— Мое.
   — Сколько всего сумок?
   — Две.
   — Ладно, раз две — ставь назад.
   Я засовываю сумки на полку. Таможенник раскрывает молнию на бауле.
   — Чьи вещи?
   — Мои, — говорит Валя.
   — Это что — рубашка? Новая?
   — Нет, бэ-у.
   — А по-моему — новая. Сколько стоит? Тысячи две, не меньше. Думаете, я дурной? Цен не знаю? А сколько у вас еще всего? Тут не на пять тысяч, тут на все пятьдесят или сто. Готовимся на выход.
   — А может, не надо? — Валя задвигает дверь купе, достает десять долларов и бутылку шампанского.
   Таможенник кривится, отворачивается.
   — Не тяните время. На выход.
   Валя вынимает еще десятку. Таможенник забирает обе, складывает, сует в карман штанов. Он расстегивает китель, отворачивает полу. К подкладке аккуратно пришит карман по размеру бутылки. Валя ставит в карман шампанское.
   Таможенник говорит:
   — Ладно, все, короче. Счастливого пути.
   Въезжаем на польскую территорию. Поезд замедляет ход.
   — Теперь поляки, — говорит начальник цеха. — Эти только водку смотрят и спирт. Остальное им — до пелагеи, извиняюсь за выражение.
   Я спрашиваю:
   — А водку почему?
   — Экономика. Знаешь, сколько государство зарабатывает на водке? Своя водка у них дорогая: пятьдесят тысяч и больше. А наша идет по двадцать. Вот и считай. Представь, если б к нам приезжали… ну, например, вьетнамцы и продавали водку дешево. Тогда б нашу никто не брал. Так и у них.
   — А вы много водки везете?
   — Две, как положено. А у тебя что — больше?
   — Ну да.
   — Хорошо спрятана?
   — Так себе… А что будет, если найдут?
   — Не бойся, не арестуют и в Польше жить не оставят.
   Польский пограничник похож на белорусского, только вместо фуражки — картуз, а форма — бежевая. Он быстро перелистывает паспорта, смотрит на фотографии, потом на лица, водит пальцем по странице блокнота.
   Таможеннице лет двадцать пять, симпатичная брюнетка. Она сует руку в мою сумку, находит бутылку водки, вторую, «Рояль».
   — Сколька водки?
   — Еще две.
   — А «Рояль»?
   — Тоже две.
   — Вшистка — тутай.
   Она ставит бутылки на стол, я вынимаю остальные, говорю:
   — Ведь литр можно?
   — Можна.
   Я кладу один «Рояль» обратно в сумку. Таможенница выставляет водку за дверь купе, выходит.
   Стоим с начальником цеха у двери купе, смотрим в окно. Чувак из нашего вагона тащит на спине большой прозрачный пакет. В нем — бутылок двадцать водки и спирта. Полячка-таможенница идет рядом. Чувак что-то спрашивает у нее, она не отвечает.
 
