— Ну, ты как Бобби со всеми претендентами сразу. Пойдем, Галя. Все.
   Они вышли и пошли по коридору. На лестнице. Мишкин:
   — Ой, совсем забыл. Галя, подожди меня в раздевалке. Я сейчас.
   Галя только вздохнула.
   Мишкин забежал в палату, подошел к больному:
   — Вера Сергеевна вас смотрела сегодня?
   — Смотрела.
   — Мы решили вас завтра оперировать. Договорились?
   — Чем раньше, тем лучше. А кто будет оперировать, Евгений Львович?
   — Все навалимся. Всем отделением.
   — А вы будете?
   — Конечно. И я буду. Значит, на завтра.
   Мишкин вышел в коридор, нашел постовую сестру,сказал, чтоб больного готовили на завтра на операцию. Велел посмотреть по истории, какие сделал анестезиолог назначения. И наконец пошел в раздевалку.
   Назавтра, на утренней конференции, Мишкин извиняющимся голосом сказал врачам, что он назначил еще одну операцию. Это сбивало их расписание, но все привыкли. Теперь надо операционным сестрам сказать. Это уже будет побольше шума.
   Но и с сестрами все обошлось благополучно. И Мишкин удовлетворенно пошел переодеваться на операцию.
   Он всем сбил день. Перед всеми извинялся. Всем говорил, что виноват и что он плохой заведующий.
   Сегодняшний день не пропал. Он чувствовал, что что-то не сделал. Вспомнил все-таки…
   Подумаешь, говорят — безалаберный.

ЗАПИСЬ ТРИНАДЦАТАЯ

   — Слушай, Женя, общественной работы ты никакой не ведешь.
   — Здрасьте — новый год! Не веду. А оперирую — это не общественная работа?! Обывательская?
   — Ты за это деньги получаешь.
   — А что ж, на общество только без денег надо работать? Еще у Ильфа в «Записных книжках» было написано: «У нас общественной работой называют ту, за которую не платят». Я весь в общественной работе. Кстати, мне не за всю платят. Хоть одну ночь, когда меня вызывали, — оплатили?
   — Это, милый, твое дело личное. Можешь не приезжать. А если бы ты своих научил обходиться без тебя как следует — они не вызывали бы. Научи. Воспитай. И не будешь ездить по ночам. Будешь вовремя уходить.
   — А если вашего мужа привезут?
   — А это мое личное дело, если я тебе позвоню. Короче, ты знаешь, что у нас называется общественной работой и ты такую не ведешь. Так ведь. В конце концов, общественная работа помогает нам чувствовать локоть товарища.
   — Так это дело добровольное. А чувство локтя товарища — это когда скованы.
   — Ну, сил у меня больше нет. Но почему у меня должно быть столько неприятностей из-за тебя? Тебя же в районе все знают. Ты не иголка. В райкоме даже у меня спросили, какую общественную работу ведет у вас Мишкин. А я вынуждена что-то врать. Сказала про народный контроль, про стенгазету.
   — Плюнули бы вы на них. Такая красивая женщина, как вы, может себе это позволить.
   — Эх, Женечка, кончилось то время, когда я могла себе что-то позволять. Годы вышли. Ты подумай — захочешь куда-нибудь поехать за границу. У нас ведь путевки часто бывают, а характеристики-то тебе и не дадут.
   — В гробу я видал вашу заграницу. Да и куда поеду! На юг съездил этим летом — так в долгу по самую маковку. Заграница!
   — Пойми! Ты же всех нас подводишь. Ну сделай ты хоть какую-нибудь общественную работу, хоть разовую, что ли.
   — А разовые я делаю всегда и аккуратно. На субботник по уборке территории ходил? Ходил! На субботник по строительству нового корпуса ходил? Ходил. На субботник на уборку нового корпуса поликлиники ходил? Ходил! На воскресник на овощную базу ходил? Ходил! На картошечке все воскресенье со всеми хирургами и операционными сестрами честно своими ручками хирургическими отработали. Это что ж, мало? И впредь на все грядущие субботники, воскресники, не жалея рук своих, пойдем.
