В том же году к Ломоносову пришло международное признание: 30 апреля он был избран членом Шведской королевской Академии наук. 15 июля он ответствовал уважаемому ученому сообществу, присовокупив к письму «Рассуждение о происхождении ледяных гор в северных морях»:
   «Удостоившись чести получения любезной и благожелательной грамоты, которой славнейшая Академия наук пожелала удостоверить избрание мое в члены, почел я за долг свой незамедлительно изъявить благодарность за столь великую и особенную милость, от знаменитейшего общества полученную. Чтобы, однако, обратиться мне к собранию таковых мужей не с одной только пустой благодарностью, по как члену уже членскую работу предъявить, вменил я себе в обязанность предложить некий образец моей благодарности и усердия. Итак, дерзаю преподнести книжку, где вкратце изъясняются явления, свойственные родному вам и нам Северу, которые, как мне по крайней мере то ведомо, в кругу ученом известны не так, как они того заслуживают. Действительнейшим доказательством верности будет суждение о них славнейшей Королевской шведской Академии наук, милостивое внимание которой никогда не забуду чтить я благодарной душой».
   Продвижение Ломоносова по службе давалось ему ценою многих потерь. Здоровья прежде всего. Так, скажем, в 1756 году он пропустил по болезни только восемь дней, а в 1757 году, когда был назначен членом Академической канцелярии, он проболел целых шестьдесят два (!) дня. Да и в последующие годы, хотя пропуски по нездоровью уменьшились, они составляли все же большую ежегодную цифру, нежели до повышения (в 1758 году — пятнадцать дней, в 1759-м — четырнадцать и т. д.), и, как правило, падали на позднюю осень и зиму.
   Кроме того, возрастала загруженность Ломоносова. Он полностью вынужден был отказаться от всех занятий, связанных с «химической профессией». Еще в марте 1755 года он просил освободить его от составления проектов иллюминаций на торжественные случаи и стихотворных надписей к ним и получил просимое освобождение. 14 декабря 1754 года он поставил Канцелярию в известность, что не успеет сочинить похвальное слово Петру Великому, и президенту пришлось отменить торжественное собрание Академии, назначенное на 19 декабря, на котором Ломоносов должен был его произнести. Но даже и потом работа над этим программным сочинением затягивалась, и президент 29 марта 1755 года напомнил ему, чтобы он ускорил писание речи, над которой-де слишком давно уже трудится.
   С назначением в Канцелярию объем чисто организационной деятельности его как по научным, так и по админинистративным делам возрос неизмеримо. А когда к этому прибавились заботы по университету и гимназии, то времени для собственных научных исследований почти не осталось совсем. А ведь в эту пору Ломоносов заканчивал работу над «Древней российской историей» и «Кратким российским летописцем», намечал новые направления в географической науке, не оставлял намерения написать капитальный труд по физике и т. д. и т. п.
   Деятельность в Академической канцелярии занимала у Ломоносова много времени. Но, сознавая всю важность этой деятельности, ее благотворные последствия для русского просвещения, он не только терпеливо, но с кровной заинтересованностью продолжал ее. Вот как выглядел в это время рабочий распорядок Ломоносова за один месяц (берем май 1761 года):
   2 мая. Присутствовал в Канцелярии.
   3 мая. Присутствовал в Канцелярии.
   4 мая. Присутствовал в Канцелярии, где попросил выделить на содержание студентов и гимназистов 400 рублей (просьба была удовлетворена). Присутствовал в Академическом собрании, где обсуждались причины испарения ртути.
   7 мая. Присутствовал в Канцелярии. Присутствовал в Академическом собрании, где прочитал свою работу «Краткие размышления об испарении ртути».
   10 мая. Присутствовал в Канцелярии.
   13 мая. Присутствовал в Канцелярии.
   15 мая. Присутствовал в Канцелярии, где рассматривался проект И. И. Шувалова об учреждении в разных городах Российской империи гимназий и школ. Здесь же сообщил, что он «в сей день» отправится в Ораниенбаум, где должен встретиться с великой княгиней Екатериной Алексеевной.