***
 
   Поезд стоит на станции в Сокулках. Я прислоняюсь к ограде, жду, когда все выгрузятся.
   Мужик в военной шапке со звездой тащит из вагона большущий баул. Баул застревает, мужик проталкивает его, сбрасывает на перрон, выпрыгивает сам. Он хватается обеими руками за ручки, волочет баул по перрону, за ним тянется желтый след краски.
   — Э, твоя краска по пизде пошла, — говорит губастый невысокий пацан в летчицкой кожанке.
   — Ага, точно.
   Мужик останавливается, открывает баул, вытаскивает протекшую жестяную банку.
   — Ты лучше убери все, песком засыпь, а то пшеки доебутся…
   Товар загружен в автобус «Jelcz». По всему проходу, от пола до потолка — сумки и баулы. Старший группы говорит:
   — А сейчас аккуратненько занимаем места, по спинкам сидений. Первые лезут и садятся сзади, потом остальные по очереди…
   Сидим в автобусе, ждем директора польской фирмы. Идет дождь. На привокзальной площади — три машины-такси: старый «мерс» и два польских «полонеза». Подходит тетка в прозрачном дождевике, садится в «мерс». Машина трогается. «Полонезы» подъезжают на два метра ближе.
   Сзади базарят два мужика.
   — Говно все это — замки, краска. Надо, знаешь, что возить? Один «Рояль».
   — И как ты его провезешь?
   — Обыкновенно. Договариваешься с проводником, даешь ему пятьдесят баксов, и он провозит в своем купе. До ста бутылок. Одна бутылка стоит, если брать сразу сто, доллар девяносто. Вот и считай — грубо, двести долларов, плюс проводнику полтичок, ну за поездку там… Ну, даже если триста за все. А в Варшаве можно сдать оптом по пять баксов бутылка. Вот и смотри — не надо на базаре стоять, мерзнуть, деньги забрал — и ходи потом отдыхай.
   — Ладно, все это понятно. Ты лучше скажи — на перекупке будем сидеть?
   — Черт его знает. Что-то не особо хочется. Я посмотрел тот раз, как армяне сидели, — ничего толком не продали… Даже и не знаю. Вообще, Польша скоро закроется, ничего не будет идти. Я вон первый раз ездил полтора года назад — все продал, даже веревку брал с собой, товар отгородить — и ее какой-то дед купил за десять тысяч. А потом с каждым разом все херовей и херовей.
   Я открываю русско-польский разговорник, учу названия числительных. Едэн, два, тржи, чтэры.
   Директор фирмы — молодой, толстый, лысый, говорит по-русски:
   — Сейчас поедем в хотель, это небольшой хотель у лесу. Специально не у бовших городах, там рэкет. Три дня — торговля, потом закупка в Бявостоке — и домой.
 
***
 
   Четыре утра. Старший включает свет. Кроме него и меня, в номере два мужика. Мы вылезаем из-под одеял, одеваемся, выносим сумки в коридор.
   На базаре темно. Польские торговцы достают из машин раскладушки, расставляют, выкладывают на них товар: батарейки, фонарики, зажигалки, игрушки, шмотки.
   Поляк в черной куртке с нашивкой показывает старшему, где нам встать — на куске асфальта в углу базара, у сетки забора.
   Асфальт мокрый. Я кладу на него кусок клеенки, бросаю сверху газеты «Советская Белоруссия», начинаю вынимать из сумок товар.
   Появляется первый народ — деревенский, бедно одетый. Дед в заколотых прищепкой штанах ведет заляпанный грязью велосипед.
   Сыплет противный снег, прилипает к моим мискам и ведрам.
   — Иле то ведэрко? — спрашивает полячка в черном платке. С ней — девочка в серой куртке с разводами грязи.
   — Двадесьце тысенцый.
   Полячка кривится.
   — Пятнасьце?
   Я мотаю головой.
   — Седэмнасьце.
   Она машет рукой, берет ведро, дает девочке, отсчитывает «тысенцыи».
   Дед в телогрейке наклоняется мне к уху, шепчет. Я разбираю одно слово: «Рояль».
   — Сто двадесьце.
   — То дрого.
   — Найди дешевле.
   Дед кивает, сует мне новую стотысячную купюру и Две грязных потрепанных десятки. Я достаю из сумки бутылку, незаметно передаю ему. Он кладет ее в карман телогрейки.
   — Дзенькуе.
   Сидим в номере на полу, перебираем товар, отчищаем от грязи. Моя выручка за день — триста тысяч.
   Старший сует кипятильник в кастрюлю с сардельками, вставляет вилку в розетку. Товара у него не осталось — была только гладильная машина «Калинка», он сразу продал ее за три миллиона.
   Маргелов — здоровый усатый дядька, приятель старшего, говорит:
   — Я когда первый раз ехал, не знал, что так может быть — на базаре ни жрать, ни пить, ни сцать не хочется. Не до того.
   Все хохочут.
   — Один хер, недолго осталось. Скоро накроется Польша медным тазом, — Маргелов смотрит на старшего. — Что скажешь, долго еще будем на Польшу кататься?
   — Может, полгода, может — меньше. Навряд ли больше…
   — Ну, если так, то еще поездим, а потом…
   — Потом — суп с котом, — говорит старший.
   Стук в дверь. Заходит Анжела из нашей группы. Года двадцать два, с обручальным кольцом на правой руке. Она садится на кровать старшего.
   — Какая-то гостиница здесь скучная — ни бара толкового нет, ни танцев.
   Старший говорит:
   — А что, тебе еще и танцы нужны? Завтра будут тебе танцы на базаре — по полной программе.
   — Не, а что тут такого — потанцевать, посидеть культурно в баре. Или я должна, как эти старухи?
   — Ну, пошла б с пшеком познакомилась…
   — Я твоих пшеков, знаешь, где видела? Ты у меня еще поговори.
   Анжела дает старшему шутливую оплеуху, он увертывается.
 