   — И это все. А где твоя индивидуальная общественная работа? Ну напиши хоть в стенгазету что-нибудь.
   — Да что? Рецензию на фильм, что мы вчера смотрели, что ли?! — Мишкин радостно засмеялся, представив себе, как он пишет рецензию. — Правильно. Там про хирургию. — Смеется. — Напишу. — Смеется. — Напишу.
   — А что ты смеешься! И напиши. Ну хоть рецензию напиши, а мы в стенгазету повесим. Да еще как новую форму работы представим. А то и в заводскую многотиражку отдадим.
   Мишкин продолжал смеяться:
   — Ну, умора! Напишу. Обязательно напишу сегодня вечером. И все — и больше не будете приставать с этой работой?
   — Ты напиши, напиши сначала — пехота! — а потом торговаться начнем.
   Мишкин ушел, продолжая смеяться.
   Марина Васильевна видела, как он шел по двору одетый, наверное домой. По лицу его блуждала та же улыбка, с которой он вышел из кабинета.
   «Он ведь если вдруг сбрендит, то и напишет, пожалуй, — подумала Марина Васильевна. — Нет. Куда ему. Не соберется. Ох и безалаберный. А ведь все может. И делает все, но только то, что непосредственно нужно и для больного. Облегчает себе жизнь. Упрощает».
   А Мишкин пришел домой и, никого не застав, с той же улыбкой сел за стол и стал пытаться написать рецензию. Он вспомнил фильм, вспомнил Сашку, вспомнил операции свои, в фильме, обходы и начал писать, почти не отрываясь от бумаги.
   «Профессор киноэтики. А вся этика заключалась в том, что режиссер не должен жить с актрисами», — довольно просто и немудрено И.Ильф в своих «Записных книжках» разделался с «прогрессивными» разговорами о разных видах этики.
   Профессор Приходько — единственный герой фильма — тоже просто к этому относится, когда возникает дискуссия о моральности пересадок сердца. Пожалуй, это разумная позиция.
   О какой моральности идет речь! Мы, врачи, здесь для того, чтобы люди жили. Мы не даем жизнь. Мы не в состоянии ее сделать вечной. Но все между — наше, врачебное. Все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы человек жил дольше. Таковы задачи, таковы правила игры врача.
   Это фантастический фильм — фантастический потому, что реалистических ситуаций, подобных показываемым, в нашей стране не было; это реалистический фильм — реалистический потому, что, во-первых, сердце так и не пересадили, а во-вторых, потому, что подобные «фантастические» разговоры о моральности в принципе возможной, действенной медицинской помощи возникают в тысячах приватных и официальных, устных и газетных разговоров, и у нас и во всем мире.
   Искусство, в любом своем варианте, должно, да и включается во все, где хоть на миллиметр спорно. Искусство и для этого. Искусство кино в том числе.
   Когда профессор Барнард произвел первые пересадки сердца, мир — и научный и обывательский (от медицины) — поднялся на дыбы: кто за, кто против. В некоторых странах отдельные газеты и даже ученые буквально суд над Барнардом устроили.
   Бывает, люди совершают походя сотни, да, сотни аморальных поступков и после этого ищут (осознанно или подсознательно), на чем бы им «морально облегчиться», так сказать. Так зачастую мне представляется эта дискуссия.
   Я смотрел и радовался, что авторы фильма не стараются «облегчиться».
   По-видимому, всякий успех всегда создает или проявляет стороны — право и лево. Этот успех, успех пересадок, породил споры об этико-моральной стороне иных видов лечения. Впрочем, «и это было» — где-то я читал, как в конце прошлого века поднимался вопрос о безнравственности столь широкого внедрения медицины в жизнь, так как ее, тогда только начинающиеся, успехи приводят к выживаемости «убогих» и в целом род человеческий станет хилее.
