— Плачет душа? Я это знаю. Сам дважды пережил такое… Так вот, Антон, если что-нибудь вспомнишь или найдешь, — ты скажи Хилинскому. Мы ведь друзья, он меня проинформирует. — И вздохнул. — Ведь я же понимаю, мало радости человеку, да еще впечатлительному, таскаться по нашим учреждениям.
   Он положил мне руку на плечо.
   — А на Клепчу, хлопец, не сердись. Он еще молод, глуп, жестковат по молодости. Зарывается, как щенок-выжлец. Жизнь его не била, не ломала. Вот ломанет, как нас с Адамом, тогда будет знать цену доброте и доверию к тому, к кому надо. Убедится, какое это облегчение, когда никто во второй раз не бьет тебя дубиной по голове.


ГЛАВА VI. Короткая. О седом антикваре и «барыге»


   Мне все же пришлось зайти к Клепче, хотя для меня это было хуже смерти. Случилось так, что вечером следующего дня он позвонил и ласково проинформировал, что ни в одном комиссионном магазине города исчезнувших картин — простите — нет и что, значит, имела место кража. И, стало быть, все было просто.
   — Нет, не просто, — сказал я в трубку. — Не знаю, как с его смертью, но он не поехал бы на Романь, ожидая вестей от жены. Могли воспользоваться отсутствием. Потому что кто-то обещал за евангелие большие деньги. Искали его, не нашли, прихватили, что попалось под руку, вот и все. А могли и убить каким-то неизвестным способом.
   — Так что бы вы посоветовали, уважаемый Антон Глебович?
   — Я знаю? Я стал бы искать того, кто умолял продать ему книгу, может, он и подговорил взломщиков.
   — А может, в самом деле схватило сердце, упал, захлебнулся? А квартиру ограбили потом?
   — Ваши гипотезы, вы и проверяйте.
   Я положил трубку. Со времени обыска я выносить его не мог за одно только подозрение ко мне.
   В эти дни я сделал одно открытие. Вертел книгу и так и этак и нашел в двух миниатюрных «красных буквах», — словно бы вплетенные в завитки, в листики, цветы и узоры, — инициалы. Может, мне это и показалось, но как иногда видишь в пятне на стене портрет или пейзаж, так видел и я в двух миниатюрах инициалы ПДО — Петро Давыдович Ольшанский, ВФО — Витовт Федорович Ольшанский. Это, кажется, подтверждало факт, что евангелие принадлежало им, но я не знал, чем этот так называемый факт может мне помочь. Ну, скажем, мог быть такой побудительный мотив, как похищение фамильной ценности. Но где теперь, кто они, дьявол их возьми, отпрыски того рода? Скорее всего, мотив был единственный — спекуляция.
   И вот спустя два дня «уважаемый пан детектив» Клепча позвонил мне и вежливо пригласил к себе. Сами понимаете, что это было не то приглашение, которое можно игнорировать. Я явился и увидел в уютном таком кабинетике две картины, прислоненные к стене.
   — Они?
   — Они. Видите, на оборотной стороне «Кромвеля» заштопан след повреждения?
   — Его почерк? — Он протянул мне квитанцию.
   — Почерк не его. Подпись его.
   Он покраснел. Люди подобного типа не любят, когда им дашь понять, что они употребляют не те слова и неправильной речью искажают смысл. Мне и помолчать бы, но очень уж он мне опротивел.
   Потом я имел еще два приятных знакомства. Одно с седеньким дедком — антикваром, этакой носатой птичкой с удивительно элегантными и подвижными ручками. Второе — со здоровенным, выхоленным верзилой, этаким щеголем в сером костюме из мягкой дорогой шерсти. И галстук подходил к этому костюму, и серебряный старинный сыгнет[31], именно сыгнет, а не перстень. Не подходили только усики вышибалы, но это уже зависит от вкуса каждого человека.
   — Так я же вам и говорю, — горячился дедок, — что тут и графической экспертизы не надо. Это рука Пташинского — я хорошо знаю.
   — Слова, — сказал Клепча.
   — Что слова?! Что?
   — Слова, говорю, слишком специфические знаете.
