Письмо академиков, подписанное Винсгеймом, он оставил без ответа и без последствий. Ломоносову, потребовавшему от него объяснений, Шумахер объявил, что этого письма недостаточно и необходима выписка из протокола Академического собрания. 1 июля Ломоносов получил ее и представил Шумахеру, который на сей раз заявил, что выписка должна быть препровождена ему официально, через конференц-секретаря Винсгейма. 4 июля Винсгейм направил Шумахеру требуемую выписку. Только 18 июля Шумахер подал ломоносовское дело в Сенат (эти две недели бумага лежала у него без движения уже без всякого внешнего оправдания). Сенат в тот же день распорядился: «По указанному Канцелярии Академии наук представлению и по удостоинству профессоров быть при той Академии Ломоносову профессором химии». 25 июля было доложено императрице, которая дала Сенату устный указ о назначении Ломоносова на должность профессора. 26 июля на заседании Сената этот указ был объявлен Ломоносову, специально вызванному.
   12 августа 1745 года постановление Сената (в переводе на латинский язык) было оглашено в Академическом собрании. Вместе с Ломоносовым были произведены Степан Крашенинников (из студентов в адъюнкты натуральной истории) и Тредиаковский (в профессора латинского и российского красноречия). Однако производство Тредиаковского (в отличие от Ломоносова и Крашенинникова) произошло в обход Академического собрания: по его делу в Сенате фигурировал аттестат, выданный ему Святейшим Синодом, а не свидетельство академиков. Так или иначе, 12 августа 1745 года — день знаменательный в истории Академии наук: через двадцать лет после ее основания два «природных россиянина» наконец-то получили «место среди профессоров».
   Потерпев поражение в этой схватке с Ломоносовым и Академическим собранием, Шумахер отнюдь не был сломлен окончательно. Он терпеливо ждал своего часа, чтобы расквитаться с русским выскочкой и другими академиками, непутем возомнившими о себе слишком много. Он чиновничьим нутром своим чувствовал, что этот час пробьет рано или поздно. Впрочем, конец 1745 года, казалось бы, не сулил ему никаких надежд. И виной тому был «нововыпеченный» профессор химии.
   Академики, забыв былую неприязнь к Ломоносову, почувствовали в нем человека, который должен возглавить борьбу, начатую ими против Шумахера. Уже 9 августа (когда высочайший указ о производстве Ломоносова имелся, но в Академии еще не был оглашен) Ломоносов вместе с другими профессорами подписал доношение в Сенат о непорядках в Академии и самоуправстве Шумахера. Дальше — больше. 4 сентября он подписывает новое письмо о Шумахере, дополнившее фактами предыдущее. В середине сентября он участвует уже в составлении нового доношения о шумахеровых злоупотреблениях. 2 октября Ломоносов, прекрасно понимая, что по-настоящему обезвредить Шумахера возможно лишь с помощью действенных контрмер, знакомит Академическое собрание с отрывками из своего проекта нового штата Академии наук, то есть начинает наносить Шумахеру удары в главном пункте, выбивая у него почву из-под ног: составление и утверждение нового штатного расписания с четким разграничением различных академических «классов» (и соответственно четким же указанием их прав и обязанностей) было бы решающим моментом в единоборстве академиков с Шумахером, в ограничении власти Академической канцелярии.
   3 октября Ломоносов (вместе с Миллером!) по поручению Академического собрания приносит в Сенат последнее по времени доношение о провинностях Шумахера перед Академией: о постоянных задержках жалованья, о плохом обучении студентов и гимназистов, об «умалении» «чести профессоров» и т. п. 28 ноября последовало новое доношение в Сенат все о том же Шумахере. Надо думать, советнику Академической канцелярии той осенью не раз припоминался былой арест его, не такой уж и недавний. Главными противниками Шумахера в 1745 году были, кроме Ломоносова, Миллер (который не мог простить Шумахеру обмана: постоянно обещая историографу выплатить двойной оклад за работу в сибирской экспедиции, советник Канцелярии в конце концов «отказал вовсе») и астроном Жозеф Делиль (который с самого своего приезда в числе первых академиков в Петербург просто не выносил Шумахера и не считал нужным скрывать своего презрения к нему). Вспоминая ситуацию, сложившуюся в Академии к концу 1745 года, Ломоносов спустя двадцать лет писал: «Какие были тогда распри или лучше позорище между Шумахером, Делилем и Миллером! Целый год почти прошел, что в Конференции, кроме шумов, ничего не происходило. Наконец, все профессоры единогласно подали доношение на Шумахера в Правительствующий Сенат в непорядках и обидах, почему оный Сенат рассудил и указал, чтобы до наук надлежащие дела иметь в единственном ведении Профессорскому собранию».