   Тоже был спор. И спорили, как сейчас, наверное,
   Древнеиндийская философия: «Спор есть опорочивание (взглядов противника) только ради собственной победы, (достигаемое) извращением этих взглядов, возражением не по существу и т. д.» («Харибхарда»). А вот другой подход: «В спорах рождается истина». И по-моему, истина — не в борьбе мнений, а в поисках путей слияния их. Работать надо. Делать, а не спорить.
   Это и говорит в фильме профессор Андрей Приходько: работать надо, а не спорить, чтобы хотя бы догнать те хирургические клиники мира, в которых есть, по крайней мере, техническая возможность пересадки сердца.
   Надо думать, как приспособиться к новому, как жить с новым, а не закрыть, что открылось нам естественным течением и расширением познания.
   Как говорит один из персонажей фильма: «Трудно остановить поезд, который называется прогресс». Впрочем, еще не договорились все люди между собой, что именно они называют прогрессом, неизвестно даже, что лучше для безнадежного больного — жить или умереть, что такое безнадежный больной; наконец главное, — не договорились люди науки между собой, что называть смертью, моментом биологической смерти. С моей точки зрения, прогресс — это в конечном итоге борьба со смертью.
   Прав герой фильма, который просто не реагирует на предположение, что иные могут устроить бизнес из человеческих органов, что врачи могут злоупотреблять своим положением и не лечить предположительно умирающего, а стараться быстрее схватить необходимый или, если хотите, недостающий кому-то орган человеческий.
   Герой фильма не видит новой нравственной, морально-этической проблемы. Как он может думать о злоупотреблениях врача, когда сам он врач? Кто злоупотребляет?! Так говорят только те, которые в мыслях могут это допустить. А врач! Настоящий!
   «…Можно себе представить и то, что в преступных руках радий способен быть очень опасным, и в связи с этим можно задать такой вопрос: является ли познание тайны природы выгодным для человечества, достаточно человечество созрело, чтобы извлекать из него только пользу, или же это познание для него вредоносно? В этом отношении очень характерен пример с открытиями Нобеля: мощные взрывчатые вещества дали возможность производить удивительные работы. Но они же оказываются страшным орудием разрушения в руках преступных властителей, которые вовлекают народы в войны.
   Я лично принадлежу к людям, мыслящим как Нобель, а именно: что человечество извлечет из новых открытий больше блага, чем зла» (Пьер Кюри).
   Новая проблема! — это всего лишь один из частных случаев главной, единственной, всегдашней нравственной проблемы мира: как миру порядочных людей оградиться от мерзавцев.
   Ведь какая разница миру порядочных людей, за что убивают человека: за деньги ли, за другую расу, за нужный ли орган.
   Человек человека убивать не должен.
   Рассуждать, за что убить можно, за что нельзя, — либо каннибальство, либо недомыслие, либо демагогия.
   Фильм решительно определяет дискуссии о нравственной стороне пересадок сердца как демагогию.
   Эти демагогические разговоры мне столь же непонятны, как и разговоры о какой-то особенной, отдельной врачебной этике. У врачей нет и не может быть отдельной от остальных порядочных людей этики.
   Фильм подходит к этим разговорам. Ждешь, что вот сейчас начнутся пустые, шаблонные разговоры о том, что позволяет врачам их особая этика, а что нет. Но нет. Авторы фильма, по-видимому, игнорируют эту отдельную этику. Этого штампа нет в столь многочисленных дискуссиях фильма.
   Фильм говорит, что проблема есть техническая, проблема есть организационная, наконец, экономическая — очень важные и трудные проблемы, и, слава богу, нет проблемы нравственной. Просто на этом греют руки демагоги с позиций самых противоположных демагогии. Этика одна — демагогии разные. Есть демагоги против пересадок — есть демагоги «за».
   Одни демагоги говорят: берегитесь! врачи будут не лечить, а хватать нужные им (им!) органы, теперь будут людей убивать (новая идея—убивать людей!); другие демагоги норовят посвятить пересадку очередному празднику.
