Алеша, охватив себя руками, спиной жался к холодной земляной стене, почти в страхе ожидал, что скажет сейчас Ольга. Ольга видела его ожидание и нашла слова, которых ждал и боялся он, — глухо и внятно она сказала:
   — Только знай, милый мальчик! Чистеньким ты можешь остаться, пока между тобой и фашистами — солдаты. Солдаты и такие, как я…
   Плавным, чисто женским движением головы и рук она отвела волосы на плечи, переколола на волосах пилотку, ударами пальцев отряхнула юбку, — всё она делала так, как будто в землянке была одна. Когда она выходила, из-за откинутой плащ-палатки сверкнул солнечный луч. И снова установился в землянке желтый сумрак и звенящая пустота…

Глава пятнадцатая
СНОВА АВРОВ

1
   Батальон стоял, огораживая четырьмя, ровными шеренгами холодный заснеженный взгорок. Внутри квадрата, образованного батальоном, не в центре, а в углу, ближе к Алеше, три офицера, аккуратно перетянутые ремнями, сдержанно перетаптывались в снегу, не позволяя себе лишних движений.
   Отдельно от них был поставлен солдат, в распоясанной шинели, с забинтованной от стопы до колена ногой; он неловко опирался на костыль, подсунутый под мышку, и жалко улыбался в спину аккуратным офицерам. Позади солдата будто вросли в снег два паренька-охранника в зеленых стеганках и таких же штанах, в серых валенках, они держали на изготовку карабины, хотя всем было ясно, что солдат с жалкой улыбкой и костылем под мышкой убежать не может.
   Алеша зрением и слухом, обострившимся в предчувствии ужасного, видел и слышал, как сдержанно и, казалось ему, неуверенно переговариваются аккуратные офицеры, не похожие на тех, кого он знал по боям и окопам, как передают они из рук в руки шелестящие в тишине листы бумаги, как будто не решаясь начать то, ради чего был выстроен под утренним мартовским небом батальон.
   Но вот, сжимая в руке перчатку и бумагу, отделился от других высокий и широкий в плечах майор, сделал знак. Кто-то торопливо подал команду: «Батальон, смирн-а-а!..» — и высокий майор, зачем-то сделав вперед еще два шага, взял освобожденной от перчатки рукой бумагу, отстранил от себя на всю длину вытянутой руки, возвысив и без того высокий голос, стал читать:
   — «Военно-полевой суд… армии в составе… рассмотрел дело рядового… нанесшего с умыслом себе ранение… По заключению врачебно-экспертной комиссии вывел себя из строя на срок не менее пяти месяцев… Учитывая тяжесть совершенного преступления… вред, нанесенный боеспособности части… приговаривает рядового к высшей мере наказания — расстрелу… Приговор утвержден Военным советом армии… Пересмотру не подлежит…»
   Высокий майор, проговаривая знакомые ему слова, уже совершенно овладел собой; глаз от бумаги не отрывал, но голос его в замкнутом шеренгами солдат пространстве был пугающе слышен. Никто не шевелился, никто не смотрел друг на друга, глаза всех, стоящих в строю, устремлены были в невидимую точку прямо перед собой, как будто вина солдата в распоясанной шинели и костылем под мышкой могла даже по взгляду перекинуться на того, кто дерзнул бы увидеть больше, чем было перед ним.
   Аккуратный майор кончил читать, с заметным облегчением от благополучно завершенного своего дела сложил бумагу вдоль, потом поперек, вложил в висевший на его боку отблескивающий желтым целлулоидом планшет, натянул коричневую шерстяную перчатку на руку, отошел к ожидающим его офицерам.
   Алеша услышал тихую, кем-то из них поданную команду. Парни-охранники с бесчувственно застылыми лицами стеснили с обеих сторон солдата с забинтованной ногой, повели его, жалко озирающегося, к середине замкнутого батальоном пространства, где среди голых с серым налетом ветвей бузины — Алеша увидел это только сейчас — уже была вырыта могила.
