Любовники, захватив казну, убежали из замка. Князь погнался за ними и убил. И вот их призраки бродят под аркадами замка, чувствительно и тяжко воздыхая и пугая стонами добрых людей.
   — И что, это правда? — спросил он, окончив чтение.
   — А черт их знает, этих романтиков, — ответил я. — Разве была на свете Гражина? Или город на месте Свитязи[15]?
   — И тебя ничто не насторожило? — Он вопросительно смотрел мне в глаза.
   — Насторожило, — ответил я.
   — Что?
   — Единственная реальная деталь. То, что княжескую казну забрали. Как-то этот поступок не вяжется с романтической поэтикой. А уж с их моральным кодексом — ни боже мой!
   — Пр-равильно! — хлопнул он меня по плечу. — Умница! В самом деле, для романтика это хотя и чудовищная, но реалия. А если так, то почему бы не быть правдой и всей легенде?
   — И призракам? — поддел я.
   — Призраки тоже есть на свете, — помрачнел он. — Их больше, чем мы думаем, друже.
   Марьян закурил. На этот раз по-настоящему, затягиваясь. Я тоже вытащил из надрезанной пачки сигарету.
   — Так вот, — сказал он. — Я начал проверять. И, что самое удивительное, похоже на то, что наш поэт — автор этой самой легенды — для легенды не так уж много и наврал. Постарайся слушать меня внимательно.
   За окном лежал пустырь с редкими стеблями бурьяна.
   — Ты, наверное, не знаешь, что Ольшанские были едва ли не самым богатым родом на Беларуси. Но лишь определенное время. Приблизительно сто лет. До этого и потом — ну, обычная магнатская фамилия, как все. Но в это столетие — крезы, подавлявшие богатством самого короля.
   — Когда же это столетие началось?
   — В 1481 году. Ну-ка, что это за год?
   Была у нас такая игра, от которой иной непосвященный человек посинел бы. Так вот, внезапно, словно с обрыва в воду, задавать друг другу вопросы вроде того, на каких языках была сделана бехистунская надпись (на древне-персидском, эламском и вавилонском) или какого цвета были выпушки в инженерных войсках при Николае I (красные).
   — Кишка у вас тонка, дядька Марьян, — сказал я. — Это год заговора Михаилы Олельковича, князя Слуцкого, и его двоюродного брата Федора Бельского.
   — Правильно. И других, среди которых Петро Давыдович, князь Ольшанский. Что дальше?
   — Ну-ну, хотели они великого князя Казимира смерти предать и самим править страной. А если уж не повезет, то поднять край и держаться до последнего. Если же и это не получится, то со всеми своими владениями от княжества «отсести» и искать подмоги у Москвы.
   — Так. И чем это кончилось?
   — Заговор раскрыли. Полетели головы. Кого в темнице придушили, кого на плаху при факелах, кого, попроще, — на кол. Сотни жертв среди тех людей, кто хотел самостоятельности. Бельский Федор Иванович, бросив все, удрал в Московию к Ивану III и принес ему в «приданое» «северские земли».
   — А другие земли куда подевал? — иронично спросил Марьян.
   — Ну, не в кармане же унес. Бросил.
   — Вот оно как, — сказал Марьян. — Колья, плахи, дыба. А кто из главных заговорщиков остался?
   — Валяй.
   — Ольшанский остался. Один из всех. Единственный, с кем ничего не случилось. Наоборот, осел в поместьях прочно, как никогда. Почему?
   — Сильный был. Боялись. Род княжеской крови, и с королями повязан не раз.
   — Чепуха. Не поглядели бы.
   Он бросил книжку на стол. Мы молча сидели друг против друга. Наконец Марьян провел рукой по лицу, словно умылся.
   — И как раз с этого года начинается невиданное, просто даже предосудительное, фантастическое обогащение рода. Тысяча и одна ночь. Сокровища Голконды и Эльдорадо. Дарят города. Встречая великого князя, одевают в золото тысячи шляхтичей и крестьян. Листовым золотом покрывают замковые крыши. Словом, налицо все, на что способен был человек того времени, неожиданно разбогатев.
   — Внешне вроде бы культурно, а изнутри…
   — Дикарство? — спросил Марьян. — Да нет. Это тоньше. Смекни: только-только достигли настоящей власти. Над душами, над телами, над государством, наконец. С Всеславом-Чародеем[16] не очень-то поспорил бы, не шибко побрыкался. А тут… Ну и отказали сдерживающие центры. Отказали, как у всех свежеиспеченных властителей над всем, хотя многие из этих, свежих, и столетиями свой род тащили, но на правах… ну, дружинников, что ли. И вот началось: внешне гуманисты, внешне утонченные, а изнутри — тигр прет.