   16 мая. Находился в Ораниенбауме.
   17 мая. Присутствовал в Канцелярии, где распорядился исключить из гимназии, учеников Баранова (за кражи) и Хаустова (за неуспеваемость).
   18 мая. Присутствовал в Канцелярии, где распорядился ввести новый порядок снабжения студентов и гимназистов учебниками.
   До 21 мая. Разрешил сотрудникам Академии Красильникову и Курганову производить наблюдения прохождения Венеры по диску Солнца 26 мая на академической обсерватории и пользоваться ее инструментами. Вторично распорядился выселить профессора К.-Ф. Модераха из казенной квартиры. (Модерах был инспектором университета и гимназии. 24 апреля Ломоносов приказал Модераху передать все дела по университету и гимназии профессору С. К. Котельникову, «как россиянину природному, который бы имел большее попечение об учащихся, как о своих свойственниках». Передав дела другому лицу, Модерах автоматически терял право на казенную квартиру.)
   22 мая. Присутствовал в Канцелярии. Получив распоряжение Сената, предлагавшее Академии наук допустить Красильникова и Курганова на академическую обсерваторию, вторично подтвердил свое разрешение им производить там наблюдения.
   23 мая. Потребовал от Тауберта объяснения, почему он препятствовал Красильникову и Курганову вести наблюдения на академической обсерватории. Запросил профессора ф.-У.-Т. Эпинуса (между прочим, одного из своих противников в Академии), не испытывает ли он недостатка в инструментах, необходимых ему для наблюдения прохождения Венеры по диску Солнца.
   После 23 мая. Получил от Тауберта письменное объяснение Эпинуса, почему нежелательно наблюдение прохождения Венеры по диску Солнца на академической обсерватории Красильниковым и Кургановым, нашел его неосновательным и написал по этому поводу свои возражения.
   25 мая. Дал указание Красильникову и Курганову, чтобы они, проводя на академической обсерватории наблюдение за Венерой, допустили туда же и Эпинуса, если он этого пожелает, а одного его на обсерваторию не пускали бы.
   26 мая. Наблюдал на своей домашней обсерватории прохождение Венеры по диску Солнца и установил, что «планета Венера окружена знатною воздушною атмосферою».
   27. мая. Начал писать работу «Явление Венеры на Солнце, наблюденное в Санкт-петербургской императорской Академии наук майя 26 дня 1761 года».
   29 мая. Присутстовал в Канцелярии. Распорядился обратиться в Камер-коллегию с просьбой ускорить предоставление сведений, необходимых при работе над новым «Российским атласом».
   30 мая. Присутствовал в Канцелярии. Купил в книжной лавке Академии сборник стихотворений древнегреческого поэта Пиндара.
   31 мая. Присутствовал в Канцелярии, где подписал распоряжение, предлагавшее напомнить Петербургской и Московской губернским канцеляриям, что они должны прислать Академии наук свои ответы на ее географические запросы, необходимые для работы над «Российским атласом». По предложению Ломоносова Канцелярия приняла решение расходовать предназначенные на содержание Академического университета и гимназии средства строго по прямому их назначению и только по его, Ломоносова, личному распоряжению.
   Всего один, рядовой месяц академической службы Ломоносова показывает, как органично, можно даже сказать, буднично переплетались в его деятельности научные интересы с литературными и общественными, визит к великой княгине с заботами о снабжении студентов, открытие атмосферы на Венере с приказанием о выселении из казенной квартиры немецкого профессора и т. д. И так из года в год — почти ежедневное присутствие в Академии, которое прерывалось лишь по нездоровью да во время ледоходов и ледоставов на Неве.
 
 
   К этому времени Ломоносов с семьей жил уже в собственном доме. 15 июня 1756 года он получил из Главной полицеймейстерской канцелярии разрешение на владение шестью «погорелыми» местами в Адмиралтейской части по набережной Мойки, чтобы в продолжение ближайших пяти лет построить на этом обширном участке каменный дом (таково было условие). Ломоносов очень быстро, за один год, построил дом и к 9 сентября 1757 года уже переехал в него.