* * *
   Солдату помогли спуститься в яму, поставили лицом к земляной стене. Один из охранников вынул из-под его руки костыль. И солдат в распоясанной шинели, до этой минуты все время озирающийся с жалкой улыбкой, как будто не верящий в серьезность того, что происходило вокруг, что казалось ему, наверное, не больше чем каким-то поучительным для него и для других действом, после которого все обратным ходом вернется на свои места, потеряв из-под руки костыль, вдруг понял, что суд не разыгрывается, что приговор, и парни-охранники за спиной, и стоящий в неподвижности батальон — все это всерьез, без возврата; понял, растянул в плаче губы и, откинув забинтованную ногу, повалился на колено, судорожно вздрагивая плечами.
   Из группы аккуратных офицеров тотчас подскочил к яме капитан, властно, с режущей слух пронзительностью, закричал:
   — Вста-а-ать!..
   Парни-охранники спрыгнули в яму; торопясь, подняли за руки плачущего солдата, снова установили лицом к стене.
   Алеша отвел глаза. Из множества неподвижных лиц взгляд его выхватил лицо Аврова. Старшина пристально смотрел на солдата в яме, и в напряженном прищуре его глаз было что-то от сочувствия и презрения; с таким сочувствующим презрением люди, знающие свою силу, обычно смотрят на попавших в беду неудачников. Алеша смотрел на старшину мгновение, но взгляд его, направленный на жалкого солдата, запомнил.
   Парни-охранники с застылыми лицами встали на краю, позади стоящего в яме всхлипывающего солдата; оба враз вскинули к плечам карабины, в одну точку нацелив их короткие стволы. Стволы не дрожали, карабины были зажаты в руках, как в струбцинах учебных станков; и капитан, стоящий у ямы, подал короткую команду-Хлопок сдвоенного выстрела, не затихая, звучал в памяти Алеши и в ночи, когда батальон уже шел под черным небом на зарева пожаров. Движение тысяч людей, артиллерийских упряжек, повозок, сплошь заполнивших, казалось, единственную дорогу, конец которой мысленно виделся в лощине, или у опушки леса, или перед высотой, где в приготовленных траншеях и дзотах ожидал их враг, — ночное, уже привычное движение людей к заданной генеральским расчетом точке, ощущение ждущей впереди опасности, обостряющееся с каждым следующим переходом, не мешали Алеше размышлять под шум, поскрипыванье, глухой кашель, нестройный топ, разговаривать с меняющимися попутчиками, додумывать то, что лежало на душе и не было додумано прежде.
   Памяти удерживала звук сдвоенного выстрела; не уходя, маячило перед глазами и сдвоенное видение: жалкий в своей улыбке солдат в распоясанной шинели и лицо Аврова с жестким стиснутым ртом и пристальным, словно прицеливающимся, взглядом из-под прищуренных век. О солдате Алеша думал как-то отстраненно. Он не представлял солдата в живых связях с другими людьми. Для него он был как будто без лица, без имени. Он совершил подлость по отношению к другим, таким же солдатам, с которыми рядом спал, у одной теплины грелся, делил сухари и кусочки сала; бежал от боя, когда все другие собирались в бой. Одно это уже вычленяло его из установленного порядка жизни, из привычных человеческих отношений. И думая о солдате, он не понимал одного: как могло прийти солдату в голову обмануть то, что обмануть невозможно?! Солдат старался подлостью спастись от смерти и не спас себя, и не мог спасти. Знал он об этом? Или не знал?..
   Алеша шагал среди людей, растянуто движущихся в прихваченной ночным морозом, похрустывающей, повизгивающей под множеством ног, саней, колес дороге, и не вдруг заметил, как пристроился к нему, будто замытый ночной теменью, но чем-то знакомый ему человек. Вгляделся, насколько позволяло отдаленное, не осветляющее снега блистанье звезд, узнал в молча идущем человеке Аврова.
