– Так вы, ребята, не слышали, что случилось?
   – Только не вздумай мне сказать, что Джо Льюис повредил руку на тренировке, – сказал Барни.
   – Япошки бомбили Перл-Харбор.
   Глаза Бадди округлились, как иллюминаторы у судна.
   – О Господи, радио включено, вы что, не слушаете?!
   – Что это за Перл-Харбор? – спросил Барни.
   – Это на Гавайях, – ответил я. – Морская база или что-то в этом роде. Барни скорчил рожу.
   – Япошки бомбили собственную гавань?
   – Это наша гавань, schmuck, – ответил я.
   – Уже не наша, – сказал Бадди Голд и мрачно удалился, протирая на ходу стакан.
   С того самого времени, или сразу после того, как президент Рузвельт произнес свою речь о «позорном дне», Барни говорил только о том, чтобы записаться в армию.
   – Это глупо, – говорил я ему, приводя Бог знает сколько аргументов по этому поводу, когда мы посиживали в его баре и пили пиво в отдельном кабинете.
   – Так, значит, глупо защищать страну, которая была так добра ко мне?
   – Пожалуйста, Барни. Не надо снова произносить свою речь о том, что ты «попал сюда из гетто, чтобы стать чемпионом». Ты не на открытии какого-нибудь чертового супермаркета ленточку перерезаешь. Дай мне передышку.
   – Нат, – сказал он. – Ты меня разочаровываешь. Нат. Это я. Натан Геллер. Парень из Чикагского полицейского управления, занимающийся карманниками, и в то же время удачливый мелкий бизнесмен, имеющий детективное агентство из трех человек (одна из которых – секретарша) в здании, владельцем которого был тот самый экс-боксер, с которым я спорил. Фактически в нашем агентстве было уже два человека – мой младший помощник на следующей неделе отправлялся в армию.
   – Мне кажется, – сказал я, – ты считаешь, что я тоже должен отправиться на войну.
   – Ты должен решать сам.
   – Да меня даже не возьмут, Барни. Я уже старый. И ты, кстати, тоже – для такого дела. Тебе тридцать три. В морскую пехоту не берут в таком возрасте.
   – Я подхожу по возрасту, – сказал он, тыча себя большим пальцем в грудь. Он был гордым. Вызывающим. – И ты тоже. Они берут всех, кто подходит, до тридцати пяти.
   – Ты не прав в двух пунктах, – ответил я. – Во-первых, ты и не заметил, что мне уже исполнилось тридцать шесть. Но спасибо тебе, конечно, за твои слова. Во-вторых, ты женат. Знаю-знаю, что ты добиваешься развода, но после него ты ведь сразу собирался жениться на Кати.
   Кати была очаровательной актрисой, на которую Барни положил глаз, как только его семейная жизнь стала разваливаться.
   – Итак, – продолжал я, – они берут женатых мужчин только до двадцати шести. А тебе было двадцать шесть, когда ты сражался с Мак-Ларнином.
   Барни мрачно разглядывал свое пиво.
   – Я не собираюсь уклоняться от своих обязанностей, выискивая какие-нибудь лазейки. Насколько мне известно, я больше не женат, поэтому намереваюсь присоединиться к войскам.
   – Пожалуйста, Барни. Ради Бога, ты – зависимый человек. У тебя есть семья.
   – Как раз поэтому я это и делаю. У меня есть особая необходимость представлять свою семью в армии.
   – Почему?
   Он передернул плечами.
   – Потому что никто, кроме меня, не может пойти. Бен слишком стар. У Морри не все в порядке с позвоночником. У Сэмми – эпилепсия, а у Джорджа – плоскостопие, и призывная комиссия забраковала его.
   – Бедный, несчастный негодяй Джордж. Представляю, каково ему теперь: идти по жизненному пути с плоскостопием, когда ты давал ему такую прекрасную возможность потерять, к чертовой матери, обе ноги!
   – Нат, я отношусь к этому серьезно. Ты это знаешь. Подумай, что творится там, за морем, подумай хоть однажды. Подумай об этом лидере Гитлере.