   — Тут ты, по-моему, ошибаешься, — сказал я. — Вспомни Острожских, Миколу Радзивилла, Сапегу Льва. Настоящие, образованные, воспитанные люди, пусть себе и тоже со страстями.
   — Это внешний разлад, — сказал Марьян. — Конечно, в массе это не двор Чингисхана и не опричный двор. Все же на глазах у Европы, начала гласности, начала демократии, пускай себе шляхетской. Nobless oblige[17]. Но ломки хребтов и здесь хватало. Время такое.
   — «Время всегда таково, каковы в нем живущие люди», — процитировал я кого-то. — Но ты все же гони сюжет.
   — Ну и вот. Вдруг через каких-то сто лет всему этому роскошеству — крес[18]! Довольно через меру кутить, довольно листового золота, довольно собственных полков в парче! Обычный, не самый богатый род. В чем дело?
   — Этого мы никогда не узнаем, — сказал я. — Мало ли что там могло произойти? Ну, скажем, во-первых, — этот Петро Давыдович, хотя и сильный, однако побаивался, что припомнят участие в заговоре, и решил то богатство растранжирить, пожить на всю катушку. И наследники транжирили. А когда все промотали, то и успокоились.
   — Т-так, — сказал он. — Ты знаешь, что это за знаки и что они обозначают?
   На клочке бумаги он вывел следующее:
   — Ну, ты меня ребенком считаешь. Это числовые знаки букв. Первая — легион, или сто тысяч, вторая — леодор, или миллион.
   — Ну, а это?
   И он написал еще и такое:
   — Ну, шестьсот тысяч, ну, семь миллионов.
   — Так вот, ответь мне теперь, дорогой ты мой шалопай, лоботряс и вертопрах Антон Глебович, каким таким образом мог человек, даже могущественный, наворотить за полгода состояние в шестьсот тысяч золотых да на семь миллионов драгоценными камнями — это по тем временам, когда и в самом деле «телушка-полушка» была, — и каким образом он, даже если бы ел то золото и его наследники ели, мог за каких-то сто тридцать лет расточить, промотать, растранжирить, струбить, ухлопать такой капитал? А ведь они, кроме того, ежегодно имели фантастические доходы.
   — Отвечаю на первую половину вопроса: возможно, знал о казне заговорщиков и прибрал ее к рукам.
   — А может, выдал? — спросил Марьян.
   — Такое о людях брякать бездоказательно нельзя, если даже они и гниют уже в земле триста лет. На то мы и историки.
   — Угм. «История, та самая, которая ни столько, ни полстолько не соврет». Сгнил он, только не в земле, а в саркофаге Ольшанского костела. Там на саркофагах статуи каменные лежат. Такая, брат, лежит протобестия, с такой святой да божьей улыбочкой. Сам увидишь.
   — Почему это я вдруг «увижу»?
   — Если захочешь — увидишь. Ну вот, а что касается исчезновения — вспомни балладу этого… менестреля застенкового[19].
   — Выдумка.
   — У многих выдумок есть запах правды. Я искал. Искал по хроникам, воспоминаниям, документам. Сейчас не стоит их называть — вот список.
   — И докопался?
   — Докопался. Тебе говорит что-нибудь такая фамилия — Валюжинич?
   — Валюж… Ва… Ну, если это те, то Валюжиничи — древний род, еще от «своих» князей, тех, что «до Гедимина». Имели владения на Полоцкой земле, возле Минска и на северо-запад от него. Но к тому времени все реже вспоминаются в универсалах и хрониках, видимо, оскудели, потеряли вес. В общем-то, обычная судьба. В семнадцатом столетии исчезают.
   — Молоток, — с блатным акцентом сказал Марьян. — Кувалдой станешь. Ну, а последний всплеск рода?
   — Погоди, — сказал я. — Гомшанское восстание, что ли?
   — Ну-ну, — подначивал он.
   — Гремислав Андреевич, кажется, Валюжинич. 1611 год. Знаменитый «удар в спину»? Черт, никак я этих явлений не связывал.