***
 
   Базар. Пригревает солнце, я расстегиваю куртку.
   Радом Люба и Валя продают носки.
   Лысый поляк в синем плаще спрашивает:
   — Или твой скарпэт?
   — Пять тысяч, — отвечает Люба.
   — Бардзо дрого, — говорит поляк. — Я пакупив по тысенции.
   — Ну так что?
   — То спиздили, так? — Поляк хохочет.
   Бабка с черной сумкой рассматривает мой набор ложек, кладет на место, уходит. Напротив нас тетка продает кружевные женские трусы. Молодая полячка в длинном черном пальто долго смотрит их, растягивает, расстегивает пальто, прикладывает к своей мини-юбке.
   Чисто выбритый дядька спрашивает у меня:
   — «Рояль»?
   Я мотаю головой. Он уходит.
   Подходит старший.
   — Ну что, студент, как торговля? Расходится товар потиху?
   — Ну да.
   — И хорошо. Слушай, это самое. Сегодня вроде как последний день — завтра утром на Белосток, а там — закупка, и все… Короче, есть предложение: собраться по двадцать пять тысенций, купить поесть, выпить. Ты как, вообще пьешь?
   — Пью.
   — Ну так как, присоединяешься?
   — Спасибо…
   — Спасибо — да, или спасибо — нет?
   — Спасибо — да.
   — Тогда деньги на бочку.
   Я вытаскиваю из кармана джинсов мятые пятитысячные.
 