   Барни редко употреблял такие грубые слова, но видно было, что он глубоко задет. В последние годы он стал очень религиозным, и его религия как раз включала в себя все то, о чем мы с ним говорили.
   – Гитлер тебя не касается, – сказал я как-то неуверенно.
   – Касается! И меня, и тебя!
   Мы спорили об этом уже сотни раз последние три-четыре года. А может, и больше. Услышав первые сообщения об уничтожении евреев в фашистской Германии, Барни, против обыкновения, напомнил мне, что я тоже еврей.
   Я этого не принимал. Мой отец был евреем-ренегатом, но что это значило для меня? Я был евреем-отступником по рождению. Моя покойная мать была католичкой, но я не ел рыбу по пятницам.
   – Хорошо, хорошо, – сказал я. – Ты ненавидишь Гитлера, ты собираешься врезать этим паршивым нацистам. К счастью для тебя, Армстронг не на их стороне. – Армстронг был тем парнем, которому перешел спортивный титул Барни. Без всякой надежды я добавил: – Но почему, дьявол тебя разбери, морская пехота? Это, черт возьми, самый трудный путь!
   – Правильно. – Он попивал свое очень холодное, крепкое пиво. – В бою – это самые надежные ребята. Уж если я собираюсь это сделать, то сделаю именно так, как надо. В точности как на ринге.
   Я попробовал запрещенный удар:
   – А как насчет твоей матери? По-моему, ей хватило, когда ты сражался на ринге, а теперь собрался отправиться еще на одно сражение – военное! Как она это переживет?
   Барни сглотнул: не свое пиво, а просто судорожно сглотнул. Его щенячьи глаза на бульдожьей морде были серьезными и немного грустными. В его волосах проступала седина, и он на самом деле выглядел старше. Даже старше, чем я. Но я не принял во внимание, сколько ударов его голова уже выдержала. Обдумав мои слова, он ответил:
   – Я не собираюсь устраивать своей матери новую головную боль, Нат. Но войны должны продолжаться независимо от того, что чувствуют наши матери.
   Это было похоже на спор в призывном пункте.
   – Кажется, на этот раз ты настроен серьезно, – сказал я. – Ты действительно собираешься пройти через все это?
   Он кивнул. Слегка улыбнулся. Застенчиво. Я одним глотком допил свое пиво и махнул рукой, чтобы мне принесли еще кружку.
   – Барни, оглянись вокруг. Твой бизнес процветает. Похоже, что с тех пор как ты переменил занятие, твое состояние удвоилось.
   – Бен приглядит за меня.
   – Да, но ты сам – очень важная часть всего, что здесь есть: знаменитость приветствует постоянных посетителей. Не хочу обидеть твоего брата, но он завалит дело.
   Барни снова пожал плечами.
   – Может, и так. Но если Гитлер окажется на нашей Стейт-стрит, я уж точно останусь не у дел.
   Ну просто ребенок. Такая простая душа! Пусть Бог благословит его.
   – Ну и как далеко ты уже с этим зашел?
   – Ну, – сказал он, на этот раз смущенно, – сначала они меня отправили. Сказали, что я уже вышел из призывного возраста и посоветовали вернуться в мое заведение. В точности как ты. Но я продолжал настаивать. Тогда они послали письмо в Вашингтон, чтобы мне прислали официальный отказ по причине моего возраста. На это ушло целых шестьдесят дней. А сегодня я получил ответ. Все, что мне нужно, так это расписаться в нужном месте и пройти медосмотр.
   Я сидел, качая головой.
   – Призывной пункт – на почте, – сказал мне Барни. Это совсем рядом. – В эти дни они работают круглые сутки. Я пойду туда вечером. Почему бы тебе не составить мне компанию?
   – Что?! И присоединиться к тебе? Да ни в жизни!