   С любопытством, пробужденным бродившими в нем мыслями, спросил, будто продолжая давний между ними разговор:
   — Как думаешь: трус или подлец был тот солдат?
   Старшина молчал много дольше, чем надо было, чтобы ответить.
   — Дурной ты, Полянин! — сказал он наконец; в голосе его была насмешка. — Что за печаль мертвому в башку лезть? Кончился, значит, ума не хватило жить… Может, лучше расскажешь, как это ты сумел к начальству подкатиться? Лопух лопушком, а ушами не прохлопал. На коне теперь!..
   — Уже и коня увидел! Оба по земле ходим, Авров!
   — По земле-то, по земле. Да по-разному!.. — Голос Аврова прозвучал хотя и желчно, но тоску в нем Алеша услышал. И как ни бедовал в свое время от злой воли старшины, в душе ему посочувствовал: с приходом другого комбата, недавнего, сельского учителя капитана Серегина, и нового начальника санслужбы полка, молодого врача Потапова, еще не растерявшего, к радости Алеши, романтики и желания порядка, Авров, как человек, не имеющий отношения к медицине, оказался в стрелковой роте; бывший их старшина, распорядитель и вершитель девчоночьих судеб, теперь ожидал от предстоящего боя лиха под самую завязку. Сочувствуя старшине, жалея его в эту минуту, Алеша, по извечной своей потребности в добром поступке, предложил:
   — Может, в санитары пойдешь? Как-никак при санвзводе будешь!
   Авров рассмеялся тихим обидным смехом.
   — Ну, Полянин! Не велику же ты мне цену даешь! Уж не всерьез ли думаешь, что в окоп меня вогнали — на том век мой и кончился?! Не приглянулся новой власти? Да бог с ней! Земля крутится. На месте новой еще новее будет. Здесь ли, там — но будет! Пойми ты головой своей замудренной — нужен я! Я не власть. Но — при власти. Человек, Полянин, всегда чего-нибудь хочет. Сверх того, что имеет. Или из того, что по чину ему не приличествует. Нет человека без желаний! А желания кто-то должен исполнять. Вот и являюсь я, — тут как тут. И для меня чужое желание — закон. Кто откажется от умной услуги?! Нет таких! Разве ты один, от рождения чокнутый. Да и то еще поглядеть надо!.. Вечен я, Полянин. Тут как тут!..
   Оглушенный философским напором старшины, пытаясь что-то понять, Алеша спросил, недоумевая:
   — Тут-то при чем?
   — Тут как тут, говорю! Читай, хоть с начала, хоть с конца. Хоть слева направо, хоть справа налево. Язык измозолишь, а из трех этих слов не выберешься. Вот так, Кострома! Это же у вас в Костроме, на той стороне, дрова градом повыбило?! С тех пор все думаете, что за град такой был!
   Авров исчез так же незаметно, как появился, он как будто растворился в ночной сумерети, в бесконечном движении людей, медленно идущих под тревожно-пульсирующее, отраженное в низком ночном небе зарево где-то уже близко горящей деревни.
2
   Роты поднялись без выстрела, в надежде с ходу одолеть открытый склон, всего-то метров в двести шириной.
   И взвыл на земле и в небе летящий металл. Воздух, казалось, стал крепким полотном, — его раздирали, били, рвали, хлестали, как будто именно он, утренний весенний морозный воздух мешал людям во вражде добраться друг до друга.
   В самый разгар боя Алеша оказался в редкой березовой рощице, непонятно как уцелевшей на склоне. Опасливо пригибаясь то от резких, то от гулких звуков, казалось, над самым ухом бьющих очередей, от рвущихся с легким потрескиванием среди стволов, в ветвях, на снегу пуль, он пробирался к ротам, когда увидел бегущего от края рощицы Аврова. В спешащем его беге на полусогнутых, будто подламывающихся ногах было столько отчаянного слепого усилия как можно скорее выбраться ив опасного места, что в первую минуту Алеша подумал, что старшина в самом деле ослеп и вот-вот ударится головой в одну из берез. Но тут же он понял, что старшина видит его и почему-то старался его обежать. Трассирующие пули навесили перед ним белую сверкающую сеть; старшина изменил направление бега; он согнулся еще ниже и теперь бежал прямо на него, — он был ранен, рукой зажимал у запястья свою левую руку.