   — А между тем, Гомшаны от Ольшан — не расстояние. Да, Валюжинич. Да, две недели беспрерывных боев и потом еще с год лесной войны. И на крюк подвешенные, и на кол посаженные. Да, знаменитый «удар в спину», о котором мы так мало знаем.
   — Невыгодно было писать. «Предатели». И в такой момент! Интервенция, война. Последующие события, наверное, и заслонили все… Сюжет, Марьяне!
   — Невыносимый ты, — возмутился он.
   — Сгораю от любопытства. Не тяни.
   — Ну так вот. И подсчитал я, мой дорогой, по писцовым книгам и актам, что за эти годы, учитывая и доходы с поместий, потомки, несмотря на все «сумасбродства», не могли истратить более трети приобретенных сокровищ. Это при самом что ни на есть страшном, «радзивилловском» мотовстве. И вот в год бунта Валюжинича в Ольшанах княжит Витовт Федорович, пятидесяти семи лет, а жена у него — Ганна-Гордислава Ольшанская, двадцати пяти лет, а в девичестве княжна Мезецкая. И княгиню эту нещадно упрекает в своем послании бискуп[20] Кладненский Героним за забвение княжеской и женской чести, а главным образом за то, что враги княжества великого пользуются для тайных с нею встреч монашеской одеждой.
   — Действительно, ужас какой, — сказал я. — «Дама с черным монахом».
   — И паршивый белорусский романтизм, — сказал Марьян. — Вот, представь себе такую мою гипотезу. Все разбито. Спасения нет. Повсюду рыскают вижи — соглядатаи и шпики. Сподвижники на кольях хрипят. И во всем с самого начала повинен князь Витовт Федорович Ольшанский. Ему на откуп было отдано Кладненское староство. Он греб бессовестно и неистово, много денег содрал с него на свою корысть. По его вине вешают людей. А жена, как и в балладе, — ангел. Что, не могли они ту казну, сокровища те, захватить и убежать? Чтобы хоть часть награбленного возвратить жертвам?
   — Гипотезы, — сказал я. — Откуда тот поэт мог знать?
   — А ты подумал, сколько архивов, семейных преданий, слухов, легенд, наконец, могло исчезнуть за сто с лишним лет? С войнами, да пожарами, да революциями? Наверное, что-то знал.
   Он опять закурил. Не нужно было ему это делать.
   — И вот в 1612-м, — он выпустил кольцо дыма, — этот человек, этот «монах», исчезает. Самое любопытное, что исчезает и она. Или бежали, или были убиты — кто знает? Скорее всего — бежали. Имеется свидетельство копного[21] судьи Станкевича, что погоня княжеская была, потому что те будто бы взяли Ольшанские сокровища, но он, Станкевич, властью своей погоню ту прекратил и гонити, под угрозой смертной кары от короля, не позволил. Может, какой-то другой княжеский загон догнал беглецов и убил? Нет. В том же копном акте имеется клятва Витовта Ольшанского на евангелии, что не убивал и нет крови на его руках. И что после его последней встречи с ними, когда выследил, как убегали они из Ольшан, такие-то и такие свидетели знают, что они были живы еще спустя две недели… А между тем их следы исчезли. Ни в каком городе аж до Вильно, Варшавы и Киева следов их нет.
   — Ну, мало ли что! Тихо жили, вот и нет. Хотя попробуй проживи тихо с таким богатством.
   Вдруг меня осенило.
   — Погоди, а зачем там был копный судья Станкевич, человек из рода белорусских шерлок-холмсов, потомственный сыщик? Пускай он себе государственный муж, сыск для него — тоже дело далеко не второго порядка. Но ведь в шестнадцатом-семнадцатом столетиях почти ни одного шумного дела не было, чтобы его кто-то из Станкевичей не распутывал. Вплоть до самого нашумевшего Дурыничского убийства[22].
   — То-то же и оно! Как раз во время исчезновения беглецов король назначил Станкевича на ревизию имений и прибылей князя Ольшанского.
   — И…
   — И ревизия эта закончилась ничем. Все сокровища исчезли. Исчезли и те, кто забрал их. Исчезли все расчетные книги, документы, даже родовые грамоты. Все исчезло. Племянникам князя Витовта пришлось их заново выправлять. И оттого над ними позже крепко смеялись и, когда хотели поиздеваться, высказывали сомнение: дескать, так ли уж на самом деле древен их род, не вписали ли они себя сами в разные там привилеи и книги. А у них и богатства дядькиного, сказочного, не осталось, чтобы хоть роскошью заткнуть рты, замазать глаза.