   – Нат, – сказал он, наклонившись, чтобы достать до моей руки. Я не помню, чтобы он делал что-то подобное раньше. – Я не пытаюсь ввязывать тебя в это дело. У тебя есть полное право остаться и продолжать заниматься своей работой. Ты уже вышел из призывного возраста. Но я бы хотел, чтобы мы были вместе, в самом деле.
   Барни не знал, что я уже поддался. Я просто сидел там, покачивая головой и улыбаясь. Он отпустил мою руку. А потом внезапно мы пожали друг другу руки.
   Вот тогда мы начали пить по-настоящему.
   После этого в голове бывает полный туман. Я помню лишь свои противоречивые чувства: с одной стороны, мне ужасно хотелось попасть туда, а с другой – я испытывал облегчение оттого, что меня не вызывали на призывную комиссию. Эти мои чувства всплыли на поверхность, а далее последовало мое признание Барни. А потом я помню, как мы шли с ним на почту, распевая какие-то песни, чем вызывали удивленные взгляды прохожих.
   Я помню, что изучал плакат, который сулил великие возможности морским пехотинцам. На плакате были изображены три морских пехотинца: один ехал на рикше, другой протирал крылья самолета, а третий демонстрировал вооружение линейного корабля. Довольно смутно я помню, как изучал этот плакат долгое время, прикидывая, что все это может быть сродни обращению грешников.
   Я был уверен, что все минует нас, нужно лишь время.
   К сожалению, у меня не было времени отрезветь. Дальше в моей памяти был провал, но я припоминаю сержанта, одетого в отглаженные голубые брюки, рубашку цвета хаки, галстук и шляпу лесничего (потом я узнал, что это называлось походной шляпой). Я помню, что смотрел вниз на его ботинки, и в них отражалось мое лицо. Еще я помню, как сказал ему: «Какой блеск!» Или что-то в этом роде.
   Беседу, которая последовала за этим, я не помню. Помню лишь, что меня спросили о моем возрасте, и я сказал, что мне двадцать девять лет. Я запомнил это, потому что все время пытался сконцентрировать внимание на том, что мне необходимо солгать.
   Я также помню еще один вопрос ко мне:
   – Шрамы, родинки или какие-то особые приметы есть?
   Вспоминаю, как я переспросил:
   – Зачем вы спрашиваете?
   И помню безразличный ответ:
   – Чтобы можно было опознать ваше тело, если вы потеряете свою солдатскую бирку.
   Кто-то, может, подумает, что это отрезвило меня, а возможно, офицер нарочно задал мне этот вопрос, чтобы я пришел в себя и чтобы не получилось, что он воспользовался моим состоянием, но он ошибся. Я понял, что произошло, лишь на следующее утро.
   Следующее утро. В этот день Барни Росс был зачислен в морские пехотинцы.
   И я тоже.

2

   Мы сели на поезд на Юнион-стейшн и оставили Чикаго позади. Впереди нас ждал Сан-Диего. Учебный лагерь для новобранцев.
   Это было трехдневное путешествие по стране. Мы с Барни не были единственными старше тридцати; были и те, кому уже стукнуло двадцать, но, в основном, это были дети. Проклятые Богом дети – лет по семнадцать-восемнадцать. С грустью я осознал, что уже так стар; но еще хуже мне стало при мысли, что они так молоды.
   Но такова уж война, и, судя по приподнятому настроению пассажиров нашего поезда, нас можно было принять за людей, которые направляются на курорт. Поэтому наша поездка, особенно ее первый день, была полна ребячливого веселья: они кричали, шалили, махали из окон коровам, машинам и, конечно же, девушкам.
   Эти мальчишки никогда до этого не были на Западе. Мы с Барни были, но все равно сидели, как зачарованные туристы, глазея в окна на расстилающиеся пейзажи. Фермерские угодья постепенно сменялись неплодородными землями, и это казалось нам вполне естественным. Мы оставляли Америку позади.
   Мальчишки знали, кем был Барни, и некоторые поддразнивали его, но в основном они хотели иметь его автографы и слушать его рассказы. Он смешил их, показывал им удары – что ему приходилось делать и в повседневной жизни, – но в конце концов он выдохся и постарался переключить их внимание на меня, пытаясь представить дело так, как будто я тоже был неординарной личностью.