   У них этика одна. И они-то и говорят, как правило, о разных.
   Фильм, не касаясь прямо возможности отдельной врачебной этики, тем не менее ясно говорит, для каких характеров возникает необходимость рассуждать о «разных этиках».
   Все сказанное мною сугубо субъективно. Я сознаю, что не все могу доказать математически убедительно, как относительно фильма, так и относительно проблемы. Лично я рад, что герой фильма, как мне кажется, не работает на потребу аморальщины созданием нагромождений из надуманных моральных проблем; но герой фильма лично мне по-человечески все равно не нравится. Я не люблю крикливых хирургов, считающих, что можно своего подчиненного публично обидеть, назвать его кретином, предложить ему вместо хирургии заниматься кастрированием поросят. Это ходульное представление о хирургах часто поддерживается малодумающими врачами с ограниченной внутренней культурой и плохим воспитанием. Приходько же не сорвался в аффекте, он сдержался в палате при больных (хоть за это спасибо), но позволил себе при коллегах. Это счет: он знает, где можно срываться, а где лучше сдерживаться.
   Да, к сожалению, это реальность, многие себе позволяют, но почему-то считается, что для хирургов это естественно. По-моему, это мусор хирургической жизни. Но это есть, авторы фильма не погрешили против истины, но хотелось бы, чтобы они, как люди искусства, возможно даже наделенные внутренней культурой, тактом, воспитанием, чтобы они как-нибудь оценили этот эксцесс со своих авторских позиций.
   Впрочем, может быть, они и оценили.
   Приходько в своих отношениях с коллегами, да и с больными, прямолинеен, как истина в последней инстанции. Этот генетический свой код он передал следующему поколению. И следующее поколение, сын его, воспитанный им, получив ту же комбинацию хромосом (по-видимому), с той же категоричностью последней инстанции ломает жизнь ему, отцу. Сын бьет по отцу, бьет по его любимой женщине, а потом, как всегда бывает в результате нетерпимой категоричности, и по себе. Целенаправленная категоричность и нетерпимость, решительно взятое себе право решать за других — мстит, мстит всем без разбору.
   Под конец фильма я испугался возможной, надвигающейся, напрашивающейся пошлости. У зрителя создают впечатление, что возможный донор, женщина, попавшая в аварию и лежащая перед героем-хирургом грядущим трупом, сердце которой можно будет пересадить, — эта женщина, кажется, любимая героя фильма.
   Кажется, но не оказывается. Не она.
   Герой потрясен. Профессор задумывается. Авторы говорят герою: «Ну ты, отрицающий моральную сторону проблемы! А если это твой близкий?! Как?!»
   Профессор качается, у героя боли в сердце, очень картинно демонстрируемые поглаживанием по тому месту, где обычно у людей располагается этот мышечный орган, «насос», «помпа».
   Задумался профессор.
   Но этому я не верю, как не верю многому в фильме красивому и картинному: и этим болям в сердце, и картинному разговору с больным, и красивому предложению матери своего сердца для больного ребенка. Все может быть, но я не верю. Красиво очень. Я не верю этому эпизоду еще и потому, что тут смешение, а вернее, подмена проблем. Герой этот был бы ошарашен и качался бы и, если хотите, боли бы в сердце были и без дилеммы: брать у нее сердце или нет. Просто погибает любимая. Донорская проблема тут ни при чем. И все равно страшно, даже когда она оказалась не Она.
   А может, авторы именно это и говорили?
   Да. Я согласен с авторами фильма — нет никакой новой нравственной проблемы. Я и сам так думаю.
   Но это глобально.
   Но вот лежит конкретный человек, возможный донор, возможно близкий человек…
   Странно, очень странно устроен этот мир.
   * * *
   Утром он пришел к Марине Васильевне.
   — Вот. Держите. И чтоб никаких разговоров об общественной работе.
   — С ума сойти! Написал. Господи, да если так дело пойдет, может, и отчет на аттестацию напишешь? Радость ты моя! Может, лед тронулся, Женечка?