   Тут он мне впервые понравился. Но дедок взвился:
   — Криминальные романы пишете?! Детективы печатаете?! Так что вы хотите, чтобы люди не знали специфических выражений? А что касается того, что вы картин не видели в салоне, так я таки главный антиквар и был в отъезде, а квитанцию спрятал, а картины на складе были. И вот их выставили, что?! Вы же видите, когда они сданы.
   — За два дня до смерти, — сказал Клепча, — вот почему было много денег. Слушайте, а вы это точно знаете, кто звонил Пташинскому насчет книги?
   — Ну, как же иначе? Ну, разве я что? Конечно, точно! Спросили бы меня с самого начала, и не понадобилось бы тех глупых подозрений, разве не так?! И он был рад сказать с самого начала. Вот он хотел купить, Борис Гутник! Уже я что, Борю не знаю, чтоб не знать, кто хотел купить?
   — Почему хотел купить?
   — Книголюб. А что, нельзя?
   — Торгует книгами?
   — Так я же не слышал. Иногда меняет.
   Привели и Борю, того самого выхоленного верзилу.
   — Я звонил, — спокойно признался он, разглядывая ухоженные ногти. — Только никакого шантажа не было. И никакого «человека деревенского вида», который был на книжной выставке, не знаю. Да, раза три звонил. Все надеялся, что передумает… Ну, просто хотел иметь эту книгу.
   — Для работы?
   — Не все, кто любит книгу, используют ее для работы. Я просто люблю книгу. А вы разве нет?
   Хотел бы я видеть человека, который в наш просвещенный век признался бы, что он терпеть не может книг. Хоть до этого мы, слава богу, доросли.
   Клепча смутился, а молодой верзила продолжал весьма серьезно:
   — Это единственная моя страсть, товарищ лейтенант. За это, по-моему, не судят. И если уж «книги суть реки, напояющие вселенную», то как можно обвинять того, кто жаждет и пьет? Да, звонил, не хотел выпускать из рук.
   — Вам не случалось торговать книгами? — спросил Клепча.
   Гутник полез в карман пиджака и достал газету.
   — Это еще зачем?
   — Сегодня как раз, идя сюда, получил. Белостокская «Нiва»[32]. Видите, благодарность за то, что передал в библиотеку двести пятьдесят книг. Если бы торговал, вряд ли сделал бы такое. Как только насобираю хороших книг, менее ценные отдаю. Можете проверить.
   — А мы и проверили, — сказал Клепча, — тут вы не лжете, все правда. И здесь отдавали, и в Витебске, и польским белорусам.
   Я не знал, зачем Клепча держит при этих допросах меня. Попросил разрешения закурить, раскрыл пачку.
   — Дайте и мне, — попросил вдруг верзила. — Спасибо. Что за сигареты? «БТ»? Курильщик из меня никудышный, но, понимаете, разволновала меня эта история.
   Неумело затянулся, даже щеки к зубам прилипли, и, указывая на газету, сказал как будто в пространство, но с очевидным желанием уесть Клепчу:
   — Имя напечатали. Культурные люди. А тут и собака не скажет спасибо.
   Этот человек начал вызывать к себе расположение. Даже его усики уже не казались мне фатовскими.
   Идя домой, я думал, что и последние косвенные доказательства рухнули. Ничего не дало вскрытие, ничего не дало исчезновение картин. Ни в квартире, ни на месте, где погиб Марьян, не было найдено никаких следов. Насчет книги звонил ни в чем не повинный книголюб, да и неизвестно, книгу ли искали взломщики, усыпившие собак.
   …Прошла неделя. Никто мне не звонил, никто не вызывал меня, и по этим приметам я понял, что следствие по делу преждевременной смерти Пташинского скорее всего зашло в тупик.


ГЛАВА VII. Что было сказано в «Новом завете» и какую тайну запрятал в «Апокалипсисе» Иоанн Богослов


   Работать я не мог. Развлекаться — тоже. Неотвязные мысли о Марьяне и его неожиданной кончине мучили меня днем и ночью. Оставалось одно: тупо и упрямо сидеть над его книгой и думать, думать, думать. Думать без всякой надежды до чего-то додуматься, без всякой надежды свести концы с концами. Единственное, что было в ней не напечатано, — это маргиналии[33], комментарии скорописью. Чаще всего они носили мистический характер наподобие: «Сбылось при короновании» или «Справдилось в вещем сне такого и такого».