***
 
   Анжела сидит на коленях у старшего.
   Он базарит:
   — Здесь бригад рэкетиров — сотни. Это еще хорошо, что так: за три дня ни разу не залупнулись. Это очень даже хорошо. А то часто бывает, что сразу, в первый день. Но они в основном в больших городах — Варшава там, Лодзь…
   — А в Белостоке бывают? — спрашивает Анжела.
   — В Белостоке тоже могут быть, поэтому по одному не ходите — не советую. Если человек пять — тогда не полезут. Они ж тоже не дурные, не хотят, чтоб было много шума — полиция там…
   — Ты ж говорил — полиция их не трогает, им до жопы, — говорит Маргелов. — Типа — своих пиздите, сколько хотите, только чтоб поляков не трогали…
   — Правильно, если на трассе, то делайте, что хотите. А если в городе, на базаре, то им самим невыгодно. В Белостоке на базаре поляки торгуют — кожу, свитера продают. Если там будет сильный рэкет, то наши не будут ездить, покупать у них — полякам бизнеса не будет. Поэтому эти гондоны стараются без шума — одного кого-нибудь заловить, бабки вытрясти и съебаться. А вообще рэкетиры опаснее всего на трассе. Раз ехали с группой от Варшавы, и поляки сами предложили — охрана до границы, полмиллиона с автобуса. Это меньше, чем по двадцать тысяч с носа. И что вы думаете? Наши нищеебцы не захотели. Выехали, а на трассе — рэкет, и не как обычно, а отморозки какие-то: по пятьдесят долларов с человека. Во как. Ну что, еще по сто грамм?
   Старший берет бутылку, разливает в пластиковые стаканы. Маргелов кривит губы.
   — Охереть надо — пшецкую водку пить. Своей сколько привезли…
   — Свою всю попродавали и попили. Ты что, предлагаешь теперь трезвыми ходить? Ну, за то, чтоб завтра под молотки не попасть, чтоб до границы без приключений…
   Выпиваем. Я беру рукой вареную сосиску и кусок белого хлеба, жую.
   — У меня пацан знакомый был, — говорит Жора. Он высокий, худой, в левом спортивном костюме «Puma». — Тоже по этому делу — ну, рэкет, короче. Но он был честный рэкетир. Никогда никого не трогал. Всегда носил с собой баночку краски. Если кто платить не хочет, он краску — на товар, и тогда ты точно ничего не продашь. Убили его в Варшаве, пшеки-полицейские, какие-то разборки там у них пошли…
   Старший говорит:
   — Иногда свои бывают — хуже всяких рэкетиров. Раз у меня в группе умер мужик. Автобусная была поездка, через Брест. Только переехали границу — и все, кирдык. Сердце слабое было. Плюс, видно, переволновался на таможне. Ну, я что? Давайте, говорю, разворачиваться, раз такое случилось. А люди — ни за что. Деньги за путевку уплочены, как это — назад? Говорил с ними, может, час, уговаривал. Типа, что там деньги, когда такое дело? А они — все равно: поехали торговать. Ну и что вы думаете пришлось сделать? В мешок полиэтиленовый положили его, и все три дня возили с собой.
   Жора дремлет на кровати. Маргелов курит, стряхивает пепел в бутылку от польской водки.
   Старший обнимает Анжелу за плечи, негромко говорит ей:
   — Мне эта Польша, знаешь, сколько здоровья стоила? Я людей сюда вожу два года. Это — восемнадцатая поездка. Нормально, да? Хочешь посмотреть, какой я раньше был?
   Он вытаскивает из кармана рубашки потертый загранпаспорт, открывает на последней странице, показывает. На фотографии — широкая толстая рожа.
   — Ладно, ты особо не прибедняйся, — говорит Маргелов. — Машину взял — «пятерку», новяк. Что, мало?
   — Немало…
   — Ну так и не это самое. Я вон никак на видик не могу заработать — третий раз уже.
   — Сам виноват — все проебываешь.
   — Ай, сколько той жизни…
   Старший выключает свет. Анжела садится на кровать старшего, снимает кофту. Мелькает черный лифчик. Старший стягивает джинсы-«мальвины», остается в семейных трусах и высоко натянутых носках. Спереди трусы оттопыриваются.
   Жора храпит на кровати у окна. Маргелов ворочается во сне, неразборчиво бубнит.
   Анжела стягивает колготки, бросает на тумбочку. На ней трусы черного цвета.
 