   – Послушайте, поговорите с Натом, – сказал им Барни, – если вы хотите услышать о какой-нибудь знаменитости. Он знает Капоне.
   – Не врешь?
   – Знает, точно. И Фрэнка Нитти тоже. Нат был у Биограф-театра в тот вечер, когда там пристрелили Диллинджера.
   – Это правда, Нат?
   – Более или менее, ребята.
   Таким образом, все узнали, что с ними едут известный боксер и частный сыщик, и мы получили свою долю изумленных возгласов. Зато нас зауважали. Даже наши годы. Мы были самыми старшими; никто, кроме офицеров на призывном пункте, не поверил, что мне было двадцать девять лет. Включая меня самого.
   У меня было достаточно времени в поезде, чтобы подумать о том, почему я все-таки завербовался. Перед самым отъездом Барни сказал:
   – Тебе бы следовало отказаться от этого, Нат.
   – Я подписал бумаги.
   – Ты был пьян, ты наврал насчет возраста. Мне нужно было получить официальную бумагу, чтобы меня взяли, а ведь я моложе тебя. Может, тебе стоит...
   – Я подумаю об этом.
   Но, тем не менее, я находился в поезде, мчавшемся по пустыне, на пути в Сан-Диего, чтобы в дальнейшем попасть в Бог-знает-какие места.
   На второй день поездки, сидя в вагоне-ресторане за столиком для двоих, Барни посмотрел на меня искоса и сказал:
   – Почему ты не попытался, Нат?
   – Попытался – что? – спросил я.
   Передо мной на столе лежал гамбургер, деревенское жаркое, немного салата и молоко, и я жадно ел все это, получая от еды большое удовольствие и догадываясь, что, вероятно, это была одна из самых моих последних приличных трапез перед неясным будущим.
   – Отказаться от этого, – сказал Барни.
   – От чего?
   – Не валяй дурака, schmuck. От морской пехоты.
   Я пожал плечами, не переставая жевать. Потом ответил:
   – Я не знал, что это возможно.
   – Ты не знал, что это невозможно.
   – Я здесь. И давай оставим все как есть.
   Барни улыбнулся и отстал от меня. Он больше не проронил об этом ни слова.
   Даже не знаю, почему я не попытался что-то сделать. Я долго и тяжело работал над тем, чтобы превратить свой театр одного актера в настоящее агентство. Меня там будут ждать, когда все это кончится – я все оставил в умелых руках единственного оставшегося сотрудника агентства – Лу Сапперстейна, пятидесятитрехлетнего трезвенника, который едва ли отправится на призывной пункт, или напьется, или завербуется. Но зачем я вообще поехал?
   Я не знал. Раньше я был копом. И не жалею об этом. Это было мечтой моего детства – стать полицейским, детективом. Но в Чикаго такая игра могла сыграть с копом злую шутку. Играя в нее, ты заходил все дальше, а я не был бойскаутом, поэтому заходить дальше не хотел. Итак, я начал собственное дело, и мне это нравилось до определенного момента. Но с седьмого декабря что-то начало глодать меня. Мой старик был типичным юнионистом, идеалистом, простофилей. Ему в жизни не приходило в голову просто честно играть, не говоря уже о том, чтобы как-то мухлевать в игре. Надеюсь, вы не думаете, что я унаследовал от него что-нибудь, кроме забавной формы больших пальцев на ногах? Но кто, черт возьми, это может знать? Только не я. Только не я. А может, я просто устал от слежки за неверными мужьями и женами, после которой я возвращался домой и коротал время за чтением газет, занятых сообщениями о Батане и Коррегидоре[3] и судах, направлявшихся в Атлантику. Или я создал себе такую серую жизнь, что мне, мать твою, хотелось чего-то большего, поэтому, ребята, я и сидел сейчас в вагоне-ресторане с этим героем Дамона Раниона[4] – так я называл своего лучшего друга, – направляясь на войну.