   Мне уже давно хотелось плеваться, и все же…
   В тот вечер я решил сделать последнюю попытку.
   Под зеленым абажуром горела очень сильная лампочка. Свет бил мне в глаза, и потому я опустил колпак пониже, чтоб свет падал только на книгу. То ли я измотался, выдохся за последние дни, то ли подействовала тишина, но я на миг задремал и, по-видимому, осунулся в кресле. А когда открыл глаза, еще затуманенные сном, то увидел на левой странице книги едва заметные темные точки. Поднял голову — они исчезли. Опустил — появились снова. И тогда я понял, что вижу не точки, а чуть заметную «тень от точек», от каких-то шероховатостей бумаги. Закрыл глаза, провел кончиками пальцев и почувствовал их на ощупь. Я перевернул страницу и увидел, что этим невидимым микроскопическим выпуклостям, которые и давали похожую на россыпь соринок тень, соответствовали вмятинки, сделанные, возможно, тупым концом иглы. Позже я убедился, что в этом месте они были еще крупнее. Если бы не случайное стечение обстоятельств, если бы не это низкое местонахождение источника света и моих глаз, я так бы ничего и не узнал. Но только это и было везением. Потом пришла очередь умения.
   Эти вмятинки были размещены без всякой системы. Я насчитал девять таких под буквой А, десять под буквой С и так далее. Если это и была тайнопись, то такая, которую не разгадаешь. Криптограмма? Анаграмма? А черт его знает, как назывался этот способ в средние века. Хоть ты зарежь, вылетело у меня из головы название этого метода шифровки. Но я вам объясню суть. Патентного бюро тогда не было, бюро открытий тоже. И вот, скажем, ученый делал какое-то открытие, но хотел иметь еще немного времени, чтобы его проверить. Только как было это сделать, чтобы открытия не перехватил кто-то другой, чтобы потом можно было доказать свой приоритет? Тогда он зашифровывал изобретение.
   Оно, к примеру, заключалось в одном предложении: «У шефа длинный, красный от вина нос». Неудачный пример, потому что здесь пришлось бы шифровать совсем по иной причине, не по научной, а по административной, но ладно.
   И вот наш ученый муж выписывал, сколько раз встречается та или иная буква, и записывал так: у-1, а-3, ы-2, и-2, и-2, е-1, о-2, ш-1, н-5, ф-1, л-1, д-l, p-1, к-1, с-2, т-1. Или: уаааыыииййеоо и т.д.
   Если человек умирал, тайна о шефовом носе умирала вместе с ним. Не знаю, может ли в таком случае помочь даже самая сложная электронная машина с бесчисленным количеством испробованных вариантов.
   Тот, кто что-то открыл, заверял шифровку у нотариуса, рассылал другим крупным ученым и потом спал спокойно, зная, что никто этого не разгадает, что участок застолблен.
   А вообще-то был факт, когда, кажется, Галилей, я не астроном и потому, быть может, рассказываю вам легенду или в чем-то искажаю действительное событие, но суть истории была приблизительно такова, и я об этом где-то читал, — так вот, Галилей застраховался таким образом и чуть ли не Кеплер не поленился перебрать все возможные варианты и подстановки букв и заявил, что зашифрованное предложение звучит так: «Привет вам, близнецы, Марса порождение!» А если это так, то Галилей открыл спутники Марса. Было, правда, несколько лишних букв, кажется, три, но тогда и это специально делали, ради большей уверенности.
   Спустя какое-то время Галилей все проверил и выступил с сообщением, что смысл его открытия, если отбросить шесть лишних букв, такой: «Высочайшую планету тройною наблюдал».
   Выяснилось, что он открыл кольца Сатурна.
   Но я никогда не был Галилеем и никогда не буду Кеплером, да и черт его знает, где набраться терпения на два года подстановок и вариантов, чтобы потом выудить любопытнейший факт, что у жены такого-то ноги кривые и волосатые.