   — Племянники? Почему? И неужто следствие не докопалось до истины?
   — Нет, не докопалось. Да, племянники. Потому что через год после начала следствия князь Витовт Ольшанский нежданно, скорым чином умре.
   Мы замолчали. Ненастный, слякотный день за окном все больше тускнел.
   — Но почему следствие? — спросил я.
   — Вот и я думаю, почему.
   — Всплыли события столетней давности?
   — Кого они интересовали? Даже если и было какое-то преступление, то что — отвечать внуку за деда? Через сто лет?
   — Могли польститься на деньги. Государственная казна была пуста.
   — Чепуха. Скорее бы новую подать наложили — и все.
   — А может, на откупе князь проворовался?
   — Тоже никого не интересовало. Уплатил сразу всю сумму, получил староство в аренду, а там кому какое дело, даже если бы ты трижды столько содрал с жителей?
   — Может, дела восстания? Связь этой… урожденной Мезецкой с главарем?
   — Дело касалось Ольшанского. Мезецких трогать бы не стали. В 1507 году какая-то прабабка нашей героини была «сердцем и душой» великого князя Жигимонта. И с того времени — приближенные к королям, очень доверенные люди.
   — Так, может, расследовали исчезновение княгини Ганны?
   — Позже она исчезла. Следствие уже с месяц шло. Видишь, сколько версий: старинный заговор — откуп — события восстания и то, как они отразились в семье князя.
   — А возможно, и то, и другое, и третье.
   — Может быть. Вот и занялся бы. Займись, а? Вот тебе и тема для очередного расследования.
   Святая Инесса смотрела на меня, умоляюще сложив руки.
   Я не мог отказать ей.
   — Подумаю, — сказал я. — Однако, послушай, Марьян, какая может быть связь между двумя событиями тех лет, да еще разделенных целым столетием, этой книгой из Ольшан, давно заброшенной, никому не нужной, кроме музея, да таких, как мы с тобой, и тем, что какие-то барыги от бизнеса на старине звонят тебе, ходят под окнами и так далее. Может, под окнами совсем не те, что звонили.
   — Может. Но тревога такая, что, кажется, вот-вот умру. Какое-то предчувствие. Вот говорит сердце, и все.
   — Говорит, потому что больное. У тебя разве не было прежде таких приступов беспричинного ужаса?
   — Это не то. Это не от сердца. Это глубже. Словно у собак перед пожаром.
   — Обратись в милицию, как я тебе советовал.
   — Чтоб приняли за сумасшедшего?
   — Тогда успокойся. Довольно себя истязать.
   Я поднялся. Надо было идти домой. И тогда Пташинский как-то внутренне засуетился. Начал нервно трепать темные волосы. Глаза стали беспомощными.
   — Знаешь что…
   Он взял старую книгу и протянул мне.
   — Знаешь… Возьми ты ее с собой… Они…
   — Кто они?
   — Не знаю. Они… Они не подумают, что я такую вещь мог выпустить из дома. Мне спокойнее будет. Хорошенько спрячь. Я буду иногда заходить. Исследуй ее, потом мыслями обменяемся.
   — А над чем же будешь думать ты?
   — У меня хорошая фотокопия. Я, чтобы не трепать книгу, работаю по ней. К тому же я в палеографии разбираюсь хуже тебя. А ты — погляди. В чем там дело? Возьми вот портфель. Можешь оставить у себя.
   Портфель был огромный. Даже эта большая книга скрылась в нем, и еще осталось свободное место.
   Я собрался было идти один, но увидел, что Пташинский натягивает пальто. Когда он брал на поводок собак, я было возмутился.
   — Это еще зачем?
   — Молчи, Антон. Надо.
   Он дал мне еще повод удивиться. Заскочил в ближайший «Гастроном». Собаки, конечно же, остались со мной, люто зыркали вокруг. Я думал, что он вынесет бутылку. А он вынес три. Одну, как и положено, с вином, а две… с кефиром.
   — Марьян, — сказал я. — Ведь я его терпеть не могу. Это же какая-то глупая выдумка. Мне же молоко бабка носит, я же сам его заквашиваю, делаю наше, деревенское. Мне от этой кефирной солодухи блевать хочется.
   — Можешь вылить, — сказал он, засовывая бутылки в портфель так, чтоб были видны горлышки. — Кислое молоко! Устойчивые привычки старого кавалера.