   Казалось бы: полная победа ученых над бюрократом! Но Шумахер ждал своего часа. А ждать он умел…
   Что же касается Ломоносова, то он, за всеми этими схватками с Шумахером, не забывал ни на минуту о своих собственных, «до наук надлежащих делах». 25 октября он подал четвертое по счету доношение о необходимости создания при Академии Химической лаборатории с приложением ее проекта. 30 октября, рассмотрев это дело, Академическое собрание решило направить в Сенат соответствующее прошение. Текст его взялся составить сам Ломоносов. 15 декабря Академическое собрание одобрило новую бумагу о Химической лаборатории, написанную Ломоносовым. Однако Шумахер и здесь прибег к проволочкам, мотивируя невозможность окончательного решения тем, что президентская должность все еще оставалась вакантной.
   Вскоре в жизни Академии произошло наконец событие, которого ждали давно и которое, не вызвав коренного переворота в академических делах, хотя бы частично решило наболевшие вопросы, из которых главными для Ломоносова были утверждение Регламента Академии и создание Химической лаборатории.
 
 
3
   «За необходимо вам объявить нахожу, что собрание ваше такие меры от первого нынешнего случая принять должно, которые бы не одну только славу, но и совершенную пользу в сем пространном государстве производить могли. Вы знаете, что слава одна не может быть столь велика и столь благородна, ежели к ней не присоединена польза. Сего ради Петр Великий как о славе, так и о пользе равномерное попечение имел, когда первое основание положил сей Академии, соединив оную с университетом» — с такими отрадными и многообещающими словами обратился к Академическому собранию в своей как бы «тронной речи» (ее можно назвать и «выходной арией») граф Кирила Григорьевич Разумовский, назначенный именным указом от 21 мая 1746 года президентом Академии наук.
   В ту пору ему было всего лишь восемнадцать лет. За три года до того, вызванный старшим братом, фаворитом Елизаветы (тайно с нею обвенчанным) Алексеем Разумовским, с родного хутора под Черниговом в Петербург, он был отправлен в обучение за границу в сопровождении Григория Теплова — того самого, который в свое время вместе с Ломоносовым подавал в Академическое собрание работы для производства из студентов в адъюнкты. Под наблюдением своего молодого наставника (Теплову не было тридцати лет) Кирила Григорьевич приобщился к изящным искусствам, галантному обхождению, выучил два иностранных языка, слушал лекции известных ученых (в том числе и Леонарда Эйлера) и по возвращении в Россию получил президентское кресло в Академии.
   Говорить о том, что Академия обрела наконец президента в полном смысле слова, можно лишь с весьма и весьма существенными оговорками. Наставничество Теплова долгое время продолжалось и в Петербурге. Вскоре это всем в Академии стало ясно. Так, например, в 1749 году в Тайной канцелярии разбиралось дело одного из низших академических служащих, который о юном президенте говорил, что тот-де, как появится в Академии, то, «облокотясь на стол, все лежит и никакого рассуждения не имеет, и что положат, то крепит без спору, а боле в той Академии имеет власть той Академии асессор Григорий Теплов».