***
 
   Вздрагиваю, просыпаюсь. Кто-то орет:
   — Хули ты мозги ебешь? Я что, плохо объяснил?
   Автобус стоит на обочине у леса. Над шоссе — туман. По салону идут бугай в рыжей кожанке и дядька с усами, в пуховике.
   Бугай выхватывает у Анжелы мятые «тысенцыи», считает.
   — Сто пятьдесят, я сказал — сто пятьдесят.
   — Я сто пятьдесят и дала…
   Усатый подходит ко мне.
   — Сто пятьдесят тысяч.
   Я сую руку в карман, достаю деньги.
   Спереди старший что-то говорит быку в вязаной шапке.
   Бык кричит:
   — Не еби мне вола!
   Я отдаю усатому деньги.
   Старая тетка говорит бугаю:
   — Да нет у меня, растратила все, внукам купила…
   Он хватает ее сережку в ухе.
   — Тогда это снимай, если бабок нет. Кому сказал?
   Тетка роется в сумке.
   Идем по базару в Белостоке — я, старший, Анжела и Жора. Ряды одинаковых павильонов. Обменники с вывесками «Kantor». Надписи на русском: «Джинсы», «Кожа», «Ангора». Старший говорит:
   — Для себя покупать лучше в палатках, там дешевле. У этих — только если оптом.
   Вся палатка завешана джинсами. Рядом с нами — еще одна компания русских. Толстый мужик обнимает за плечи тетку с короткой стрижкой.
   — Ну что ты, как девочка? Зайди и померь.
   — Ага, девочка, у нее уже тридцать четыре аборта было, — говорит другой мужик.
   Они хохочут. Тетка заходит в палатку, снимает штаны, остается в красных трусах. На правом колене — большой пожелтевший синяк. Она натягивает синие джинсы.
   Я показываю на черные джинсы «Cross», спрашиваю продавщицу:
   — Иле то каштуе?
   — Пятнасьце доларов.
   Тетка снимает джинсы, отдает продавщице деньги. Полячка сует их в сумку на поясе. Я захожу в палатку, стягиваю грязные «ливайсы».
   Старший говорит:
   — Теперь баксы провезти через границу — и все, можно бухать.
   Я спрашиваю:
   — А что, нельзя вывозить?
   — А, ну да — ты ж первый раз. Пшеки не хотят, чтоб вывозили доллары, им не выгодно. Им надо, чтоб мы здесь, у них деньги тратили… Так что могут доебаться. Прячь деньги хорошо, а то получится, что зря съездил.
   Анжела спрашивает:
   — А на личный досмотр часто вызывают?
   — Тебя — обязательно. А вообще, кроме шуток, — могут вызвать любого. Но я вот сколько вожу — тьфу-тьфу-тьфу, такого не было. Поляки не любят грузинов, армян — черножопых, короче. Раз, помню, стояли на таможне в Бресте, и их приехал целый автобус. Мужиков всех — на личный досмотр, а баб — в гинекологический кабинет. И что вы думаете — нашли золотые цепочки, у мужиков — в резинках трусов, ну а у женщин, соответственно…
   — Это неправда, ты сам придумал, — говорит Анжела.
   — Ничего не придумал, все так и было. Хочешь — сама спроси у поляков, они тебе много чего расскажут.
   В купе со мной — опять Люба с Валей и тетка помоложе, Алла. Ей лет двадцать восемь, максимум — тридцать.
   Заходит поляк-таможенник — пожилой, толстый, с опухшей рожей. Мои баксы — в кармане новых джинсов, в пакете на дне сумки, под остатками товара.
   Поляк открывает молнию, сует руку в сумку, достает пластмассовую миску, бросает назад.
   — Баксы маешь?
   Я качаю головой. Поляк лезет в сумку Аллы, вынимает скомканную газету, кладет на столик. Мы молча смотрим на него. Он разворачивает газету. В ней — шкурки сала, хлебные крошки и смятая голубая коробка «Татрах».
   Он молча выходит, задвигает дверь купе. Алла скручивает газету, прячет в сумку.
   Валя говорит:
   — Это еще нормально. А то я раз ехала — одну женщину заставили развернуть каждую конфету в пакете.
   Поезд останавливается на вокзале в Гродно.
   Алла говорит:
   — Ну что, давайте, может, сложимся, отпразднуем поездку…
   Валя кивает.
   — Можно, вообще-то, расслабиться… Столько нервов эта Польша отнимает… Наверно, надо две, да?
   — Да, две — самый раз, — говорит Люба. — А кто сходит? Может, ты, Володя?
   — Хорошо, схожу.
   Соседки дают мне «зубров», я добавляю.
   — Значит, две бутылки водки — простой, нашей, и какой-нибудь закуски, — говорит Алла. — Короче, сам разберешься.
   По перрону ходят бабки, держат бутылки водки, пива, палки сухой колбасы, банки с квашеной капустой и вареной картошкой. Я покупаю банку капусты, банку картошки, хлеб и две бутылки «Столичной».
   Алла льет водку в пластиковые стаканы.
   — Ну, за возвращение.
   Чокаемся. Я выпиваю, беру рукой вареную картошину — вилок нет. Она рассыпается.
   — Ты в Польшу первый раз ездил? — спрашивает Алла.
   — Ага.
   — Ну и как?
   — Два с половиной «лимона».
   — Ничего себе…
   — Что, слишком мало?
   — Наоборот, много. Я первый раз шестьсот взяла — полтора года назад.
   — Но тогда, наверно, и доллар стоил меньше…
   Поезд резко трогается, я хватаюсь за край стола.
