно предъявил свой документ, избавив от ареста и меня, и себя.
   Значит, его тайный визит в Юденрат, скорее всего, не связан с расследованием. Тогда с чем же?
   Неожиданная мысль заставила меня замереть на месте. Я как раз направлялся к двери проверить — остались ли еще посетители. Луиза удивленно посмотрела на меня. Я смущенно улыбнулся своей помощнице, пробормотал: «Ничего, все в порядке…»
   Что, если в обмен на разрешение заниматься следствием, г-н Холберг дал согласие стать осведомителем? Неважно — Юденрата ли, коменданта, но — агентом-информатором. И какими сведениями он расплачивается за право быть сыщиком?
   У меня заныли виски и затылок, как будто от небольшого скачка давления. Менее всего мне хотелось, чтобы г-н Шимон Холберг, к которому я уже испытывал вполне искреннюю симпатию и безусловное уважение, оказался заурядным шпиком. Конечно, он не походил на осведомителя, каким я его себе представлял. Но, может быть, я неправильно представлял себе осведомителя?
   Вернувшись домой, я застал Холберга сидящим у окна на ящике в привычной позе нахохлившейся птицы. Пальто, которое он не снял, спадало широкими складками, вызывая ассоциацию со сложенными крыльями.
   — Вот и вы, доктор, — приветствовал он меня. — Берите кресло — я имею в виду вон тот ящик — и присаживайтесь. Сегодня я вас кое-чем порадую.
   Я последовал приглашению, раздумывая, спросить ли его о странной встрече, свидетелем которой невольно стал.
   — Вы ведь курильщик, верно? — спросил Холберг. — Впрочем, что я спрашиваю. Недавно вы сами признавались в том, что мучаетесь без табака больше, чем от недостатка еды.
   Действительно, не далее как вчера я мельком упомянул о периодически возникавшем у меня желании закурить.
   — Ну вот, — он заговорщически подмигнул и извлек из кармана небольшой сверток — тот самый, полученный от неизвестного. — Угадайте, что здесь?
   Я молча пожал плечами. Холберг неторопливо развернул оберточную бумагу и показал мне плоскую черную картонную коробку с золотым тиснением. Раскрыв ее, он торжественно протянул мне.
   — Прошу вас, угощайтесь, доктор. Сигары! Редкая для Брокенвальда вещь. И, между прочим, запрещенная — так же, как алкогольные напитки. Но мы ведь позволим себе нарушить предписания коменданта, верно? Хотя должен вас предупредить: нарушение запрета на курение влечет за собой арест до десяти суток.
   Я осторожно взял коричневую трубочку с золотым пояском. Она была красива и элегантна, на ее пояске красовался имперский орел со свастикой.
   — Конечно, это не настоящая сигара, — заметил Холберг. — Эрзац. Всего лишь бумага, пропитанная никотином. Но все-таки хоть какая-то замена. И даже, по-моему, немного пахнет сигарным табаком… — у него в руке появился осколок стекла, которым он ловко отрезал кончик сигары. — Вот, воспользуйтесь этим осколком, Вайсфельд. Не надо откусывать, мокрая бумага, даже если она пропитана никотином, оставляет во рту мерзкий вкус.
   Я так и сделал. Он поднес мне зажженную спичку, прикурил сам. Тут же закашлялся. Впрочем, я и сам с трудом сдержался, ибо горький дым мгновенно вызвал соответствующую реакцию, мгновенно развеяв восхитительную иллюзию, вызванную нарядным видом имперских эрзац-сигар. Тем не менее от искушения трудно было отказаться.
   Какое-то время мы курили молча. Нельзя сказать, что с наслаждением — во всяком случае, я — скорее, с каким-то странным чувством, похожим на ностальгию и слегка покалывающим память всякий раз, когда мне удавалось уловить в дыме от горелой бумаги слабый табачный аромат. Наверное, его и не было в действительности.
   Так я получил ответ на один из мучавших меня вопросов — что за сверток получил мой друг от таинственного незнакомца. Но зато появился вопрос другой: платой за что стали эти запрещенные в гетто бумажные трубочки? То, что сигары являлись именно платой, у меня сомнения не вызывало. Платой за осведомительство? Или за результаты следствия? Но следствие — пока, во всяком случае, — ни к чему не привело.
   Или же мой друг пошел по пути доктора Красовски — стакнулся с контрабандистами. При этой мысли я вдруг испытал некоторое облегчение. Контрабанда — преступление, но на фоне сотрудничества с властями оно выглядело куда как невинно. Во всяком случае, в моих глазах. Я вдруг вспомнил слова рабби Шейнерзона об относительности зла.
   Холберг, молча наблюдавший за мной с бесстрастным лицом, вдруг спросил:
   — О чем вы думаете, Вайсфельд? Если это, конечно, не секрет.
   Я ответил вполне искренне:
   — Мне снова пришли на ум слова рабби Шейнерзона. Насчет того, что абсолютного зла не существует. Что зло — относительно. Странно, правда? Но именно здесь, в гетто, начинаешь иной раз думать: а ну как он прав? И зло — на самом деле, добро. Пусть всего лишь низшая ступень, но — добра! Что скажете, Холберг? Вас это не удивляет?
   — Что тут может удивлять, Вайсфельд? — спросил он, задумчиво глядя на редкие огоньки в сгустившихся сумерках. — В конце концов, все может быть объяснено совсем не так, как нам кажется сегодня.
   — Например?