   Сын истопника, бывший ученик Невской духовной семинарии Григорий Николаевич Теплов (1711—1779) так же, как Ломоносов, Тредиаковский (и президент Академии Разумовский), не был человеком знатным. Поддержанный в свое время, как, впрочем, и Ломоносов, Феофаном Прокоповичем, тоже не благородных «кровей», и будучи человеком, безусловно, одаренным, он вполне мог бы «произойти в науках», но, едва вкусив от «чаши познания», быстро утолил свою духовную жажду. Адъюнкт ботаники, свои понятия о земной флоре он предпочел ограничить рамками цветочной оранжереи. Сын истопника, он был снедаем необоримым, рабским, по сути, желанием самому стать владельцем богатых покоев, которые согревались бы его собственным истопником (совершенно своеобразная вариация на тему «теплого местечка»). «Природный россиянин», он во время следствия над Шумахером в своих видах не погнушался поддержать этого главного «недоброхота наук российских».
   Вот почему, когда новая академическая администрация в лице Теплова (он стал асессором Канцелярии) приступила к разбору накопившихся за время безначалия дел (в основном это были жалобы профессоров на Шумахера), «сапожник» (так прозвали Шумахера русские служащие Академик, попросту переведя его фамилию с немецкого) вновь ушел от расплаты. Президентский указ по этому поводу гласил: «Советник Шумахер во всех своих поступках перед профессорами прав». Более того: Шумахер не просто одержал личную победу над жалобщиками, но спас и утвердил окончательно сатанинскую идею, творцом и апологетом которой был на протяжении двух десятилетий, — идею бюрократической опеки над наукой. Канцелярия в том виде, в каком ее выпестовал и укрепил Шумахер, в тех масштабах, какие приобрело ее влияние на академическую жизнь под умелым руководством Шумахера, необходима Академии — вот вывод, к которому пришли юный президент и его наставник. Если до сих пор Шумахер действовал де-факто, то теперь он получал возможность действовал и де-юре. В Регламенте, наконец-то составленном и прочитанном в Академическом собрании 13 августа 1747 года, о Канцелярии было сказано буквально следующее: «Канцелярия утверждается по указам ее императорского величества, и оная есть департамент, президенту для управления всего корпуса академического принадлежащий, в которой члены быть должны по нескольку искусны в науках и языках, дабы могли разуметь должность всех чинов при Академии и в небытность президента корпусом так, как президент сам, управлять, чего ради и в собрании академиков иметь им голос и заседание. Ученым людям и учащимся, кроме наук, ни в какие дела собою не вступать, но о всем представлять Канцелярии, которая должна иметь обо всем попечение».
   Обращает на себя внимание оговорка о том, что члены Академической канцелярии «быть должны по нескольку искусны в науках и языках». Впечатление такое, что она специально сделана для Шумахера и Теплова, которые в науках и языках были искусны именно «по нескольку» (впрочем, то же самое можно сказать и о президенте). По Регламенту выходило, что они, практически не имея основательной научной подготовки, получали право не только заседать в Академическом собрании, но и подавать свой голос в пользу того или иного труда, проекта, мнения, а «ученым людям» проникать в сферы, подлежащие компетенции Академической канцелярии, не позволялось. Можно было лишь «о всем представлять Канцелярии», окончательное же решение принималось ею и утверждалось президентом. Семнадцать лет спустя после утверждения Регламента Ломоносов совершенно точно охарактеризовал бюрократическую «кухню», в которой были изготовлены новый штат и Регламент Академии. Основываясь только на глубоком анализе содержания и стиля этих документов, он пришел к выводам, которые впоследствии были подтверждены документально: «По вступлении нового президента сочинен новый штат, в коем расположении и составлении никого, сколько известно, не было из академиков участника. Шумахер подлинно давал сочинителю (Теплову. — Е. Л. ) советы, что из многих его духа признаков, а особливо из утверждения канцелярской великой власти, из выписывания иностранных профессоров, из отнятия надежды профессорам происходить в высшие чины несомненно явствует. Оный штат и регламент в Собрании профессорском по получении прочитан однажды, а после даже до напечатания содержан тайно».