   Скорее всего проект дома принадлежал самому Ломоносову. Незадолго до смерти, в письме к Эйлеру от 16 февраля 1765 года, он писал: «…Бог послал мне собственный дом, и я восемь лет живу в центре Петербурга в поместительном доме, устроенном по моему вкусу, с садом и лабораторией и делаю в нем по своему благоусмотрению всякие инструменты и эксперименты».
   Участок, где находился ломоносовский дом, занимал то место, которое сейчас ограничено с юга домом № 61 по улице Герцена, а с севера — домом № 16/18 по улице Союза Связи. В сильно перестроенном виде дом сохранился, Сейчас на нем открыта мемориальная доска.
   Это была городская усадьба человека среднего достатка. Современный исследователь так описывает ее: «Вход в главное здание, вероятно, находился в его центре со стороны двора. Против входа в глубине двора стояли ажурные узорчатые ворота. Против них в сторону Почтовой улицы (ныне улица Союза Связи) размещался прямоугольный пруд. За ним, судя по всему, обсерватория. В левом углу участка стоял двухэтажный каменный дом на семь осей, отгороженный от остального участка невысоким забором. Здесь, вероятно, жили мастера и работные люди. Вдоль ограды по Почтовой улице стояла еще одна небольшая постройка — видимо, служебное помещение. В правом углу было размещено еще одно двухэтажное здание, предназначенное для жилья. Остается неясным, где находился погреб для хранения продуктов.
   Весь участок увитым плющом трельяжем, идущим параллельно линии набережной Мойки, делился на две неравные части — на меньшую, примыкавшую к парадному ансамблю, и на большую, где размещался регулярный парк с крытыми зелеными аллеями, стрижеными деревьями и кустарниками, с молодым фруктовым садом».
   Вообще, надо со всей определенностью сказать, что Ломоносов, как и большинство ученых эпохи Просвещения (его учитель Вольф, например) отнюдь не был непрактичным бессребреником, этаким Дон Кихотом науки, далеким от денежных и им подобных интересов. В России, так же, впрочем, как в Англии, Германии, Франции и других европейских странах, в XVIII веке надо было стать богатым человеком, чтобы двигать просвещение вперед.
   Вот что писал по этому поводу сам Ломоносов: «Ежели кто еще в таком мнении, что ученый человек должен быть беден, тому я предлагаю в пример с его стороны Диогена, который жил с собаками в бочке и своим землякам оставил несколько остроумных шуток для умножения их гордости, а с другой стороны, Невтона, богатого лорда Бойла, который всю свою славу в науках получил употреблением великой суммы, Волфа, который лекциями и подарками нажил больше пятисот тысяч и сверх того баронство, Слоана в Англии, который после себя такую библиотеку оставил, что никто приватно не был в состоянии купить, и для того парламент дал за нее двадцать тысяч фунтов штерлингов».
   Действительно богатым человеком Ломоносов, однако, не стал. Потому что, безусловно, будучи энергичным организатором производства (проектирование, строительство и налаживание технологии стекольного дела велось им самим), будучи талантливым предпринимателем, учитывающим конъюнктуру и конкуренцию (он сразу позаботился о получении пожизненной привилегии на производство и сбыт стеклянных украшений по всей России), Ломоносов должен был, помимо всего этого, не забывать и о своих обширных академических обязанностях.
   Живя в Петербурге, Ломоносов никогда не забывал своих земляков. Дом его всегда был открыт для них. П. Свиньин, литератор начала XIX века, во время поездки в Архангельск в 1827 году встретился там с племянницей Ломоносова Матреной Евсеевной и записал ее воспоминания об этом времени. Вот что ему поведала старушка: «…она с удовольствием вспоминает о своем житье-бытье у дядюшки в Петербурге, в небольшом каменном домике на берегу грязной Мойки. В особенности словоохотливо рассказывает она о гостеприимстве Михаила Васильевича, когда на широком крыльце накрывался дубовый стол и сын Севера пировал до поздней ночи с веселыми земляками своими, приходившими из Архангельска на кораблях и привозившими ему обыкновенно в подарок моченой морошки и сельди. Точно такое же угощенье ожидало и прочих горожан, приезжавших по первому зимнему пути в Петербург, с трескою. Надобно заметить, что Матрена Евсеевна играла на сих банкетах немаловажную роль, ибо, несмотря на молодые лета свои, заведывала погребом, а потому хлопот и беготни ей было немало. Точно так же в жаркие летние дни, когда дядюшка, обложенный книгами и бумагами, писал с утра до вечера, в беседке, ей приходилось бегать в западню за пивом, ибо дядюшка жаловал напиток сей прямо со льду. Из слов старушки можно заметить, что поэт весьма любил заниматься на чистом воздухе: в летнюю пору он почти не выходил из сада, за коим сам ухаживал, прививая и очищая деревья своим перочинным ножиком, как видел то в Германии. Сидя в саду или на крыльце, в китайском халате, принимал Ломоносов посещения не только приятелей, но и самих вельмож, дороживших славою и достоинствами поэта выше своего гербовника; чаще же всех и долее всех из них сиживал у него знаменитый меценат его, Иван Иванович Шувалов… „Бывало, — присовокупляет Матрена Евсеевна, — сердечный мой так зачитается да запишется, что целую неделю не пьет, не ест ничего, кроме мартовского с куском хлеба а масла“.
   Размышления и пылкость воображения сделали Ломоносова под старость чрезвычайно рассеянным. Он нередко во время обеда вместо пера, которое по школьной привычке любил класть за ухо, клал ложку, которою хлебал горячее, или утирался своим париком, который снимал с себя, когда принимался за щи. «Редко, бывало, напишет он бумагу, чтобы не засыпать ее чернилами вместо песку…»
   Вряд ли у Ломоносова дело доходило до того, чтобы путать песок и чернила. П. П. Свиньин любил в своих воспоминаниях присочинить, по свидетельствам современников, но то, что Ломоносов стал с возрастом рассеян, не подлежит сомнению. Слишком различны были сферы, в которых приходилось ему вращаться.
   Академическое собрание, лаборатория, кабинет, фабрика, кафедра… Теперь к этим привычным для него местам прибавилось присутствие в Академической канцелярии. Кроме того, десятилетие 1751—1761 годов стало временем наиболее частого выхода Ломоносова «в свет», где особенно ему, выходцу из простого народа, приходилось, что называется, «держать ухо востро». Отдохнуть, раскрепоститься можно было лишь дома, в кругу семьи, друзей, земляков. Тут можно при случае и париком вместо салфетки утереться.
   Ломоносов присутствовал на многих официальных торжествах: праздниках, иллюминациях, маскарадах, торжественных спусках кораблей на воду. Ко многим из этих торжеств он сочинял стихотворные надписи, составлял проекты самих праздничных действ. И потому присутствовал как вполне официальная персона. Но в том же ряду случались события, в которых Ломоносов участвовал как частное лицо.
   Так, например, 24 октября 1754 года он присутствовал на маскараде в доме И. И. Шувалова. Маскарад этот был продолжением придворных торжеств, начатых 20 сентября по случаю рождения великого князя Павла Петровича и длившихся десять дней. В октябре пышные вечера по этому поводу начали устраивать уже в своих домах петербургские вельможи. Шуваловский маскарад отличался особой пышностью. «Санкт-петербургские ведомости» так описывали иллюминацию, вспыхнувшую во дворе шуваловского дома около полуночи (возможно, автором ее проекта был Ломоносов); «Изображение на среднем большом щите представляло отверстый храм славы, в средине которого видимо было на постаменте вензловое имя ея императорского величества над короною, осияваемое свыше исходящими из треугольника лучами для изъявления Божия милосердия к ея величеству. Внизу подписано было: благослови, умножи и утверди. На другом щите по правую сторону изображен был на оризонте знак небесный Весы, то есть месяц сентябрь, в котором всевышний к обрадованию всея России даровал великого князя Павла Петровича. В стороне видно было на щиту имя ея императорского величества, перед которым Россия, стоя на коленях, воссылала к Богу молитвы о сохранении неоценного здравия дражайшего своего новорожденного великого князя. На щите по левую сторону представлена была благодарность, которая, получая с высоты рог изобилия, держала в руке горящее сердце, для показания искренней благодарности россиян за неописанные к ним щедроты и благодеяния милосердыя монархини».