   — Маскарад? — с иронией спросил я. — Совсем ты рехнулся, Марьян, в детство впадаешь, сукин сын.
   — Ладно, — проворчал он, беря поводки. — Ты иди себе. Иди. Топай. Я провожу.
   Его тревога, как это ни странно, передалась и мне. Понимал, что все это вздор, а не тревожиться не мог.
   …У подъезда Пахольчик высунулся из своего киоска:
   — Бож-же ж ты мой, вот это собаченции! Звери! А что б это могла быть за порода такая — не сделаете ли одолжение объяснить?!
   — Тигровые доги, — буркнул Марьян.
   — Ай-я-я-яй, чего только не бывает! И тигра и собака! А скажите мне, как это их повязывают? Ведь тигра, хотя и большой, а кот. Как же он — с собакой?
   — Силком, — сказал Марьян.
   — Дрессируют, — добавил я, но тут мне стало жаль старика. — Это просто масть у них такая, тигровая. Мы шутим, дядька Герард.
   — Ну, бог с вами. Шутить не грех. Гляжу, прогулялись вы сегодня, румянец здоровый. И хорошо, что кефир на ночь пьете. Здорово это — кефир.
   — Еще бы, — сказал я. — А с вином и совсем недурно.
   Мы вошли в подъезд.


ГЛАВА IV. Про женщину из прошлого, абелей в отставке и о том, как чтение евангелия не принесло никакой пользы, кроме моральной


   Когда Пташинский ушел, я вспомнил, что уже три дня не могу дописать батьке письмо. Совсем закрутился с этой книгой. И письмо это несчастное уже давно было по сути написано, но тетка Марина всегда обижалась, если я не приписывал лично для нее хотя бы несколько строк. Человек она пожилой, с капризами.
   Я решил, наконец, свалить с плеч эту обязанность. Достал еще один лист и, помолясь богу, чтоб только не обидеть неосторожным словом, начал писать:
   "Мариночка, тетенька! Ты же ведь знаешь, как мне тяжелехонько писать, какой я бездельник. Иное дело звонить, но я звонил и не дозвонился. Уже потом узнал о Койдановской свадьбе и что вы там были. Загрустил я по тебе и отцу. Если он забыл все слова, кроме «запсели они, сидя в городе» и «приезжай, половим рыбу», то хоть ты возьми лахi пад пахi[23] и приезжай ко мне. Как получишь письмо, так и выезжай, чтобы назавтра я тебя видел здесь. Поговорим, в театр на новую пьесу сходим. Страшно интересно! А то боюсь, вдруг случится что, пошлют куда-нибудь и тогда до лета не жди. Правда, возьми и прикати. У тебя ведь теперь есть свободное время. Заодно я надумал купить вам кое-что. Приезжай, скажем, 12-го в 11 часов поездом. И не откладывай. Встречу на машине. В самом деле, за чем остановка? Дай телеграмму, если приедешь позже. А то у вас с утра работа, и днем, и вечером работа. А я вас знаю.
   Дела мои с новой книгой пошли на лад. И так все вдруг получилось! Помогли рецензии, дай бог здоровья Петровскому и Клецкину. Так что, позвольте доложить, целую тебя уветливо и умильно и остаюсь
   твой почтительный благоговейный племянник
   Антон".
   Ф-фу-у! Вот ведь и люблю я тетку, и беседовать с нею одно наслаждение, а написать слова, что сказал бы устно, — зарез.
   Я отложил письмо, погасил настольную лампу. Снова перелистал книгу Пташинского и вдруг решил, что ее не стоит оставлять на виду. Словно подозрительность Марьяна заразила и меня. Поэтому и взял тяжелый том и понес к секретеру.
   У меня мало старых вещей, не то что у Марьяна, но даже Марьян завидует моему секретеру. А я горжусь им. Самое начало XIX столетия. Варьированный местным крепостным мастером до неузнаваемости ампир. И эти вариации сделали ампир, если это только возможно, еще более благородным. Строгие формы, продуманность каждой детали, рассчитанное удобство и красота. Черное дерево и самшит, скупо инкрустированные перламутром. И как только откинешь доску — встает перед глазами радуга: бабочки над стилизованными полевыми цветами. Сколько я намучился, пока чуть ли не из груды лома восстановил его.