   Вот почему все предшествовавшие коллективные и индивидуальные жалобы Ломоносова, Гмелина, Миллера, Рихмана, Делиля и других профессоров на Шумахера (на задержки жалованья, на прочие постоянные утеснения, на то, что он сделал своего зятя Тауберта «надсмотрщиком над профессорами и адъюнктами») заранее были обречены на неуспех. И вот почему после принятия Регламента несколько профессоров вынуждены были покинуть Академию, в их числе — Гмелин, Делиль и профессор древностей и истории литеральной Христиан Крузиус. По поводу первых двух, ученых знаменитых, Ломоносов писал, что «Делиль, будучи с самого начала Академии старший, по справедливости искал первенства перед Шумахером и, служа двадцать лет на одном жалованье, просил себе прибавки, и как ему отказано, хотел принудить требованием абшида (отставки. — Е. Л. ), который ему и дан без изъяснения и уговаривания, ибо Шумахер рад был случаю, чтобы избыть своего старого соперника», а Гмелину, по свидетельству Ломоносова, «Шумахер чинил многие препятствия в сочинении российской флоры, на что он жаловался».
   Отъезд этих ученых и глухой ропот оставшихся теперь уже мало волновали Шумахера. Достигнув полного взаимопонимания с Тепловым, сохраняя, впрочем, почтительную дистанцию в личных отношениях с ним, Шумахер писал президентскому наставнику об академиках в одном из писем 1749 года: «Вы подивитесь, милостивый государь, чувствам гордости и заносчивости этих педантов. Им не я, Шумахер, отвратителен, а мое звание. Они хотят быть господами, в знатных чинах, с огромным жалованьем, без всякой заботы обо всем остальном». Вот так, свысока, люди, лишь «по нескольку искусные в науках и языках», посматривали на ученых: не имея ни разумения, ни желания для того, чтобы проникнуть в сферы, доступные и животрепещущие для академиков, которые в лице лучших своих представителей, забывая о себе, трудились во славу науки, эти люди предпочли обвинить ученых в стремлении к легкому обогащению, в тщеславии и т. п. Ведь при таком толковании бюрократ не просто был необходим, он становился едва ли не «праведником», чем-то вроде оплота бескорыстия и совести (!) посреди гордецов, бездельников и приобретателей. «Вы хорошо делаете, милостивый государь, — обращается Шумахер к такому же, по его мнению, как и он, ревнителю долга Теплову, — работая с жаром для Академии. Вы, подобно мне, со временем покажете плоды своих трудов; они будут заключаться не в богатствах, но в спокойствии души — плоде чистой совести».
   Казалось бы, с назначением президента, с утверждением Регламента и нового штата Академия должна была воспрянуть. Внешне так оно и было, возможно. Но на деле… На деле — лучшие ученые продолжали покидать Академию, ее Канцелярия укрепилась юридически, Шумахер нашел общий язык с Тепловым и к тому же готовил себе не менее зловещую, чем сам он, замену в лице зятя своего, Ивана Ивановича Тауберта, пока еще унтер-библиотекаря, а в недалеком уже будущем — советника Академической канцелярии.
   В сущности, Академией управляли два человека, как тогда говорили, «попавшие в случай», опираясь при этом на помощь проходимца из Страсбурга, подавшегося в Россию, употребляя лермонтовское слово, «на ловлю счастья и чинов». Действительно: Кирила Григорьевич Разумовский так и остался бы пастухом Кирилой Розумом на черниговском хуторе Лемёши, если бы его старший брат Алексей в свое время не был замечен одним придворным, случайно услышавшим его красивый голос в церкви соседнего с хутором села, где этот придворный заночевал проездом из Венгрии, куда был направлен закупить токайские вина к столу тогдашней императрицы Анны Иоанновны, и не только замечен, но и взят в Петербург в придворную капеллу, и если бы не приглянулся там цесаревне Елизавете Петровне. «Случай» Кирилы Григорьевича целиком зависел от «случая» Алексея Григорьевича. В свою очередь, маленький «случай» Теплова целиком зависел от большого «случая» Разумовских. «Случайным» людям, имеющим облегченное, дилетантское понятие о целях и задачах «ученого корпуса», помощники типа Шумахера были необходимы — насущно.