   С ходу он бросился в снег, Алеше под ноги, хватал ртом воздух, сжимал и зачем-то тряс раненую руку, выкрикивал, торопя:
   — Скорей!.. Скорей!..
   Заражаясь его нетерпением, Алеша присел рядом, выхватил из сумки, разорвал пакет.
   Авров торопливо подсовывал ему под бинт раненую руку, другой рукой зажимал запястье, мешал наложить подушечки на рану, и от суетной бестолковщины старшины Алеша вдруг рассвирепел:
   — Убери к черту свою руку! — заорал он. И Авров, как будто испугавшись крика, открыл запястье. Алеша быстрым движением приложил с обеих сторон на сквозную пулевую рану подушечки пакета, сделал уже первый охват бинта и вдруг увидел в полуприкрытых глазах Аврова почти дикий восторг удачи. Руки сами собой потянули бинт, подушечки отпали; он еще не вгляделся, только взглянул на запястье, но уже понял, что за рана была на руке Аврова. Это был аккуратный прострел между двумя костями, по мягкой ткани, не задевающий ни крупных сосудов, ни нервных волокон, прострел расчетливый, почти бескровный. И само отверстие было пробито не винтовочной и не автоматной пулей — маленькое отверстие было сделано пулей из того плоского пистолетика, который носил Авров в специальной кобуре на поясе под гимнастеркой. Вокруг ранки, со стороны ладони, выдавая выстрел в упор, темнел венчик ожога, хотя, по всей вероятности, стрелял старшина себе в руку через обильно намоченный платок…
   Алеша на минуту оглох; ему даже показалось, что бой затих. Не сразу он поднял глаза. А когда поднял, лицо старшины было белее, чем ствол березы, у которой он сидел. Немигающие глаза, жалкая улыбка, весь испуганный его вид сделали Аврова похожим на солдата в распоясанной шинели в те предсмертные минуты, когда поставили его в яму и убрали из-под руки костыль. Взгляды их сошлись, и все, что могли бы они сказать друг другу, оба поняли без слов.
   Подгоняемый торопящими накатными звуками идущего боя, Алеша бинтовал руку старшины. Он еще не знал, как поступит. Он видел, как вели и тащили через рощу раненых. Как перебегали, припадали, словно ящерки, к пням и стволам юркие связные. Видел, как два солдата в длинных шинелях и серых шапках согласно волокли мимо берез по проталинам и через размятые сугробы стянутую узлом плащ-палатку с патронами, как обычно волокут на стирку ротное белье; медно-красные патроны выпадали из прорех узла, окропляли снег ржавыми точками. Все, кто появлялся в роще, были озабочены своими заботами: на них, двоих, приткнувшихся к комлю березы, никто не обращал внимания; никому дела не было до того, что совершалось в душах двух людей, как будто притиснутых друг к другу молчаливой враждой.
   Куском марли Алеша машинально подвязал к шее старшины его забинтованную руку, поднялся, понимая, что выйти из боя, чтобы отвести Аврова в бригаду, он не сможет; надо было перепоручить его кому-то, хотя бы тем же связным. Настороженный взгляд старшины Алеша чувствовал. Но для него уже не имело значения, что думает, что скажет Авров; он отделил себя от жизни батальона, бригады, вообще от жизни; Авров-человек перестал для него существовать.