   Я не был единственным. Из окна мы видели, что почти все железнодорожные составы, встречавшиеся нам, были военными. По рельсам катились бесконечные платформы, загруженные танками, полугусеничными машинами, пушками. Поезда с войсками курсировали в обе стороны. В основном, это были солдаты. Но мы еще недостаточно долго были морскими пехотинцами, чтобы ненавидеть солдат, поэтому наши мальчишки радостно приветствовали их своими криками, провались они в преисподнюю.
   В Чикаго было позднее лето, и казалось, что вот-вот начнется зима. В то утро, когда мы прибыли в Сан-Диего, там было лето, и казалось, что оно никогда не кончится. На нас было надето тяжелое зимнее обмундирование – единственное, которое нам выдали: мы волочили тяжелые рюкзаки и потели. Выстроившись в шеренги вдоль поезда, мы увидели старшего сержанта, который легкой походкой прошелся мимо нас. Он выглядел на удивление веселым, сообщая сержантам, которые были среди нас, в какие из стоявших автобусов нам надо загрузиться.
   Этот человек, конечно, казался нашим мальчишкам стариком, но я-то знал, что он всего лишь на несколько лет старше меня; впрочем, достаточно, чтобы принять участие в предыдущей войне. На его свежей зеленой форме были пришиты орденские ленточки, а вокруг левой руки был обмотан плетеный шнурок.
   – Ну, ребята, вас ждут тяжелые тренировки, – сказал он неофициальным тоном. – Но вы их переживете, если сможете. Счастливо вам. А теперь отправляйтесь в ваши автобусы.
   В автобусе мальчишки шептались о том, что им понравился старший сержант. Он был не таким, как они представляли. Им говорили, что в тренировочном лагере будет совсем по-другому.
   Да, но они еще не прибыли в учебный лагерь, и, будучи старше их, я не позволил себе успокоиться и ощутить ложное чувство безопасности, полагаясь на отеческий тон парня, который был ненамного старше меня. Мой нос копа унюхал грядущие неприятности.
   И мой нюх оказался на высоте.
   Но вот наши автобусы завернули к учебному лагерю корпуса морской пехоты, представлявшему из себя целый массив разбросанных тут и там светлых зданий с темными крышами. Из окна я видел группы новичков, которые ходили строем под командованием своих инструкторов. И надо сказать, у них это неплохо получалось. Это произвело на меня впечатление, но я за много лет привык быть сам себе хозяином и боссом, поэтому вся эта муштра показалась мне глупой и бессмысленной. Я вынужден был сделать здесь остановку перед тем, как убить несколько нацистов для дядюшки Сэма, не так ли? Мне уже приходилось стрелять из пистолета, я убивал: мне это не нравилось, но я это делал и был готов сделать это вновь при необходимости. Покажите мне Гитлера и дайте возможность выстрелить. Но, ради Бога, не считайте меня солдафоном! Я не из этих гребаных ребятишек!
   Офицер из нашего автобуса, человек как раз этого сорта, внезапно превратился именно в такого нациста, которого мне хотелось встретить. Он встал напротив нашего автобуса и принялся орать:
   – А ну-ка, ребята, вылезайте из этого чертового автобуса!
   Мальчишки ломанулись в дверь, и мы с Барни оказались среди них. Мы выстроились в шеренгу вместе с мужиками из других автобусов и рассчитались в группы по шестьдесят человек. Мимо нас прогромыхал грузовик, в кузове которого была группа новобранцев, похоже, уже испытанных в бою. Они ржали над нами.
   – Вы об этом пожалеете-е-е-е! – прокричал один из них, когда грузовик промчался мимо, оставив нас в клубах пыли.
   Капрал в полевой шляпе подошел к нам с натянутой, какой-то голодной, улыбкой. Ему было около пятидесяти и весил он фунтов сто шестьдесят. Он был ниже меня на пару дюймов и легче на двадцать пять фунтов. Но он был мускулистым, этот сукин сын: с.с. – как мы говорили. У него были огромные руки, широкая грудь и плоский живот. Его холодные зеленые глаза были прищурены, орлиный нос выделялся на лице, и ясно было, что он нас ненавидит – так же, как и то, что ему это нравилось.