   — Все. Написал. Озверел сам на себя по ходу дела.
   Всю ночь Марина Васильевна перекидывала листочки.
   — Смотри-ка, написано. Да много-то как. Да я велю перепечатать и в «Экран» отправлю с дипкурьером. Ты, паразит, если захочешь, даже председателем месткома можешь быть. Наверное. Вот бы мне приветить к этому тебя. Повязать, как говорится, в это дело. Горя бы не знала тогда. Сам бы эту шкуру почувствовал. Не делал бы нравственной проблемы из технической детали.

ЗАПИСЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

   Илющенко. Евгений Львович, что лить будем?
   Мишкин. Кому? С непроходимостью? Значит, соду, калий, гемодез, глюкозу. Хорошо бы плазмы, белка — его подпитать надо.
   Илющенко. А Нина не привезет нечего оттуда, от себя?
   Мишкин. Обещала несколько банок аминазола с интралипидом.
   Илющенко. Хорошо бы. А когда приедет?
   Мишкин. Да вот жду сейчас.
   Илющенко. Вы ей сами звонили?
   Мишкин. Нет. Ей что-то нужно…
   Илющенко. Тогда это надежней…
   Мишкин. Сказала, приедет. Я ей рассказал — обещала. А вот и она.
   (Мишкин отошел от окна и сел в кресло. Вошла Нина.)
   Нина. Здравствуйте. Удалось достать несколько банок. Мало, конечно. Но это такой дефицит. Апробация-то их у нас закончилась. Сами знаете.
   Илющенко. Господи, спасибо и за это. Нам так нужно — тяжелый больной очень. С интоксикацией справляется, но слаб очень. Пойти поставить, Евгений Львович?
   Мишкин. Подожди. Пусть прокапает сначала все против интоксикации, потом питать начнем.
   Илющенко. Это верно. Пойду сестрам отдам.
   (Илющенко подхватил дорогие гостинцы и вышел.)
   Нина. Евгений Львович, у меня знаешь какая к тебе просьба, у нас одному парню в институте не хватает кое-каких данных. Вы не могли бы ему дать несколько снимков своих, что показывал мне, сделанных во время операции, где желчные пути и протоки поджелудочной железы? Ему только несколько снимков — и диссертация сразу же приобретет другой вид.
   Мишкин. А как это ему может помочь?
   Нина. У него хорошая работа, вполне достоверная. Но достоверность ее могла бы быть иллюстрирована такими снимками. А он о них как-то не думал, пока материал набирал. А когда я ему рассказала про тебя, он за голову схватился.
   Мишкин. А какие ему нужны? Что за работа?
   Нина. Знаешь, пусть он сам приедет и поговорит с тобой и вы отберете, что ему понадобится. Не против?
   Мишкин. Валяй.
   Нина. Я позвоню ему сейчас?
   Мишкин. Валяй.
   (Вошел Илющенко. Нина звонит. Разговор идет параллельно.)
   Илющенко. Соду и гемодез уже прокапали. Он ничего, и пульс пореже стал.
   Нина. Боря. Это я. Я договорилась с эсквайром Мишкиным Он даст тебе пару снимков, но ты должен приехать, объяснить точнее, что надо, и отобрать — их ведь много.
   Мишкин. Ты дежуришь сегодня?
   Илющенко. Да. Больной стал получше. Подосвободился маненько. Позвонил на «скорую», попросил привезти нам кого-нибудь — поинтереснее.
   Нина. Конечно, удобно, если интеллигентно.
   Мишкин. Правильно. А как говорил?
   Илющенко. Простите, пожалуйста, говорит дежурный и тэдэ, пришлите, пожалуйста, если можно и будет не очень далеко от нас и тэпэ, хорошо бы прободную язву, холецистит, на худой конец непроходимость и даже аппендицитом не побрезгуем, Мишкин. Аппендицитами ты уже, по-моему, вполне насытился.
   Илющенко. Все равно сгодится.