   — Все равно молодец. Давайте за это и выпьем.
   Алла берет бутылку, разливает. Поезд катится по городу. Мелькают дома, заводские трубы, купола костелов.
   Люба говорит:
   — Не, все-таки самый лучший бизнес — это на водке. Мы раз ехали автобусом, и там две женщины — они на «Кристалле» работают. И что вы думаете, они сделали? Взяли с собой водку в пластмассовых бутылках, разложили по автобусу — как будто простая вода. Этикетки — отдельно, а пустые бутылки — в багажник к водителю, дали ему баксов десять. Пустые ж провозить не запрещено. Только проехали границу — они достают такую машинку для пробок, водку переливают, лепят этикетки — и вперед. Поднялись капитально.
   Поезд стоит на вокзале. За окнами темно. Проводница стучит в дверь купе.
   — Приехали, поднимаемся.
   Я спрыгиваю с верхней полки. Алла шарит рукой на полу, вытаскивает из-под стола кроссовки. У нее на щеке — красный рубец от подушки. Она спрашивает:
   — Ты мне поможешь сумку дотащить до трамвая?
   — Помогу.
   Идем по тоннелю. Я несу Аллину сумку, две моих — на плече.
   — Что, много накупила всего?
   — Нет, это в основном остатки — что не продала.
   — А-а-а.
   — Давай помогу, — она тянет руку к сумке.
   — Не надо, я в норме. Просто спросил — из любопытства.
   — Сейчас с каждым разом все больше товара остается. Только вот в декабре ездили в том году — перед польским Рождеством, — возили елочные игрушки. Вот тогда все ушло, домой ничего не привезла.
   Поднимаемся по ступенькам к привокзальной площади.
   Алла говорит:
   — Может, пива выпьем, а? А то что-то после вчерашнего…
   — Давай.
   Бабки — те самые, что были осенью. Меня они не узнают.
   Я ставлю сумки, говорю одной:
   — Две на месте.
   Стоим на остановке. Я неслабо окосел от одной бутылки, Алла — тоже. Она делает шаг, спотыкается, хватается за меня. Мы оба чуть не падаем.
   Алла спрашивает:
   — Тебе на какой трамвай?
   — На любой в Серебрянку. А тебе?
   — Тоже на любой. Я между Партизанским и Народной.
   — Могу тогда проводить до дома, сумку донести…
   — О'кэй, о'кэй.
   В трамвае почти пусто. Алла улыбается.
   — А знаешь, что у меня есть?
   — Что?
   — Сейчас увидишь.
   Она расстегивает сумку, роется, достает бутылку «Амаретто».
   — Ну что, продолжим?
   — Ты хочешь прямо сейчас?
   — А хули?
   Алла откручивает пробку.
   Поднимаемся по лестнице кирпичной пятиэтажки. Алла уже на третьем, я — на втором. Она перевешивается через перила, кричит:
   — Ну что, скоро ты?!
   — Скоро!
   — Сам дотащишь или помочь?
   — Дотащу.
   Алла отмыкает квартиру на последнем этаже.
   — Проходи сразу в комнату — прихожая такая, что не развернуться. И можешь не разуваться, у меня такой срач.
   Комната завалена товаром на Польшу: шмотки, посуда в коробках и без, скрученные коврики. На диване — две больших куклы «Андрюша».
   Я ставлю сумки на пол. Алла обнимает меня сзади. Я поворачиваюсь, мы целуемся. Она расстегивает мне куртку, задирает свитер. Мы садимся на диван, я щупаю ее грудь, другой рукой отодвигаю кукол.
   Спрашиваю:
   — Может, убрать их на фиг?
   — Не надо. Они нам не помешают. — Алла хохочет.
   Передаю Алле бутылку «Амаретто», откидываюсь на спинку дивана. Алла отпивает, затягивается сигаретой, наклоняется, берет из коробки салатницу, сбрасывает в нее пепел.
   — Достала меня эта Польша — восьмой раз уже съездила. Надо что-то другое придумать.
   — А какая у тебя профессия?
   — Считай, что никакой по нашим временам — воспитательница в детском саду.
   На полу, в хлопьях пыли, валяется завязанный на узел презерватив с пузырящейся спермой.
   — Не, про работу я и не говорю. Сейчас не такое время, чтобы работать. У меня девчонка знакомая в Турцию ездит — раньше вместе в Польшу мотались. Говорит — в Турцию в сто раз лучше. Товар с собой не надо тащить, только оттуда. Едешь культурно — автобус «Неоплан», с видиком, кондишеном. Закупились — и назад, а шмотки — на «Динамо».
   — И что, хорошо зарабатывает?
   — Считай сам. Поездка стоит сто долларов, ну и с собой надо еще хотя бы триста, чтоб закупиться по-человечески. Здесь скидываешь в два раза. Значит, двести баксов чистыми за поездку.
   Я встаю с дивана, надеваю трусы и штаны, открываю балконную дверь, выхожу. На балконе — тоже товар: заляпанные грязью мячи, скакалки, пластмассовые ведра. Я смотрю на пятиэтажки, на двор с качелями и газовыми баллонами. На дереве щебечут птицы.
   — Закрывай дверь, — кричит Алла. — Холодно.
   Возвращаюсь в комнату. Алла натянула черную майку «Chanel», жмет на кнопки калькулятора, что-то записывает на бумажке.
   — Ну я, наверно, пойду.
   — О'кей. А допивать будем? — Она протягивает мне бутылку.
 