   Но главное не это. Главное — тайник, который я сам случайно обнаружил только около года назад. Нажимаешь на пластинку возле замка, подаешь ее вперед, а потом влево, и отодвигается в сторону задняя стенка отделения для бумаг. А если при этом нажать на среднюю бабочку — откроются боковые тайники, очень вместительные.
   Там можно прятать письма, документы и все такое прочее. Туда я сейчас положу книгу Марьяна. Не нужно, чтобы ее видело больше людей, чем это необходимо. Ну и потом: у меня «увели» довольно много книг. От «Сатира» Кохановского до «Вина из одуванчиков» Бредбери. Увели даже белорусский том «Живописной России», несмотря на гигантские размеры. Если кто-нибудь «одолжит» и это — будет плохо. Как тогда смотреть в глаза Пташинскому и у кого одолжить глаза для себя? У собаки, что ли? А таких охотников на «позаимствование без срока» у нас все больше и больше. И даже суда на них нет, гадов.
   Я спрятал книгу, закрыл тайник. И хорошо сделал. Потому что сразу залился дверной звонок и появилась «моя прежняя любовь» Зоя Перервенко собственной персоной. Явилась после того, как два месяца носа не показывала, и я уже думал, что никогда не зайдет.
   Пока я ставил на столик бутылку «Немеш кадара», яблоки и еще то-се, пока включал нижний свет и гасил верхний, мы обменялись десятком стандартных фраз: как жизнь, что там и чего, как со здоровьем (это в ее двадцать восемь!). И лишь после первого бокала я сказал:
   — А я думал — все.
   — Оно так и есть — все. Незачем дольше тянуть, если уж ты такой честный.
   Честный не честный, но, когда в первый вечер нашего знакомства вся компания ушла от меня, а она осталась до утра и потом оставалась почти каждый вечер на протяжении четырех месяцев, я тогда, видит бог, не знал и даже подумать не мог, что она замужем. Наоборот, из такого ее поведения бесспорно вытекало, что она одна. Черт бы побрал этих мужей, что ездят на семь месяцев в экспедиции, да еще туда, куда даже несчастный Макар не гонял своих не менее несчастных телят.
   Все всплыло наверх только тогда, когда я предложил ей поехать на юг, а потом подумать и о чем-то «более серьезном». Тут-то она мне и поведала обо всем. При этом, нисколько не смущаясь, предложила, как лучший вариант этого «серьезного», что будет иногда заходить и после возвращения мужа. Я только крякнул. И, может быть, даже согласился бы, потому что успел очень привязаться к ней. Но это было невозможно. Ибо самым большим свинством во всей этой истории было то, что я, оказывается, прекрасно знал ее мужа, Костю Красовского. А он был чудесный парень, верный друг своим друзьям, широкий, независимый, душа всякой компании, любитель погулять, честнейший палеонтолог и добрейшей души человек. Такого обидеть — тотчас надо повеситься.
   И я стал отдаляться, хотя, ей-богу, если не врать, это мне дорого стоило.
   Яркая блондинка, глаза густо-синие и холодные, поразительно изогнутые сочные губы, стройная шея, изящные руки, безупречное тело — от высокой груди до ног, которые уже сами по себе были как мечта каждого мужчины.
   Черт бы побрал эти разные фамилии!
   Черт бы побрал эту невозможность знать, замужем женщина или нет! Черт бы взял в этом смысле всех не литовцев! Как было бы хорошо. Знакомишься. «Красаускайте», — ну, значит, дерзай, голубчик, если она не против. «Красаускене», — ну и топай, дорогой, прочь, ад брамы ды прама[24], здесь участок застолблен, и если получил «облизня», то иди и облизывайся, не с твоим еловым рылом здесь мед пить.
   Во всей этой истории меня утешило только то, что она, заметив мое отдаление, сбросила — наверное, по глупости — маску доброжелательной, преданной, покорной женщины. И я, наконец, рассмотрел в ней безграничное желание жить, только получая блага и ничем не платя взамен жизни и людям, неудержимую жажду всяких там утех и наслаждений, что бы там ни творилось вокруг, как бы плохо ни было окружающим.
   Но разве она одна такая из женского племени? Это еще не причина, чтобы перестать любить. Иногда наоборот, таких еще больше любят. И страдают, как страдал я.
   Только спустя какое-то время мой друг Алесь Гудас, тот, что подавал мужикам в окно стакан, увидев, что я немного протрезвел, сказал:
   «Не с тобой, брат, первым она этого бедного Красовского обманывает. Такой хлопец, такой золотой парень — и на тебе!»