   Нина. Тебе годятся интраоперационные снимки желчных путей и поджелудочной железы. Так?
   Илющенко (шепотом). Это ваши, что ли, снимки?
   Нина. Я так и сказала… Даст, даст. Приедешь — увидишь.
   Мишкин. Угу.
   Илющенко. А я бы принципиально не давал. Пусть сами делают.
   Мишкин. Они и сами могут сделать, конечно. Невелика хитрость. Но нам-то чего жалеть? А мужику поможем.
   Илющенко. Конечно, не жалко. Но я бы принципиально не дал.
   Нина. Эх, Борис! Все должны помогать друг другу в любом деле, было бы дело. Нечего принципиальничать на ерунде, когда принцип доказан всем, а не только снимками.
   Илющенко. Вот, слышите? Они уже все доказали, во всем уверены. Пусть поработают сами.
   Мишкин. Не люблю, когда говорят: «А я из принципа», — это если попросту, «а вот назло» — это всегда либо злобность, либо шкурничество, либо лень, либо убожество и мелочность. Брось, Игорь, будь шире.
   Нина. Все, все, Борис, договорились. Адрес знаешь?
   Илющенко. Они договорятся — это уж точно. А вы будете иметь утешительный заезд типа: «И правильно, милый Евгений Львович. Долг дружбы, Евгений Львович. Законы дружбы, друзья должны помогать друг другу».
   Мишкин. Ну, ты все понимаешь. Только шире будь — надо ли все понимать. А что касается дружбы, то этого я вообще не понимаю. Любовь есть. В нее входит все. А «дружить» — нет такого понятия в канонических текстах. Так-то, друг мой. Шире будь.
   Нина. Сам позвонишь. Приеду, объясню подробнее. Все. Обнимаю тебя. Обнимаю.
   Илющенко. Да это ж ваши диссертации, в конце концов.
   Мишкин. Не морочь голову. Не живи по принципу: у меня не вышло, пусть и у них не выйдет, — наоборот лучше, продуктивнее и для себя тоже.
   (Илющенко махнул рукой.)
   Нина. Евгений Львович, ты едешь? Я вас довезу. Поехали.
   Мишкин. Одеваюсь. Черт подери! Подошва совсем оторвалась. И туфли никак не купишь.
   Нина. Почему? Сейчас заедем в магазин и купим.
   Мишкин. Во-первых, у меня с собой денег нет. Во-вторых…
   Нина. Ну, первое не проблема, у меня с собой есть. Потом отдашь.
   Мишкин. Главное как раз второе. Размера моего достать не могу.
   Нина. Да-а. Большие. Какой размер?
   Мишкин. Сорок восьмой.
   Нина. А разве такие бывают? Не может быть.
   Мишкин. Может, раз они на мне.
   Нина. Сейчас я позвоню. Помогут.
   Мишкин. Да бросьте. Никуда я не поеду. И вообще перебьюсь. Не первая необходимость.
   Нина. Что за вздор. Если есть возможность.
   Мишкин. Не надо. Я же говорю, не нужно этого.
   (Игорь подмигнул Нине: мол, надо, звоните, а я его пока за руки подержу.)
   Илющенко. Евгений Львович, вы перед уходом все-таки взгляните на больного.
   Мишкин. Вестимо. А как же иначе.
   Нина. Алло… Привет, Миша. Это я… Да, да. Слушай, я это сделала. Переговорила с ним. Он согласился. Вы придете в понедельник к десяти в институт. Только не опаздывать, а то он не сможет… Ладно… Так что тебе все сделают. Нет, нет, это вы сами с ним решать будете. Я ни при чем… Я! Я другое дело — долг дружбы.
   Мишкин (бурчит себе под нос). Дружба. Вот именно, что дружба.
   Нина. Врачи, друг мой, по выбранному добровольно пути с удовольствием помогают людям. Это для них удовольствие. (Поглядела искоса на Мишкина со странной улыбкой.)