   – Ну, засранцы, стройтесь в ряд, – заорал он, причем крик его шел из самого нутра. Он стал расхаживать перед нами, как Наполеон на смотре своих войск, и приговаривать:
   – Ну-с, вы хотите стать морскими пехотинцами, так?
   Он насмешливо ухмыльнулся, качая головой.
   – Ах, какая грустная история, вы, мешки с дерьмом! Где, твою мать, они вас откопали?
   Мальчики были потрясены этим, я чуть улыбнулся. Мне это нравилось больше, чем показной отеческий тон старшего сержанта на станции. Этот тип тоже был порядочным дерьмом, но, по крайней мере, он был забавным.
   Только капралу не было смешно. Он подошел и посмотрел мне прямо в глаза. Его дыхание было смрадным и жарким, как солнце.
   – А ты-то, мать твою, что здесь делаешь?
   У меня хватило ума промолчать.
   – Ты разве не знаешь, что в морские пехотинцы не принимают дедушек?
   Тут он заметил Барни.
   – Что они наделали, вытащили из дома стариков? Он покачал головой и прошелся перед нами.
   – И я должен сделать морских пехотинцев из этого дерьма.
   Краем глаза я увидел, что Барни его, кажется, неправильно понял: доля секунды отделяла нас от того момента, когда Барни врезал бы этому типу и начал бы свою победоносную службу на благо родине на гауптвахте. Я пнул его ногой, и лицо Барни приняло безразличное выражение.
   Капрал взорвался, но, слава Богу, его ругань не была нацелена только на Барни. Он орал на всех:
   – Смир-на! Напра-во! Шагом марш! Раз-два!
   Мы не знали, что это, черт возьми, значит, но мы все сделали. С, с, заставил нас маршировать вверх-вниз по улице целую вечность, а потом еще немного, а потом мы оказались перед деревянной хижиной, которая на время станет нашим домом. Мои внутренности горели, я задыхался; бывший чемпион в полусреднем весе выглядел не лучше меня. А капрал, который командовал нами, и не думал задыхаться, мать его!
   – Смир-на! Напра-во!
   Он упер руки в бедра и сухо улыбнулся, испытывая удовольствие.
   – Вы, ребята, тупицы. Теперь мы знаем, кто вы. Я – капрал Мак-Рей. Я ваш инструктор по строевой подготовке. Ваш отряд – семьсот четырнадцать. Если кто-то из вас, идиотов, считает, что мои приказы выполнять необязательно, то я предлагаю ему прямо сейчас выйти вперед и получить от меня по заднице. – Он начал ходить взад-вперед перед нами. – Вы, ребята, засранцы. Вы – не морские пехотинцы. У вас может не быть того, что необходимо, чтобы стать настоящими морскими пехотинцами.
   Никто не шевельнулся; все тяжело дышали. Я не испытывал ненависти к этому человеку. Я даже не возмущался им, потому что боялся этого старого пердуна.
   Вскоре мы стояли в очереди за жратвой. Нам в руки швырнули подносы, а на них со всех сторон полетела еда. Одно блюдо падало прямо на другое, и если вы не подставляли поднос ловко под эти летящие продукты, то они улетали либо на пол, либо на вас, либо вообще разлетались куда-то к чертовой матери. Вспотевший повар на славу потрудился над едой, прежде чем она попала к нам.
   – Вот дьявол, ну и подают, – вполголоса сказал мне Барни, чтобы слышал только я. – Слава Богу, я не питаюсь кошерной пищей.
   Мы не заметили его. Как Бог, капрал Мак-Рей был везде, и сейчас он стоял как раз возле Барни.
   – Да ты мудер, парень, правда? Думаешь, что ты в этом гребаном Вальдорфе?