   Став во главе Академии, К. Г. Разумовский более занимался устройством своих дел. В 1746 году он женился на Екатерине Ивановне Нарышкиной (1729—1771), родственнице Елизаветы Петровны. 5 июня 1750 года он был назначен гетманом Украины (как потом оказалось, последним) и с этого времени стал подолгу отлучаться из Петербурга в Батурин, свою гетманскую резиденцию. В его отсутствие академическими делами заправляли Теплов с Шумахером. Причем довольно часто всем вершил один Шумахер, ибо Григорий Николаевич с головой окунулся в придворные интриги в видах упрочения своего положения в верхах: зависеть только от Разумовских (сегодня «в случае» — а завтра?) он не хотел и, не порывая установившихся связей, энергично завязывал новые. Скажем, с «малым двором» великой княгини Екатерины Алексеевны, будущей императрицы Екатерины II.
   Как смотрел на все это Ломоносов и какие отношения установились у него с новым академическим руководством? Для ответа на эти вопросы надо уяснить себе, что, будучи выходцем из низшего сословия, Ломоносов все-таки не имел черт выскочки. Достаточно вспомнить, как он шел к своему профессорству, скольких трудов, превратностей и прямых лишений оно ему стоило. Да и шел ли он к профессорству именно? Он был честолюбив, но не тщеславен. Возвышения он добивался лишь постольку, поскольку оно помогало утвердить его великое просветительское дело, «дело Божие и Государево», как он выскажется через пятнадцать лет в письме (1761) к Теплову, имея в виду под «Государевым» «Петрово». Была ли зависть у него, сына черносошного крестьянина, к сыну реестрового казака и сыну дворцового истопника? Была. И зависть — огромная (как и все у Ломоносова). Так легко возвыситься и так мало и бездарно воспользоваться своим возвышением для «утверждения наук в отечестве», для «торжества любимых идей»! Но К. Г. Разумовский и Теплов в науках были «искусны» лишь «по нескольку», а идей своих у них как раз не было (единственная большая работа Теплова «О качествах стихотворца рассуждение» наполнена тривиальными мудрствованиями, общими местами морализаторского, резонерского толка). Для них задача заключалась в упрочении и охранении достигнутого, а не в продвижении вперед. Все это не следует забывать, вникая в сущность личных отношений, установившихся между Ломоносовым и президентом. Вообще братья Разумовские, по свидетельствам современников, вызывали характерную симпатию к себе. Суровый в оценках князь М. М. Щербатов, автор истории «О повреждении нравов в России», писал о старшем брате, что он «был внутренно человек добрый, но недального рассудку». Что же касается Кирилы Григорьевича, то он, «человек беспечный», замечательно аттестован в «Записках» княгини Е. Р. Дашковой (характеристика относится к 1762 году): «Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью… Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность…»
   Словом, Кирила Григорьевич, как и его брат, «внутренно был человек добрый» и к Ломоносову относился в общем благожелательно. Но, поскольку он еще был и «человеком беспечным», благожелательность его, во-первых, мало чем оборачивалась для начинаний Ломоносова (и потому мало чего стоила в его глазах), а во-вторых, вследствие более чем беспокойного ломоносовского нрава (становившегося невыносимо беспокойным, когда разговор шел о деле), часто сменялась досадой и раздражением.
   А Ломоносов, со своей стороны, порою относился к президенту с оттенком добродушной иронии (которой отмечены и свидетельства М. М. Щербатова и Е. Р. Дашковой). Так, записки с распоряжениями, исходившие от Разумовского и Теплова, он, вышучивая малороссийское происхождение президента, называл «цедульками».
   В 1750 году, когда Разумовский сделался гетманом Украины, Ломоносов откликнулся на это событие идиллией «Полидор», в которой муза Каллиопа, «днепрская нимфа» Левкия и «тамошний пастух» Дафнис ведут разговор о достоинствах Полидора (то есть Разумовского) на лоне осиротевших «днепрских» берегов. Здесь Ломоносов вкладывает в уста Дафниса (который недавно побывал в «великом граде» и видел Полидора в славе его) весьма двусмысленную, чтобы не сказать колкую, оценку бывшего пастуха:
 
Вчерась меня кругом обстали
Пастушки с красных наших гор
И с жадностию понуждали:
«Каков, скажи нам, Полидор?»
Я дал ответ: «Он превышает
Собой всех здешних пастухов».
 
   Лишь спустя более ста лет после написания «Полидора» одним из историков было высказано (да и то с оговоркой) предположение, что Ломоносов здесь смеется над Разумовским: «Пастораль эта как-то сквозит ирониею, которая, впрочем, может быть, не приходила на мысль Ломоносову. Полидор, „превышающий собой всех здешних пастухов“, слишком явно напоминал бывшего пастуха лемёшевского стада».
   Можно смело утверждать, что ирония здесь присутствует без всяких оговорок и направлена она не столько на происхождение Кирилы Григорьевича, сколько именно на его достоинства. Странно было бы, если бы Ломоносов, сам будучи выходцем из «низов», вышучивал пастушеское прошлое Разумовского: здесь ирония по поводу того, что человек, который «превышает» «всех здешних пастухов», еще и «Верьхи Парнасски украшает» (то есть главенствует в «храме Муз», в Академии), а для этого мало «превышать» черниговских дафнисов — нужны и соответствующие способности и соответствующая подготовка, более основательные, чем у брата императрицына любовника, «внутренно человека доброго, но недальнего рассудку». Ломоносов, неизмеримо выше Разумовского стоящий в интеллектуальном и вообще в культурном отношении, просто смеется здесь над ним, и смеется беззлобно, добродушно.
   Когда же дело шло об отстаивании великих просветительских принципов, которыми Академия должна была руководствоваться в своей деятельности, добродушие уступало место гражданскому возмущению, выражаемому с достоинством, строго и нелицеприятно. Ломоносов понимал, что многого от Разумовского и нельзя требовать, но он совершенно справедливо полагал, что президент, если бы только с его стороны было побольше «ревности» и «рачения», даже с его скромными дарованиями мог бы принести существенную пользу Академии, вообще просвещению России. Незадолго до смерти Ломоносов печально свидетельствовал: «…нынешний президент, его сиятельство граф Кирила Григорьевич Разумовский, будучи от российского народу, мог бы много успеть, когда бы хотя немного побольше вникал в дела академические, но с самого уже начала вверился тотчас в Шумахера, а особливо, что тогдашний асессор Теплов был ему предводитель, а Шумахеру приятель».
 
 
4
   Тем не менее и то немногое, что Разумовский успел сделать по своем вступлении в президентскую должность, позволило Ломоносову хотя бы отчасти продвинуть вперед некоторые из его начинаний.
   2 июня 1746 года президент через Шумахера передал ему о своем желании присутствовать на его публичных лекциях по экспериментальной физике. Вследствие этого обстоятельства лекции Ломоносова приобретали действительно публичный характер. Он составил их программу, которая 19 июня была отпечатана в Академической типографии. В этой программе говорилось: «…блаженства человеческие увеличены и в высшее достоинство приведены быть могут яснейшим и подробнейшим познанием натуры, которого источник есть натуральная философия, обще называемая физика. Она разделяет смешение, различает сложение частей, составляющих натуральные вещи, усматривает в них взаимные действия и союз, показывает оных причины, описывает непоколебимо утвержденные от создателя естественные уставы и в уме воображает, что от чувств наших долготою времени, дальностию расстояния или дебелостию великих тел закрыто, или для безмерной тонкости оным не подвержено.
   Сея толь полезныя и достохвальныя науки основанием суть надежные и достоверные опыты над разными телами и оных действиями, с надлежащею осторожностию учиненные, из которых выводят и поставляют мысленные физические предложения, показывают и доводами утверждают причины натуральных перемен и явлений. Для того приступающим к учению натуральной философии предлагаются в академиях прежде, как подлинное основание, самые опыты, посредством пристойных инструментов, и присовокупляют к ним самые ближние и из опытов непосредственно следующие теории».
   20 июня 1746 года в аудитории Физического кабинета Академии наук состоялась первая в России публичная научно-популярная лекция. Тот факт, что сам президент поддержал идею этого мероприятия, обусловил небывало большое стечение слушателей от двора, Академии, Сухопутного шляхетного корпуса и т. д.