   Поэтому я подумал, что вмятинки могут быть и на других листах и что я их просто не углядел. Эти я приметил на первой странице апокалипсиса, и, по логике вещей, можно было предположить, что и остальные, если они есть, будут сделаны неизвестным шифровальщиком на первых страничках каждой книги.
   Часа два заняло просматривание на свет, пока я не добрался до «Нового завета». И тут я заметил…
   [34]
   Я выписывал буквы. Что-то получалось.
   [35]
   (Это значит первы, первый — автор напутал, потому что текста книги не хватало).

 
   Меня подмывало взяться за апокалипсис. Как-то подсознательно я предполагал, что основная часть тайнописи там, что мозг средневекового человека обязательно должен был бы проводить какую-то параллель между своей тайной и таинственностью «Откровения», что он должен как бы соревноваться в непонятности с апостолом Иоанном.
   Вы уже знаете, что под общей обложкой были переплетены без всякого порядка и без какой бы то ни было системы книги совершенно разного содержания. Наконец, я добрался до «Статута» 1580 года.
   [36]

 
   Нашч… [37]
   Я ползал по этим строкам, буквам и ударениям, слепя глаза низким светом очень сильной лампы.
   [38]

 
   …атку разумному[39].

 
   Меня охватила какая-то ярость, какое-то исступление, какой-то бешеный азарт. Все же это была шифровка начала XVII столетия. Еще был жив Лев Сапега, еще не нахлынули шведы, еще древний язык звучал, звучал в полный голос и в правительстве, и в суде. И постепенно на отдельном листе возникли выписанные мной слова.
   Он специально писал слова слитно, этот шифровальщик. Однако здесь он допустил одну присущую всем людям ошибку: писал буквы наиболее густо там, где слова делились. Я проверил, где стоит Ъ после согласной, и убедился, что это так. И тогда я стал делить предложение на слова и одновременно переводить его на современный белорусский язык. Мешало то, что неизвестный любитель тайн специально нарушал современную ему белорусскую грамматику, чтобы тяжелее было догадаться. А возможно, он недостаточно хорошо знал ее. Но ведь совсем отступить от нее он не мог. Он все равно в той или иной мере оставался в ее плену.
   Не слишком это было понятно, но какой-то смысл намечался. Ну что же, дальше, дальше.
   Чтоб ты сгорел со своей шифровкой, холера! Но ничего не поделаешь, поползешь дальше, хотя наши ученые так и не удосужились за сто лет исследований составить относительно полный словарь старобелорусского языка (словарики в конце некоторых исторических работ в счет таковых не входят, да и стоят немного).
   Почему-то мне пришло в голову венгерское кер, и совсем не подумалось, что и по-польски дурак — kiep. Вот я и оказался тот самый — кепъ.
   «Ежели скопец головою, дурень, (то) не украдешь (нрзбрч.) подло. Загамую (задержу), ибо клюкою (здесь недоставало слова, но можно было догадаться, что „клюкою“ — ключом хитрости или ума). Разумный, (то) сложи змеею, лестницею, дымом…»
   Дымом? При чем тут дым?!
   «Канонъ (то бишь накануне, а может, в значении сначала) вшыткое (все целое, все до конца) вокруг меди, занехаешь (не обратишь внимания, выпустишь из вида) (нрзбрч.) за заворою (за завалою)».
   Потом я попытался перевести все это на белорусский современный язык, по возможности упростив текст. Получилось, за исключением темных мест, так:
   «Я, первый и последний, потомку разумному завещаю медь посеребренную. Иному медь толочь, в три фунта (с) половиной. Очередность такая: корешки удобно начало спрятали, (а) медь скрыла остальное. Ежели (ты) скопец головой, дурак, (то) не украдешь (нрзбрч.) подло. Удержу (бо) тебя ключом (хитрости?). (Ежели) разумный (то) сложи змеею, лестницею, дымом… Сложи поначалу все целое вокруг меди. Не обратишь внимания (нрзбрч., может — „останется“?) за завалою…»
   Когда я записал последнюю букву, меня даже в пот кинуло. И нельзя сказать, чтобы смысл этой записи стал более ясным после перевода. Как и прежде, я не знал, в чем тут дело, что к чему и как?