   Потом на лице капрала мелькнуло что-то, похожее на мысль.
   – Послушай-ка, засранец, а я раньше тебя не видел? Как тебя зовут?
   Барни самодовольно улыбнулся, от чего меня просто передернуло.
   – Барни Росс, – ответил он.
   Лицо капрала осветилось, как рождественская елка.
   – Да что ты! – сказал он так громко, что все вокруг услышали его слова. – Бабулька-то наша – знаменитость. – Потом его физиономия опять потемнела. – Ну что ж, здесь ты не какой-нибудь гребаный чемпион, Росс. Ты просто обыкновенный засранец. Здесь тебе не будет ни почестей, ни особенного обращения.
   – Да я и не просил...
   – Знаем мы вас, чертовых знаменитостей. Вы ждете, что перед вами выстелят, к дьяволу, красный ковер. Но ты встанешь в общую шеренгу, малыш. Думаю, мы дадим тебе несколько специальных заданий, чтобы ты не забывал, где находишься.
   Он отвалил.
   Барни стоял, держа поднос, полный еды, в руках. От них шел пар: от Барни и от подноса. Паренек из Чикаго, который стоял рядом с нами, спросил:
   – Почему ты не врезал этому бездельнику?
   – Да, Барни, – добавил я. – Врежь ему. Может, это поможет всем нам.
   Он искоса взглянул на меня, а потом мы отправились к столу. Там мы присоединились к более опытным новобранцам в надежде услышать от них, что первый день – самый трудный.
   На второе нам подали бобы и копченые сосиски. Я хотел приправить сосиску горчицей, но тут один из бывалых ребят, которому было лет двадцать, попросил меня:
   – Когда ты наложишь себе этих детских какашек, передай их мне.
   Я сглотнул и передал ему горчицу, не попробовав ее. Тогда я был совсем не таким, как сейчас. С тех пор я сто раз сам просил кого-нибудь передать мне детского дерьма.
   Потом, после ленча, нас побрили наголо, как тех ребят, которых ждет электрический стул. Теперь я знал, что чувствовал Зангара. Тот самый, что застрелил мэра Сермака.
   Оказалось, что почти все в семьсот четырнадцатом были из Чикаго, хотя ни я, ни Барни не встречали их раньше. Зато мы видали пару ребят с Юга. В ту первую ночь капрал Мак-Рей собрал нас в наших бараках и сказал:
   – А теперь, придурки, если у кого есть бритвы или лезвия, бросайте их на эту койку. Я не хочу, чтобы вы, засранцы, перерезали друг друга. Здесь только я имею право пускать кровь.
   Паренек с Юга по имени д'Анджело – тот самый, который рассказал нам, что он работал на Капоне, близкого друга Ники Дина в «Колони клаб» на Раш-стрит, – бросил на койку бритву. За ней полетели два лезвия, а потом на тощий, набитый конским волосом матрас упало несколько стреляных медных гильз.
   – Ты никого не можешь ими порезать, идиот, – сказал капрал и бросил гильзы назад.
   Ребятки с Севера явно не видели до этого подобных чикагских украшений, поэтому их глаза округлились, как крупные монеты.
   Даже для нас, чикагцев, эта ночь в Сан-Диего была просто ужасной: до того было холодно. Так было в Даго: вечерами наши задницы отмерзали, а к полудню мы плавились от жары. Дни были долгими и тяжелыми, даже жестокими: гимнастика, муштра, строевая подготовка, длинные пробежки по пересеченной местности, обучение штыковому бою, дзюдо, изматывающие походы, обращение с противогазами, специальные занятия для пехоты в условиях, приближенных к реальным боевым, когда пули, жужжа, проносятся мимо. Мак-Рей отличался особым садизмом, который выделял его среди других инструкторов: он заставлял нас в два раза больше бегать в район пляжа на заливе Сан-Диего. Там, глядя на прекрасную, равнодушную воду, мы бегали туда-сюда по раскаленному, мягкому песку. Мои ноги до того болели, что я иногда плакал по ночам на своей койке.