   Алеше надо было в этой роще, рядом с наступающими ротами, найти хоть какое-то укрытие, чтобы раненых не тащили во время боя далеко и небезопасно за ручей; для этого он и пробрался сюда, в закрытое от вражеских глаз место. Ему надо было действовать. Но вблизи он не видел никого, кому можно было бы перепоручить старшину, Авров со своей простреленной рукой как будто повис на нем. «Такой бой! И ни одна пуля не достала подлеца, — думал Алеша, нервничая и проглядывая рощу. — Лучше лежал бы здесь, как павший на поле боя! И подлость ушла бы вместе с ним…»
   Он не заметил движения Аврова, но близкую опасность почувствовал по мгновенно сжавшемуся сердцу. Авров, привалившись на левый бок, шарил правой рукой под шинелью; видно было, как приподнимает полу шинели твердый ствол уже вытащенного из кобуры авровского пистолета. Ударом ноги Алеша мог бы выбить пистолет, но на марлевой перевязи он видел другую, раненую руку, ударить которую был не в силах. В спокойствии почти ледяном, как бывало с ним в самые опасные минуты жизни, он проговорил, едва разжимая губы:
   — Ну!.. Теперь в меня стрелять будешь?!
   Он не отводил взгляда от напряженных глаз Аврова, как будто чувствовал, что Авров способен выстрелить в спину, но выстрелить в грудь не решится.
   Вдавливая пистолет в ладонь, старшина, горбатясь, морщась, показывая боль, поднялся, встал перед ним; забивая в себе страх, проговорил:
   — На… ты мне нужен, Полянин!.. Ползай тут, паши землю очками. Может, выпашешь звезду себе на могилу!.. Мне делать тут нечего…
   Слова, которые как будто выплюнул в него Авров, были страшнее, чем выстрел. В мгновение все переменилось местами: исчезли, казалось бы, накрепко установленные самой жизнью отношения между справедливостью и подлостью, между предательством и возмездием; с совершенной ясностью Алеша видел, что старшина, стоящий перед ним, его уже не боится. — Вот так, военфельдшер!.. Гуд бай!..
   Быстрыми шагами старшина пошел вниз к ручью, время от времени вбирая голову в плечи от просвистывающих, прощелкивающих рощу пуль. Алеша, приходя в себя, запоздало закипел гневом.
   — Стой, Авров! — закричал он. Он уже понял: Авров расчетливым своим умом взвесил все; он знал, что военфельдшера бой не отпустит; что забинтованная, подвешенная к шее рука — уже выданный ему безотказный пропуск из боя в тыл; что раскрывший его Полянин помешать ему уже ничем не может.
   Авров дошел до ручья; не останавливаясь, швырнул свой пистолет в мутную от взрывов воду; пригнулся, перебежал открытый прогал в березах — он спешил к лаве, по которой солдаты перебирались через ручей.
   Алеша знал, что этот горбатящийся, опасливо вжимающий голову в плечи человек уносит с собой в жизнь подлость и предательство.
   И, стараясь перекрыть шум Ооя, страшным голосом закричал:
   — Авров, стой!
   Авров не оглядывался. С исступленно забившимся сердцем Алеша вытащил из холодной кобуры будто налитый свинцом парабеллум поднял до уровня глаз. Он ловил мушкой всегда аккуратно зашитую складку авровской шинели, и, когда поймал, шинель вдруг расплылась. Он закрыл глаза, снова открыл — сгорбившаяся спина Аврова обозначилась среди коричнево-красного прибрежного тальника.
   Алеша прицелился. И снова исчезла, как будто расплылась серая авровская шинель. В третий раз он увидел Аврова у лавы. Уже холодея от ощущения последнего движения придавливающего спуск пальца, ясно сознавая, что справедливо последует за его выстрелом, он увидел перед собой полное ужаса и отчаяния лицо Янички.
   — Скорей!.. Скорей, Алеша! Там плохо! Совсем плохо!.. — Она кричала, захлебываясь словами, хватала его за руку, и Алеша, оторопело оглянувшись на опустевшую лаву, заражаясь отчаянием и ужасом Янички, обгоняя ее, побежал через рощу на склон, где пытались пробиться к близкому лесу роты.

Глава шестнадцатая
ЛИЦОМ К ЛИЦУ

1
   Настораживала эта случайная на их пути деревня. Закатное солнце светило на сосны за домами. Прямые их стволы, и мокрая хвоя вершин; и сами дома, поставленные в ряд вдоль широкой, в свежих лужах улицы, как будто напитаны были багровым светом, плавились неподвижные стекла окон. Навись калины, с тяжелыми гроздьями кровавых ягод, малиново отсвечивающие плетни, ломаные тени, зачернившие половину улицы, усиливали ощущение тревожности. Сам воздух, с влажным туманцем и почему-то душный, казался тоже багровым, и Алеша с уже выработанным постоянным ожиданием опасности снова и снова разглядывал в бинокль молчаливые дома и пустую улицу, почти сплошь заросшую поблескивающей, почти не тронутой ногами травой.
   Выйти к людям, опуститься в доме на лавку, глотнуть хотя бы кипятка хотелось до головокружения, но он лежал, только знобко поводил плечами под липнувшей к телу гимнастеркой.
   Из труб над двумя крышами поднимались тихие неурочные дымы, и надо было догадаться, почему в этой оставленной в целости лесной деревеньке притихли дома и безлюдна улица.
   Позади него лежали два бойца-десантника — всё, что осталось от расстрелянного в воздухе батальона. Он слышал их осторожные движения, шепот, понимал, что ребята, его сверстники, пережившие все, что пережил он, одинаково измученные скитаниями и голодом, тоже жаждут крова и хлеба, ждут его спасительного решения, и все-таки медлил, вглядывался в притихшую деревню, не чувствуя доверия даже к дыму, тихо плывущему из трубы ближнего дома.
   Дом этот, второй от края по левому порядку, привлекал его внимание: у него, единственного, настежь была распахнута калитка, на высоком, с перилами крыльце висела на шесте женская кофта. В окне, обращенном к крыльцу, просвечивающий из противоположных окон свет время от времени затенялся — кто-то в доме ходил; Алеша напрягал зрение, вглядывался и не мог определиться в решении.
   Лежать было мучительно: комарье лепилось к лицу; терпеливо, не опуская бинокля, он давил кровососов на лбу, на щеках, у глаз под очками. Он уже думал о том, чтобы тихую эту деревеньку обойти, поискать другую, живую, понятную, но дверь сеней вдруг отворилась, на крыльцо вышла женщина с ведрами. Не торопясь, с каким-то странным выражением лица, она спустилась по ступеням, пошла через улицу, к недалекому колодцу. Черные распущенные ее волосы с небрежностью лежали на плечах, белая, без рукавов, кофта до плеч открывала полные руки.
   Алеша с пристальностью вглядывался в ее невеселое лицо.
   Женщина щурила глаза, недобро усмехалась; пустые ведра, надетые на руку, звякали при каждом ее шаге. Женщина, казалось, не обращала внимания на этот чуждый притихшей деревне звук, она шла к колодцу с каким-то вызовом, босая, напрямик, разбрызгивая в лужах воду, как будто было ей сейчас все равно, где идти: по траве, по лужам, по битому стеклу. Когда с опущенной головой и тяжелыми ведрами в руках она медленно поднялась на крыльцо и, повернувшись боком, уже хотела пройти в сени, из двери навстречу ей шагнул крепкий мужик в исподней белой рубахе, распахнутой на груди. Он взял из рук женщины ведра, отставил в сторону и — у Алеши перехватило дыхание — охватил женщину; он бесстыдно тискал ее, мял ей грудь, и женщина, закинув голову, стояла будто неживая.
   В доме неожиданно рванула песня, приглушенная стенами и закрытыми окнами:
 
Горел, пылал пожар московский,
Дым расстилался по Москве-е…
 
   Мужик в рубашке оттолкнул женщину, кулаком стукнул в стену, с беспокойством огляделся.