   Я подготовил себе воды с вареньем, бросил туда несколько кубиков льда, вскрыл свежую пачку сигарет, снял туфли и завалился на тахту, покуривая и прихлебывая воду, потому что у меня от этих дурацких лингвистических упражнений глотку будто наждаком продрали.
   Черт его знает, что-то такое, скрытое под корнями, — оно вначале.
   А то, что потом, — кто-то спрятал под медью, холера на ту медь и на то дерево с корнями. И если ты не дурак, то это что-то, эту медь, эти корни или то, что скрыто под ними, обкрути змеей и дымом вокруг еще какой-то меди, чтобы что-то не осталось за завалой… Ну, а если обмотаешь, то что будет? Второе пришествие? Бульон с бобами? Фига с маком под нос?
   Я поднялся, подошел к окну и прислонился лбом к холодному стеклу. Стояла уже ночь. В черном зеркале стекла отражалось мое лицо, огонек лампы, а сквозь все это проступал неуютный городской пейзаж с последними огнями в окнах и с черным асфальтом, по которому наперегонки мчались, плясали расхлестанные, рваные, гонимые ветром водопады дождя.
   Я был на грани того, чтобы все это бросить. Во всей книге пометок больше не было, и господь его знает, что скрыл под своей тайнописью тот древний человек, по костям которого прогрохотало уже несколько столетий.
   «Брошу», — решил я.
   Но в тот же миг я представил, как далеко за пределами города, на новом кладбище, где даже и деревьев еще нет, а только прутики выбиваются из холодной вязкой глины, лежит в этой самой ледяной персти то, что было когда-то Марьяном, лучшим, единственным, может быть, последним моим настоящим другом на этой клятой земле. Он завещал мне эту тайну, он беспокоился, он, возможно, погиб из-за нее. Потому что, хоть вы меня расстреляйте, я не верил, что все объясняется так просто: сердечным приступом и падением в воду. Не верил. У меня было первобытное, животное предчувствие, как у собаки, что все это не так, и если следы не найдены, если ничто не украдено, если никто не виновен из допрошенных к настоящему времени, то это не означает, что их нет, виновных, что новых следов не будет. Наконец, это просто мой долг перед его памятью.
   И потому я опять закурил, сжал пылающую голову холодными руками и, собрав всю свою напряженную, холодную решимость, попытался сосредоточиться, сконцентрировать внимание только на одном.
   «Медь… змея… дым». При чем тут, к дьяволу, дым? «Медь» написана там, как «мед»… А может, это не «медь», а «мёд»? Чушь собачья лезет вам в голову, уважаемый товарищ Космич, чушь и бред сивой кобылы! Какой осел будет прятать что-то там в мед? Разве что только убитого на войне знатного человека заливали в долбленом гробу медом, чтобы довезти целым к родовой гробнице или к бальзамировщику? Но представьте себе человека, который расшифровывал, искал, убил на это полжизни, и все только для того, чтобы найти труп? Это, простите, юмор висельника. И потом, что можно наматывать вокруг меда? Нет, ясно же, что это что-то надо наматывать вокруг какого-то медного предмета. А зачем?.. Нет, с этого конца ничего не получается… Корни скрыли начало. Деревья с кореньями… Стоп! А почему дерево? О дереве нигде не сказано!.. И, наконец, существуют на свете омонимы… Так… Ну, ну… Корешок может быть не только у дерева… Корешки могут быть табачные… Корешок может быть… у… книги. У книги, черт возьми! У книги!
   Я бросился к столу, где лежала книга. Я не мог ждать, не мог обдумывать все это дальше. Еще одного разочарования я просто не вынес бы. Я страшно боялся и одновременно знал, что не ошибаюсь. Ведь я был идиотом, который даже не догадался, что лучше всего можно замаскировать вещь на глазах у всех.
   Корешок плотно прилегал к листам, но не был прошит нитками, и это меня немного успокоило. Я взял железную линейку и начал осторожно просовывать ее за корешок. Линейка входила очень медленно и с тихим потрескиванием: отдирался клей. И это было так же, как если бы стальной ланцет с потрескиванием резал мою собственную плоть. Ну, конечно, это было варварство, но я не мог больше ожидать. И я не резал по книге, а просто отодвигал эту рыжую кожу, пусть себе и отрывая приклеенное.