   — Например, некоторые черты жизни в Брокенвальде. Голодный паек? Но сейчас идет война, испытывают недостаток и даже бедствуют многие жители самой Германии. А здесь, в Брокенвальде, большая часть — подданные иностранных, враждебных государств. Разве не так? Или вот — здесь запрещают табак и алкоголь. Но можно ведь и это расценить не со знаком минус, а со знаком плюс, правда? Например, как заботу о здоровье обитателей гетто. Вы же медик, вы сами знаете, сколь пагубно могут отразиться подобные излишества при нехватке нормальной пищи. А о продуктах я уже говорил… Можно найти много рационального в приказах коменданта — в конце концов, он заботится о дисциплине, а без дисциплины в тяжелых условиях войны и гетто выжить тяжело, — он повернулся ко мне, и я увидел смутную улыбку на его лице. — Все можно объяснить различными способами. И во всяком зле обнаружить всего лишь низшую степень добра, как сказал наш раввин.
   — Сегодняшнее событие тоже может иметь положительную интерпретацию?
   — Какое событие вы имеете в виду?
   — Арест пастора и священника. Запрет на христианское богослужение. То, что запретили еврейские обряды, еще укладывается в какую-то логику — логику гетто. Но при чем тут месса? Нет, это я не понимаю.
   — Напротив, — ответил он серьезно. — И это столь же логично — разумеется, я имею в виду ту логику, которую вы удачно назвали логикой гетто. Разве вы сами этого не понимаете? Евреи-христиане всегда испытывали некий дискомфорт: в глазах других христиан они все равно несли печать происхождения. В глазах же соплеменников, оставшихся в лоне иудаизма, выглядели ренегатами. Новое распоряжение комендатуры позволит им преодолеть эту душевную раздвоенность и соединиться со своим народом.
   Как я ни старался, мне не удалось уловить в голосе моего друга ни малейшего намека на иронию.
   После короткой паузы, он сказал — уже другим, деловым тоном:
   — Я всего лишь сыщик. И для меня зло — очень конкретно… — он погасил окурок. — Вы еще не хотите спать?
   — Нет, нисколько.
   — Очень хорошо. Тогда, доктор Вайсфельд, расскажите о ваших встречах с покойным режиссером. Я уже убедился в вашей наблюдательности и, честно вам скажу, очень рад, что нашел такого помощника. Итак, я слушаю вас, доктор.
   Слова его мне польстили — при том, что я совсем не был уверен в их искренности. Тем не менее, я постарался возможно подробнее воспроизвести мою историю знакомства с Максом Ландау, вплоть до последнего его появления в моем кабинете вместе с женой. Г-н Холберг слушал с обычным внимательно-благожелательным видом. По поводу первой моей встречи — давней, в донацистской Германии — с Ландау он не задавал никаких вопросов. Когда же я заговорил о том, как оказался рядом с режиссером в очереди за обедом, он оживился и попросил меня рассказывать как можно подробнее.
   — Это ведь произошло незадолго до убийства, — объяснил Холберг. — Каждая деталь может оказаться важной. Даже если поначалу она показалась вам мелочью. Например, какая-то черта поведения, которая выглядела странной. Может быть, кто-то подходил к нему в очереди. Может быть, он с кем-то заговаривал. Вспомните все очень подробно, Вайсфельд.
   — Кроме меня, он разговаривал только с Самуэлем Горански, — сказал я. — В «Купце» он играл Антонио… Ах да, вы же не смотрели спектакль…
   Я рассказал о старом попрошайке и об удивившем меня трогательно-нежном отношении к нему язвительного Ландау. Затем перешел к раздражению по отношению к жене, раздражению, которого режиссер не только не стыдился, но даже словно бы выставлял напоказ.
   — Да-да… — пробормотал Холберг Холберг. — Но об этом мы уже знаем. И, думается мне, оценка самой госпожи Ландау совершенно точна. Она верно оценивала причины поведения мужа. Я уже думал об этом. Макс Ландау любил свою жену. Очень любил. Любил до безумия. И его поведение, как мне кажется, имело совершенно иную причину — любовь. Он надеялся, что госпожа Ландау в конце концов не выдержит его упреков, скандалов и прочего — и бросит его. А значит, уйдет из гетто. Похоже, все действительно обстояло именно так… Вернемся к вашему разговору. Значит, ничего странного в его поведении не было?
   — Мне кажется, нет… — я честно попытался вспомнить все детали той встречи. — Он вел себя в обычной своей манере, насколько я могу судить. Экзальтированной, излишне эмоциональной. Но таковы, я думаю, многие творческие личности. Правда… — еще раз вспомнив поведение Ландау, я вдруг подумал, что ему есть иное объяснение. — Мне кажется, что он все время выводил себя на выплескивание эмоций еще и по чисто медицинской причине.
   — Что вы имеете в виду? — спросил Холберг.
   — Его болезнь. Судя по тому, что вы сказали, он не пользовался морфином, который ему передавала Луиза. Наверное, ваша догадка справедлива, и он действительно обменивал морфин на продукты, а продукты отдавал ученикам рабби Шейнерзона.
   — Кстати, — сказал Холберг, — это уже не догадка. Я побеседовал с госпожой Ракель Зильбер. Она действительно помогала Максу Ландау обменивать морфин на продукты. Знаете, на продовольственном складе разработана целая система хищения продуктов. То есть, хищениями это трудно назвать — просто сведения об умерших они подают на сутки позже. Отсюда всегда имеется излишек продуктов… Да, юная Ракель взяла две ампулы, предназначенные для обмена покойным… — он помолчал немного. — Я посоветовал ей сделать то, что собирался сделать господин Ландау. Передать продукты рабби Шейнерзону для его учеников.