   Мишкин (что-то высматривает на шкафу, — наверное, какие-нибудь снимки). Да, да. Удовольствие. (К Игорю.) Для меня удовольствие, например, сделать операцию. Для собственного удовольствия.
   Нина. Я тебя прошу, ты можешь позвонить Стефании Львовне? Нужно одному хорошему человеку туфли сорок восьмого размера.
   Мишкин. Я же сказал — не надо.
   Илющенко. Бросьте вы, Евгений Львович. Подумаешь, дело какое.
   Нина. Да, вот такие и не меньше. Есть же еще на планете люди. Как пелось в детской передаче: «Все же выпала планете честь: есть мушкетеры, есть», — кажется вроде этого что-то… Она утебя!.. Тем более спроси.
   Мишкин. Не надо спрашивать. Пойду взгляну на больного. Из принципа не поеду.
   Илющенко. Что вы значение пустякам придаете.
   (Мишкин вышел.)
   Нина. Вот чудак.
   Илющенко. Ничего. Вы все мне объясните. Сам он все равно не пойдет. Я его жене передам.
 
   Дома.
   — Жень, так я поеду. Возьму.
   — Не знаю. Не стоит, по-моему. На кой нам это надо. Пусть так, как идет. Не хочу я этих подачек.
   — Почему ты так все осложняешь? Ты же сам все делаешь, на других все сваливаешь. Это ж не хирургия, где ты все делаешь сам. Это ж мне идти. Мне время тратить. Что ты меня мучаешь! И работай, и вас с Сашкой приводи в порядок. — Теперь занимайся твоей безалаберностью. Легко быть щепетильным за чужой счет.
   — Трудно — пожалуйста, никто не держит. Мы с Сашкой и сами управимся.. Когда ты дежуришь — я его и накормлю, и спать уложу, и одежду приготовлю.
   — Дурак ты все-таки, Женька. И фашист.
   — Мачеха ты, а не мать. Так оно и быть должно. Нечего было мне и рассчитывать.
   Галя заплакала:
   — От таких вот слов Сашка и узнает когда-нибудь, что я ему не родная мать. Как тебе не стыдно? Ты и в хирургии такой. Всех загоняешь. Хоть и сам все делаешь, но об остальных тоже подумать ведь надо. Вот Наташа, она верой и правдой тебе служит, но у нее же семья. Ты сам все делаешь! Но она же не может уйти, когда ты работаешь. Их по-одному, меня по-другому, но угрохаешь. — Плачет.
   — Ну, чего ревешь?! Я ж никого не держу. И Наталью Максимовну не держу. Пусть идет.
   — Дурак ты. Я не об этом вовсе. Никто не хочет уходить. Но ты-то должен думать о других. Нельзя же думать только о больных. Ты здоровых сделаешь больными. Тогда будешь думать о них иначе, что ли!
 
   Меня в Мишкине поражала странная смесь доброжелательной, мягкой интеллигентности с неожиданной жестокостью. Иногда не думая (да в эти моменты никогда, наверное не думал) он мог обидеть человека, и, конечно, близких обижал чаще всего. Вернее, только близких. Поистине труднее всего любить ближнего своего, близкого своего.
   У Мишкина всегда был выход: он включался в операцию — и недовольство собой моментально улетучивалось из его сознания смывалось, как кровь с резиновых перчаток.
   Он был защищен от жизни.
   Я вспоминал рассказ Гали о начале их совместной жизни. Это было после института в маленькой районной больнице.
   Он был заведующим хирургическим отделением, она участковым терапевтом. Он заведовал сам собой, сестрами, санитарками, больными. Она знала, что он жил один с сыном в домике на территории больницы и часто убегал из отделения, потому что сына надо было накормить, напоить, одеть, умыть. Ему помогали сестры, санитарки — весь персонал больнички, кто был свободен, когда он был занят.
   Однажды она дежурила и пошла к нему посоветоваться об одном только что поступившем больном. Хотя, если вспоминать по правде, — не советоваться ей надо было, а поглядеть, как он живет, поглядеть на него.