   Потом склею снова. Старательно и прочно.
   Он, наконец, отстал. Я глянул в просвет и заметил, что там как будто что-то желтеет. Где пинцетом, а где и помогая пальцами, я тянул, шевелил, дергал и постепенно вытянул это желтое.
   …И почти вскрикнул пораженный, когда на стол передо мной, наконец, легла сложенная вдвое длинная лента пергамента. Длинная лента, на которой были разбросаны буквы, начертанные старинными черными и со временем порыжевшими чернилами-инкаустом, как называли их предки в те времена.
   Я тут же измерил ее. Длина, когда развернешь, была 63 сантиметра, ширина — 49 миллиметров. Буквы были разбросаны в полном беспорядке, но даже там, где они составляли строку (всегда под определенным углом к полоске), я ничего не мог понять. А между тем это не могло быть произвольной комбинацией знаков, потому что соседние строчки звучали так:
   По крайней мере, одно слово, FINIS, было понятно. И слово это было латинское. И обозначало оно «конец». Однако стоило перейти к соседним кускам, написанным нашей родненькой кириллицей, и сразу выходила чушь наподобие такого:
   Скажите, вы слыхали когда-нибудь о слове, которое начинается с твердого знака, или о твердом знаке, который удобно разместился после гласной? Я — нет.
   И я читал, и все это звучало, как у ополоумевшего раввина, который читает белорусскую книгу на еврейский манер, с конца.
   А, черт! А почему бы и в самом деле не представить, что это написано «с конца», наоборот. Скажем, методом, который тогда считался совершенной шифровкой, а теперь передан в пользование детям, когда им приспичит играть в тайные сообщества.
   В этом случае первой букве алфавита должна соответствовать последняя.
   А — это я, а я — это а.
   Гм, вот и соответствующие куски "а". И еще «яа». И еще. Значит, это «ая». Похоже на то, что окончания прилагательных женского рода типа «толстая», «глупая». Ну что же, в этом что-то есть. Вполне возможно, что это и есть детские хитрости литореи[40], когда алфавит делили пополам, первую половину писали слева направо, а вторую справа налево, под нею, и потом заменяли буквы из верхнего ряда буквой из нижнего и наоборот.
   Что же, попытаемся и мы.
   Сколько же это было букв в том белорусском алфавите? Ну, во времена Кирилла Туровского[41] было сорок две. Но даже уже и в то время почти не употреблялась буква
   — дервь.

 
   А уж до XVI столетия она и подавно не дожила.
   Шифровальщик вряд ли употреблял еще и такие знаки, как юсы простые и йотированные. Вычеркнем и их. Буквы «от», «кси», «пси» не были в чести у белорусов, особенно в мирских документах. Предкам были свойственны рациональность и склонность упрощать излишне сложные вещи. Что им было в автоматически перенесенных из греческого алфавита знаках? Подумаешь — «кси» в слове Александр. Можно и двумя буквами обойтись.
   Я долго думал над тем, пользовался ли мой человек такими буквами, как «зело», «i десятиричное», «фита», «ять» и так далее. И пришел к выводу, что не пользовался. Вместо них вполне можно было употребить обычные з, и, ф. Ведь ему нужно было предельно упростить дело.
   Таким образом, сложенный мною «алфавит шифровальщика» приближался к современному белорусскому алфавиту, с тем исключением, что в нем не было букв э (ее в то время вообще не было) и, конечно, у (у — бывает кратким в белорусском алфавите). Потому что в кирилловском алфавите она отсутствовала, и мы даже не знали бы, существовал ли такой звук в нашей тогдашней фонетике, если бы не косвенные суждения и если бы не белорусские книги, написанные арабским шрифтом, в котором имеется и дз, и мягкое ць, и много иных вещей подобного рода.
   Зато, поразмыслив, я включил в алфавит букву щ (шта), довольно распространенную в текстах того времени. Таким образом, у меня получилось тридцать букв, или два ряда по пятнадцать.
   На одной стороне полоски были такие буквы: