Так или иначе, в Москву Ломоносов вернулся не «с пустыми руками». Поездка в Киев значительно обогатила его представления о русской культуре, поставила перед ним много новых вопросов и одновременно впервые выявила энциклопедичность его творческих устремлений уже на раннем этапе развития.
 
 
   1734 год для Ломоносова был примечателен еще в одном отношении. К этому времени относится начало его серьезной работы над теорией поэзии и ораторского искусства.
   Преподавание пиитики и риторики в Московской (как и в Киевской) академии велось на высоком уровне и опиралось на богатейшую традицию мировой эстетической мысли («Поэтика» и «Риторика» Аристотеля, книги Цицерона по теории красноречия, «Послание к Пизонам» Горация, «Образование оратора» Квинтилиана). Незаменимым теоретическим и учебным пособием для студентов того времени был курс лекций, прочитанный по-латыни в Киево-Могилянской академии знаменитым сподвижником Петра I Феофаном Прокоповичем (1681—1736), — «Поэтика» (1705). В бытность свою в Киеве Ломоносов внимательно прочитал «Поэтику», оставив на ее полях много пометок.
   Но еще до этого он добросовестнейшим образом изучал теорию поэзии в Славяно-греко-латинской академии. Феофилакт Кветницкий, наставлявший Ломоносова в этом предмете, говорил: «Поэзия есть искусство о какой бы то ни было материи трактовать мерным слогом с правдоподобным вымыслом для увеселения и пользы слушателей». «Вымысел, — записывал 23-летний Ломоносов слова иеромонаха Феофилакта, — необходимое условие для поэта, иначе он будет не поэт, а версификатор (стихотворец. — Е. Л. ). Но вымысел не есть ложь. Лгать — значит идти против разума. Поэтически вымышлять — значит находить нечто придуманное, то есть остроумное постижение соответствия между вещами несоответствующими… Иначе — вымысел есть речь ложная, изображающая истину».
   Подобные определения, при всей их сухой схоластичности, ставили, в сущности, очень живой и по сей день трудноразрешимый вопрос о мере вымысла (следовательно, о мере правдоподобия) в поэзии. Искусство не должно слепо копировать жизнь: вымысел — основа его. Но лгать — грешно. Тут перед московскими школярами, воспитанными на религиозных догмах, вставала неразрешимая загадка нравственного и одновременно эстетического порядка. Их наивное сознание привыкло воспринимать все написанное в книгах как самую доподлинную правду — настолько сильна иллюзия правдоподобия, создаваемая поэзией.
   Но если поэзия вся зиждется на вымысле (сиречь: лжи, грехе!), то она безбожна?
   Вот почему иеромонах подчеркивает, что «вымысел не есть ложь». А это уже в глазах учеников выглядит как сплошной абсурд. Но опытный наставник умело ведет их в самое «пекло» эстетики — к вопросу о специфике художественного образа и его отношениях к реальной действительности.
   Настоящий поэт (а не стихотворец, умеющий только пользоваться размерами) должен нести в себе способность видеть нечто общее в разрозненных фактах действительности. Феофилакт Кветницкий специально останавливает внимание своих подопечных именно на этом пункте, когда говорит о необходимости для поэта постигать «соответствие между вещами несоответствующими». В жизни события, факты, явления идут друг за другом единым потоком, без разбора, вперемежку — и только зоркий глаз поэта может уловить в этой неразберихе глубокое «соответствие» и единство, не замечаемое другими, и показать его через посредство неожиданных сравнений, ярких метафор и т. д. «Всего важнее быть искусным в метафорах; это признак таланта, только этого нельзя занять у другого, потому что слагать хорошие метафоры — значит подмечать сходство», — писал Аристотель. При этом важно подчеркнуть, что Аристотель (и его московский последователь Ф. Кветницкий) считали метафору средством познания (подмечать сходство, открывать общее в разрозненных фактах), а не средством поэтического украшения.
   Все это было близко и понятно молодому Ломоносову. Уже проявивший к этому времени необычайную широту интересов, он ощущал (покуда интуитивно) всеобщую связь мировых явлений, казалось бы, столь разнородных и непохожих. Вспомним, что он хорошо знал сделанный Симеоном Полоцким стихотворный перевод Псалтыри, где взволнованное переживание этого мирового единства передается при помощи, прежде всего, метафорических выражений. Теперь, на школьной скамье Заиконоспасского монастыря, Ломоносов находил теоретическое обоснование того, что поэзия — это один из самых действенных и полнокровных способов, через которые познается и выражается единство мира. «Вымысел есть речь ложная, изображающая истину…»
 
 
3
   Говоря о пребывании Ломоносова в Славяно-греко-латинской академии, нельзя забывать о том, что при всей своей страсти к познанию, проявившейся так мощно и так многообразно, он все-таки оставался помором, и к тому же молодым.
   Наделенный от природы огненным темпераментом, душою отзывчивой и увлекающейся, Ломоносов попал в большой столичный город, когда ему было едва за двадцать. Трудно поверить, чтобы этот здоровый парень, который в четырнадцать лет легко справлялся с тридцатилетними лопарями, которому тогда же лопарских женщин «видеть нагими случалось», которого отец буквально накануне его ухода в Москву уже сватал в Коле за дочь «неподлого человека», трудно поверить, чтобы он все свое время в Москве проводил только в классах да за книгами в библиотеке. Трудно себе представить Ломоносова этаким провинциальным «отличником», который пришел в Белокаменную из своей деревни, чтобы усидчивостью и зубрежкой взять верх над избалованными московскими лентяями.
   Вспоминая годы московского ученичества, Ломоносов, между прочим, писал: «Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имели». Эти «пресильные стремления», по его же собственному признанию, уводившие Ломоносова от наук, необходимо учитывать. Не исключено, что именно они стали причиною события, о котором аллегорически рассказывается в первом стихотворении Ломоносова, написанном в Славяно-греко-латинской академии, когда ему было около двадцати трех лет.
 
Услышали мухи
Медовые духи,
Прилетевши, сели,
В радости запели.
Егда стали ясти,
Попали в напасти,
Увязли бо ноги.
Ах! — плачут убоги, —
Меду полизали,
А сами пропали.
 
   В первой публикации к этим стихам (1855) было дано интересное пояснение: «Сочинение г. Ломоносова в Московской академии за учиненный им школьный проступок». В чем, собственно, состояла провинность, осталось неизвестным. Но само содержание стихотворения позволяет догадываться, что дело здесь идет о каком-то уклонении от наук в сторону соблазна, в сторону «сладкого» времяпрепровождения. Показательно, что в этих школьных силлабических стихах (написанных, впрочем, достаточно просто и легко) содержится вполне «взрослая» мысль: в сладкой-то жизни «увязнуть» можно так, что и совсем «пропасть» недолго, за все удовольствия рано или поздно приходится расплачиваться. Учитель (уже знакомый нам Ф. Кветницкий) высоко оценил как благонравное содержание, так и непринужденную форму стихотворения, поставив на листке, где оно было написано: «Pulchre» («Прекрасно»).
   Жизнь Ломоносова в Москве стала не только испытанием для его творческих способностей, но и проверкою на прочность его нравственной природы. В Москве, это можно смело утверждать, сердце Ломоносова колебалось не однажды.
   Вот как описывал он сам свое тогдашнее душевное состояние многие годы спустя: «С одной стороны, отец, никогда детей кроме меня не имея, говорил, что я, будучи один, его оставил, оставил все довольство (по тамошнему состоянию), которое он для меня кровавым потом нажил и которое после его смерти чужие расхитят. С другой стороны, несказанная бедность: имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба и на денежку квасу, прочее на бумагу, на обувь и другие нужды… С одной стороны, пишут, что, зная моего отца достатки, хорошие тамошние люди дочерей своих за меня выдадут, которые и в мою там бытность предлагали; с другой стороны, школьники, малые ребята, кричат и перстами указывают: смотри-де, какой болван лет в двадцать пришел латине учиться!»
   Надо уметь почувствовать, что стояло за всеми этими «с одной стороны» и «с другой стороны».
   Ведь тут поднимался вполне прозаический вопрос (именно прозаичностью своею для юноши, взалкавшего идеала, невыносимый): а стоило ли? Стоило ли обрывать связи с семьей и обрекать себя на одиночество в чужом городе? Стоило ли уважение, которым он пользовался среди односельчан и как сын Василия Дорофеевича, и сам по себе, — это уважение старших по возрасту менять на насмешки московских школяров? Стоило ли уходить от всего отцовского «довольства» на «один алтын в день», от палтусины и телятины на хлеб и квас? Стоило ли бежать от богатых холмогорских, матигорских и Кольских невест, чтобы все, что ни есть у него в душе и на сердце, отдать «любезным наукам»?
   Он за три года закончил шесть классов училища и «дошел до риторики», он перерыл всю монастырскую библиотеку, он был в Киеве — он много, очень много узнал. Но он все еще далек был от «желанного берега». Бросить все, что делало его жизнь устойчивой и благополучной, пойти к одной цели и вдруг осознать, что эта цель (пусть даже и великая, пусть даже стоящая того, чтобы ради нее все бросить) постоянно ускользает от пего, — тут ведь и возроптать недолго. Вот отчего мысли о плачевности своего положения — положения взрослого человека, который в двадцать четыре года все еще начинает с нуля, — он почти не мог преодолеть. Нести в себе это и все-таки верить в свое предназначение — вот что стоит за словами Ломоносова из того же письма: «Так я учился пять лет и наук не оставил».
 
 
   …Наступила зима 1734/35 года, которой суждено было внести крупные перемены в судьбу Ломоносова.
   Пока он усиленно готовился к экзамену по риторике под руководством иеромонаха Порфирия Крайского, пока он с тревогой думал о своем будущем (как и где продолжить образование?) и отдавал печальную дань заботам о настоящем (пустить ли сегодняшний «алтын» на бумагу под записи лекций иеромонаха Порфирия или вдоволь наесться хлеба?), — пока шла эта московская жизнь Ломоносова, в которой надежды смешались с сомнениями, поэзия разума с житейской прозой, а голод духовный с прямым недоеданием, — в Петербурге, в Академии наук ее «главный командир» (так называли тогда президента), только что вступивший в должность барон Иоганн-Альбрехт фон Корф (1697—1766) решил ознаменовать свое назначение полезным для русской науки предприятием, которое, впрочем, было предусмотрено еще Петром I.
   В январе 1735 года Корф вошел в Сенат с прошением об организации при Академии «семинарии» для русских дворян (числом тридцать), которые обучались бы естественным наукам у академических профессоров. Очевидно, это прошение, несмотря на то, что оно опиралось на авторитет Петра, не возымело должного действия на «господ Правительствующий Сенат». В мае того же года Корф, человек энергичный, привыкший честно выполнять служебные обязанности, внес на рассмотрение Сената новый проект, в котором предлагалось выбрать среди учеников при монастырях наиболее способных и подготовленных и направить их в Петербургскую Академию, «чтоб с нынешнего времени они у профессоров сея Академии лекции слушать и в вышних науках с пользою происходить могли».
   На этот раз Сенат принял соответствующее постановление, и в скором времени новый ректор Славяно-греко-латинской академии архимандрит Стефан получил из Петербурга бумагу, предписывающую отобрать лучших семинаристов, «в науках достойных», для последующей отправки их в Академию наук.
   Известие о том, что часть учеников старших классов поедет в Петербург для обучения физике и математике у тамошних профессоров, быстро распространилось по училищу. Ломоносов обрадовался этой новости и неотступно просил архимандрита послать его в северную столицу.
   Видимо, поначалу ректор не спешил включать Ломоносова в число избранных. Не оттого, конечно, что способности или прилежание Ломоносова вызывали у него сомнения. Дело здесь было в другом. Скорее всего здесь сыграла свою роль история, связанная с поступлением Ломоносова в Заиконоспасский монастырь. Вернее, некоторые подробности ее, всплывшие впоследствии. Как уже говорилось, в 1731 году, чтобы стать учеником, Ломоносов назвался сыном холмогорского дворянина. В августе 1734 года, узнав, что в составе географической экспедиции под руководством обер-секретаря Сената, известного картографа И. К. Кириллова (1689—1737), направлявшейся в киргиз-кайсацкие степи, недоставало священника, Ломоносов предложил свои услуги. Ему очень хотелось принять участие в этой поездке: увидеть заволжские края, поближе познакомиться с практической географией. И. К. Кириллов беседовал с Ломоносовым, и тот произвел на него благоприятное впечатление. Ректор Академии писал: «Штатский советник Иван Кириллов приходил, которому объявлено сообщенное Святейшего Правительствующего Синода ведение об отправлении при нем священника… и при том объявлен ему представленный из Академии к посвящению в попа школы риторики ученик Михайло Ломоносов. На что он доносил, что тем школьником по произведении его в священство будет он доволен». При оформлении бумаг Ломоносов, чтобы облегчить себе рукоположение в сан священника и устройство на эту должность в экспедиции, показал под присягой, что «отец у него города Холмогорах церкви Введения пресвятыя богородицы поп Василий Дорофеев». Когда при проверке выяснилось, что никакого попа под этим именем в указанной церкви никогда не числилось, Ломоносову был учинен вторичный допрос, на котором он рассказал уже все как есть, — что «рождением-де он, Михайло, …крестьянина Василья Дорофеева сын и тот-де отец его и поныне в той деревне обретается с прочими крестьяны». И вот теперь, когда встал вопрос о новом оформлении документов, уже в Петербург, эти старые факты (с административной точки зрения характеризовавшие Ломоносова как человека сомнительного), безусловно, опять оказались в поле внимания духовного начальства.
   Казалось бы, надежды, так долго и так бережно лелеемые, вот-вот рухнут. Но тут пришла неожиданная и как нельзя более своевременная поддержка со стороны сильного человека. За Ломоносова вступился Феофан Прокопович, «Поэтику» которого он за год до того штудировал в Киеве. Феофан, хотя он во многом утратил влияние, которым пользовался при Петре, был в ту пору «синодальным вице-президентом», и его слово являлось достаточно авторитетным.
   Ценя в людях тягу к просвещению, архиепископ поддержал Ломоносова прежде всего за его выдающиеся способности.
   Так или иначе, когда 23 декабря 1735 года двенадцать семинаристов, лучшие из лучших (впрочем, не по числу ли евангельских учеников подбирал эту группу архимандрит Стефан?), в сопровождении отставного прапорщика Василия Попова выехали из Москвы, среди них был и «Михайло Ломоносов, что из риторики в нынешнем же году перешел до философии». Спустя сто лет, в 1836 году, известный писатель и журналист Ксенофонт Полевой выпустит двухтомный роман «Михаил Васильевич Ломоносов», в котором даст наивное, но достаточно живое представление об отъезде московских семинаристов в Петербург, о среде, из которой Ломоносов, по слову Радищева, был «исторгнут» к высотам знания:
   «Во дворе монастырском… собралось множество старух, мальчишек и всякого народа. Начались обниманья, целованья, слезы, почти крик и вопли. Монах, отправлявшийся в виде дядьки с молодыми людьми, уговаривал всех тише изъявлять свою горесть, но это не помогало. Между тем в телеги нагрузили множество мешочков, сверточков со всякой всячиной; кульки с пирогами и калачами следовали туда же; наконец, посадили и господ студентов…
   Проехавши заставу, куда провожали родственники своих милых ребят, сошли с телег, начали молиться на московские церкви и опять рыдать, плакать, целоваться. Одна из старушек, по-видимому сохранявшая более других терпения, сказала своему сыну:
   — Смотри же ты, Гаврюша! будь умен.
   Нескладный парень отвечал ей комически-печально:
   — Буду, матушка.
   — Не забывай своих родителей.
   — Не забуду, матушка.
   — Ходи в церковь Божию, уважай священство…
   Тут раздался громкий голос провожатого монаха:
   — Пора, пора! Что за слезы, друзья мои! Садитесь, с богом!
   Всхлипыванья, жалобы, плач удвоились, а мужественная старушка продолжала:
   — Боюсь я, дитятко мой, чтобы ты к чарке не прилепился. В ней-то кроется сатана!
   — Не бось, матушка, не стану пить.
   — Будешь ты там с немцами, не учись у них табачище-то курить. Это ведь смертный грех…
   — Буду помнить, матушка.
   — А пуще того, станут тебя немцы соблазнять пить кофей, не пей — знай, что он из Иудина чрева вырос».
   В Петербург московские студенты прибыли спустя неделю, в первый день нового, 1736 года.

Глава III

   Vivat Academia!
   Vivat professorae!
   Студенческий гимн («Гаудеамус»)
 
 
1
   Первые академии, названные так по имени знаменитой платоновской школы в Афинах, появились в XV—XVI веках (в 1433 году в Палермо, в 1474 году во Флоренции и др.). Им предшествовали различные частные ученые общества, покровительствуемые меценатами. Со временем в роли меценатов стали выступать правительства. Научная деятельность итальянцев Г. Галилея и Э. Торричелли, англичан У. Гарвея, Р. Бойля и Р. Гука, голландцев А. Левенгука и X. Гюйгенса, французов Р. Декарта и Б. Паскаля и других естествоиспытателей не только продемонстрировала грандиозные достижения «вольного философствования» в познании законов природы, но и показала, что дальнейший прогресс науки возможен лишь при условии тесного взаимодействия ученых, регулярного обмена идеями, результатами опытов и т. д. В XVII веке под эгидой королевской власти возникли авторитетнейшие содружества ученых — Лондонское королевское общество (1660) и Парижская Академия (1666). В самом конце XVII века была основана Болонская Академия наук (почетным членом которой станет впоследствии Ломоносов). В 1700 году создана Прусская Академия наук в Берлине.
   Во время своих заграничных путешествий Петр I самым пристрастным образом вникал в научную жизнь Западной Европы. В Англии он побывал в Лондонском королевском обществе, посетил Гринвичскую обсерваторию и беседовал с ее директором Дж. Флемстидом, ездил в Оксфордский университет, осматривал Монетный двор (не исключено, что встречался с И. Ньютоном, который в ту пору заведовал Монетным двором). В Голландии он слушал лекции знаменитого анатома Ф. Рюиша, посещал Лейденский ботанический сад в сопровождении выдающегося врача Г. Бургаве, однажды в течение двух часов производил микроскопические наблюдения под руководством самого А. Левенгука.
   По возвращении из первого заграничного путешествия в 1697—1698 годах Петр I в беседе с патриархом Андрианом впервые высказался о необходимости создания Академии в России. Тогда его отвлекли острейшие внутри— и внешнеполитические заботы (подавление последнего стрелецкого бунта, подготовка к Северной войне и т. д.). Но самая мысль об Академии не покидала его.
   Некоторое время спустя он вступил в переписку с первым президентом Прусской Академии наук, великим Г. Лейбницем, а потом несколько раз встречался с ним и вел беседы по академическим делам — в 1711 году в Торгау, в 1712 году в Карлсбаде, Теплице, Дрездене, в 1716 году в Пирмонте. Он постоянно переписывался с профессором Галльского и Марбургского университетов X. Вольфом (будущим учителем Ломоносова) и прислушивался к его советам по устроению ученого сообщества.
   Во Франции он также использовал любую возможность для бесед с учеными (математиками, астрономами, географами и др.), побывал в Сорбонне и коллеже Мазарини. 18 июня 1717 года Петр I присутствовал на заседании Парижской Академии наук. Он осматривал выставку, устроенную для него, и наблюдал химические опыты, специально проведенные французскими учеными, чтобы утолить совершенно чудовищное любопытство этого удивительного монарха.
   Вскоре Парижская Академия решила избрать Петра I своим почетным членом. Ответ Петра I французским ученым, написанный, но его поручению «лейб-медикусом» Р. Арескином, позволяет судить о том, что, по мнению царя, должно было определять и деятельность будущих русских академиков (поскольку это имеет самое непосредственное отношение к Ломоносову, соответствующие слова в петровском ответе подчеркнуты):
   «…Его Величеству весьма приятно, что ваше знаменитое собрание удостоило его принятием в число своих членов…
   Его величество также одобряет ваше мнение, что пред наукой отличие состоит не столько в высоком звании, сколько в гении, талантах и трудолюбии; а тщательными своими изысканиями всех возможных редкостей и открытий в своих владениях и сообщением оных Академии его величество постарается заслужить имя исправного члена вашего знаменитого собрания».
   22 декабря 1717 года Петр I единогласно был избран почетным членом Парижской Академии наук. Благодаря за избрание, он писал: «Мы ничего больше не желаем, как чтоб чрез прилежность, которую мы прилагать будем, науки в лучший цвет привесть».
   Эти слова уже не столько касаются Франции, сколько России. Хотя Петр I не оставил своим вниманием почтившее его ученое собрание (например, в 1721 году он преподнес Парижской Академии карту Каспийского моря), главной его заботой продолжает оставаться Академия Петербургская. Новый лейб-медикус Л. Л. Блюментрост и его подручный по Кунсткамере И.-Д. Шумахер (о котором речь впереди) налаживают самые широкие связи с западноевропейскими учеными на предмет их переезда в Россию, в будущую Академию.
   В начале 1723 года, вернувшись из персидского похода, Петр I принимает отчет Л. Л. Блюментроста о переговорах с учеными, которые были приглашены на работу в Академию наук. 13 января 1724 года следует написанное Петром «определение об Академии», «в которой бы языкам учились, также прочим наукам и знатным художествам и переводили книги, назначить место для сего и доход». 22 января Сенат на своем заседании рассмотрел составленный Л. Л. Блюментростом регламент Академии, на котором рукою Петра были сделаны замечания. 28 января 1724 года был напечатан указ Сената, где говорилось, что «всепресветлейший державнейший Петр Великий… указал учинить Академию, в которой бы учились языкам, также прочим наукам и знатным художествам и переводили бы книги».
   Создавая Академию, Петр одну из ее основных задач видел вот в чем: «Академия, — говорил он, — должна приобрести нам в Европе доверие и честь, доказав на деле, что у нас работают для науки и что пора перестать считать нас за варваров, пренебрегающих наукой». Для достижения этой цели император (который в расходовании казенных средств был человеком расчетливым, зачастую просто прижимистым) не скупился на деньги. Так, например, представленную на его рассмотрение первоначальную, довольно высокую смету по расходам, связанным с Академией, — 20000 рублей (весь государственный доход составлял в ту пору 8 млн. руб.), — Петр увеличил почти на четверть и подчеркнул, что утвержденная сумма служит «только для начатия той Академии» и должна быть увеличена в дальнейшем. Половина академического бюджета определялась на уплату жалованья академикам, адъюнктам, переводчикам, студентам и прочим служащим. Это в то время, как даже члены знаменитой Французской Академии не получали от государства ни сантима, а Прусская Академия изыскивала средства на научную работу продажей календарей и устройством различных лотерей.
   Петр большое внимание уделял и структуре будущей Академии, понимая, что от этого во многом будет зависеть дальнейшая действенность ее работы. В соответствии с указаниями Петра Академия делилась на три отделения (класса):
   «В первом все науки математические и которые от оных зависнут.
   Во втором — все части физики.
   В третьем — литере гуманиорес, гисториа, право натуры и народов».
   Отделение математики состояло из шести кафедр (теоретической математики, астрономии, географии, навигации и двух кафедр механики). Второе отделение включало в себя четыре кафедры (собственно физики, анатомии, химии и ботаники). И, наконец, в гуманитарное отделение входило три кафедры (красноречия и древностей, новой и древней истории, права). Число академиков (или «профессоров» Академии) равнялось одиннадцати. Каждый из них, помимо выполнения научно-исследовательской работы, должен был уделять серьезное внимание просветительской деятельности среди населения, «чтоб не токмо художествы и науки размножились, но и чтоб народ от того пользу имел».
   Еще более важным, с точки зрения будущего русской науки, был специально оговоренный Петром пункт академического устава, вменявший в обязанность профессорам (на первых порах сплошь иностранцам) подготовку отечественных научных кадров с тем, чтобы в их рядах постепенно готовились русские ученые. Параграф 15 «проекта Академии» гласил: «Сверх того, е. и. в. соизволил оное собрание таким образом учредить, чтобы впредь упалые места академиков домашними наполниться могли. И того ради каждому академику студент, который уже в науках некоторое основание имеет, совокуплен будет, чтоб он между академиками науки свои в совершенство привести мог».