   Женщина одернула кофту, подхватив ведра, прошла в сени. Мужик стоял на крыльце, наклонив голову, слушал; теперь видны были его синие офицерские галифе, заправленные в хорошие сапоги.
   «Кто этот хваткий мужик? И те, что запели в доме?.. — соображал Алеша. — Окруженцы, осевшие в лесной деревне? Или партизаны, загулявшие в родном углу?..» С пробудившейся надеждой и сдерживая себя ощущением опасности, он прикидывал, как надежней им поступить, и не мог ни на что решиться. Почувствовал прикосновение к своей руке, услышал нетерпеливый шепоток симпатичного ему своей верностью и силой десантника со смешной фамилией Малолетков:
   — Товарищ лейтенант, наши тут! Песню нашу поют!..
   Алеша сам не понимал, что удерживало его от простого шага: встать и пойти в дом, где оказавшиеся в немецком тылу русские парни выбрали час для гульбища. Что за парни — не так уж важно, делить с ними нечего, кроме крыши и хлеба. Война всех людей разделила на «наших» и «не наших»; и так ли важно было сейчас, что этот вот мужик, стоящий на крыльце, груб и охоч до баб, что те, которые вдруг запели, наверное, пьют в доме самогон? Важно, что они русские.
   Мужик, бывший на крыльце, успокоился; поигрывая носами сапог, спустился на ступеньку, подкинул что-то на ладони. Солнце светило, теперь прямо на его кирпичного оттенка, угловатое лицо; Алеша всмотрелся, и руки его задрожали ца бинокле — он узнал в хватком мужике семигорского лесника Леонида Ивановича Красношеина.
   Закинув автоматы на плечи, все трое размашисто, открыто шли к дому.
   — Сейчас кусанем что-ничто! — говорил оживленно и по привычке шепотом Малолетков, поворачиваясь то к Алеше, то к высокому медлительному Белашу, который от голода мучился животом, был бледен и неразговорчив, — Что молчишь, Белаш! У него горло языком заткнуло, товарищ лейтенант! Этак бывает, когда брусёны нажрешься заместо хлеба!..
   — Брусёны?.. — так же тихо переспросил Алеша; он тоже возбудился ожиданием еды и крова и готов был говорить. — Сам-то откуда?..
   — Ярославский. Из-под Любима, товарищ лейтенант!..
   — Я ведь тоже с Волги! — радостно сказал Алеша; он радовался не столько самому землячеству, сколько тому, что наконец-то, хотя бы на несколько часов, они окажутся под крышей и свои хоть чем-то накормят их.
   Красношеин увидел их, когда из-за плетня они вышли почти на середину улицы, — Алеша с расчетом появился на открытом месте, чтобы не напугать Леонида Ивановича неожиданным появлением. Но Красношеин испугался. Увидев их троих, он на какую-то долю секунды остолбенел, глупо округлив рот, и тут же с проворностью метнулся в крыльцо.
   Алеша рассмеялся, как смеются удачной шутке, крикнул:
   — Свои, Леонид Иванович! Свои!..
   Красношеин остановился в сенях, медленно разгибаясь, повернулся, опасливо вгляделся. Алеше показалось, что он узнал его, но вместо радости испуг и растерянность в лице Красношеина стали отчетливее, и тогда Алеша, желая успокоить напуганного земляка, первым вошел в калитку, говоря:
   — Я это, Леонид Иванович. Полянин.
   Знакомое, но какое-то жесткое, настороженное лицо бывшего лесника просветлело натужной улыбкой.
   — Эт-то встреча! — сказал он, стараясь голосом показать радость. Он овладел собой и, метнув быстрый взгляд на автоматчиков, входящих в калитку, ударил в раму окна.
   — Эй, ребята, встречайте гостей! — крикнул он в полную силу своего голоса и, в приветствии расставив руки, пошел навстречу.