***
 
   Захожу в квартиру. Дверь на кухню закрыта. Воняет.
   Я бросаю сумки на пол.
   Хозяйка выглядывает из кухни, трясет пальцем, шепчет:
   — Тиха ты, тиха. Я самагонку ганю — никому не аткрываю. Хочаш паглядеть? Хади сюды.
   На плите на слабом огне греется ведро. Сверху к нему приделан перевернутый чугун. От ведра идет изогнутая трубка, на конце висит нитка. По нитке в подставленную литровую банку стекает самогон.
   — Удалась у этат раз, — говорит хозяйка. — Во, пагляди.
   Она отрывает кусок газеты, макает в банку, поджигает. Газета горит, пламя — синеватое, неяркое.
   — Будуть званить у двер — не аткрывай. Никто не ведае, што я ганю, тольки этат прыдурак с пятага. — Она показывает пальцем в потолок. — Но ён никому не скажа, а то яму тады жонка пиздюлей дасть. — Хозяйка хохочет. — А где ты быу стольки доуга? Дамой ездиу?
   — Ага.
   — Каникулы были?
   — Да.
   — А мне чаго не сказау? Быу хлопец — и няма хлопца, можа, случилась што… Самагонки хочаш папробавать?
   — Нет.
   — Я и забыла, што ты ня пьёш. И я ня пью. Видиш, какия мы с табой — два сапага пара.
 
***
 
   Тетка с бусами спрашивает:
   — Что, понравилось прошлый раз?
   — Так, более или менее.
   — Я была в Польше в восемьдесят пятом году — еще до всей этой торговли. В Варшаве, Кракове, Лодзи. Очень красивые города, средневековая архитектура, костелы… Жалко, что сейчас это никому не нужно, одна только торговля на уме. Дожили, что называется. Прибалтика стала заграницей. Теперь, чтобы готику посмотреть, надо в Германию ехать… — Она листает мой паспорт. — Разрешительная запись будет готова, скорее всего, в пятницу. Там праздники будут… Значит, могу записать на пятое. Автобусная поездка, через Брест. Старшая группы — Лебедевич, очень хорошая женщина, бывшая завуч школы…
   — Нормально, пишите.
   — С вас десять долларов и десять тысяч белорусских.
   Я кладу на стол две потертые зеленые пятерки и десять «зубров».
   — Автобус — в восемь вечера от Центрального автовокзала.
   — А где он там будет стоять?
   — Точно не знаю… Ну, сами увидите — все ж будут с товаром на Польшу.
   — Хорошо, спасибо. До свидания.
   — До свидания.
   Выхожу на улицу. Тепло. На бледном небе — неяркое солнце. По рельсам катится трамвай.
   Две девушки в коротких юбках и расстегнутых куртках переходят дорогу. Одна ест растаявшее мороженое, капля падает на куртку. Она отдает мороженое подруге, достает из кармана носовой платок.
 
***
 
   «ЛАЗ» стоит на таможне в Бресте. Впереди в очереди — десяток автобусов, сзади — еще столько же. Справа — очередь легковых. Народ из нашей группы курит у автобуса. Старшая, полная тетка под сорок, держит в одной руке книгу — «Марианна» Бенцони, в другой — сигарету. Она затягивается, перелистывает страницу.