   На другой день после шуваловского маскарада Ломоносов написал обычные в таких случаях стихи:
 
Европа что родит, что прочи части света,
Что осень, что зима, весна и кротость лета,
Что воздух и земля, что море и леса, —
Все было у тебя, довольство и краса.
Вчера я видел все и ныне вижу духом
Музыку, гром и треск еще внимаю слухом,
Я вижу скачущи различны красоты,
Которых, Меценат, подвига к веселью Ты.
Отраду общую своею умножаешь
И радость внутренню со всеми сообщаешь.
Красуемся среди обильных Райских рек,
Коль счастлив, коль красен Елисаветин век!
 
   8 января 1755 года Ломоносов расписался под объявлением о маскараде, намеченном к проведению 9 января в Академии, и приписал, что будет на нем с женой. 1 июля 1756 года Ломоносов присутствовал на обеде у президента Академии К. Г. Разумовского.
   Особо следует сказать о посещении Ломоносовым шуваловского дома в один из январских дней 1758 года. Шувалов познакомил его тогда с Иваном Ивановичем Мелиссино (1718—1795), вторым, «рабочим» куратором Московского университета, который привез с собою в Петербург, чтобы показать Шувалову, лучших университетских воспитанников. Мальчики были тут же, и среди них — двенадцатилетний Денис Фонвизин, который тридцать лет спустя вспоминал: Шувалов, «взяв меня за руку, подвел к человеку, которого вид обратил на себя мое почтительное внимание, То был бессмертный Ломоносов! Он спросил меня: чему я учился? — По латыни, — отвечал я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с великим, правду сказать, красноречием».
   Впрочем, не всегда посещения домов вельмож были отрадны для Ломоносова. Часто, очевидно, слишком часто он становился в знатных домах мишенью косых взглядов, брюзгливого ворчанья, а иногда и открытых насмешек. Когда Ломоносов в связи с речью Лефевра вступил в прямой конфликт с хозяином франко-русского салона бароном А. С. Строгановым, тот не нашел ничего лучше, как указать Ломоносову на его «низкую породу» — знай-де свое место и будь благодарен, когда тебя не только в благородный круг допускают, но еще и хвалят в этом кругу. Вы посмотрите, с какой нравственной свободой отнесся 49-летний Ломоносов к этой выходке 27-летнего Строганова, какой великий урок внесословной этики преподал он и строгановскому приятелю 32-летнему Шувалову: «…хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть было персон, которые мне низкою моею породою попрекают, видя меня, как бельмо на глазе, хотя я своей чести достиг не слепым счастием, но данным мне от Бога талантом, трудолюбием и терпением крайней бедности добровольно для учения. И хотя я от Александра Сергеевича мог бы но справедливости требовать удовольствия за такую публичную обиду, однако я уже оное имею чрез то, что при том постоянные люди сказали, чтобы я причел его молодости, и его приятель тогда ж говорил, что я напрасно обижен. А больше всего тем я оправдан, что он, попрекая недворянство, сам поступил не по-дворянски».
   Иными словами: в отличие от всех вас, я стал дворянином («своей чести достиг»), избрав «крайнюю бедность добровольно для учения» (многие ли из вас отказались бы от своего богатства ради высокой цели?); я мог бы вызвать Строганова на дуэль, да уж больно он молод; вы, «милостивый государь Иван Иванович», может быть, думаете, что ваш знакомец не стал бы драться со мною как с бывшим мужиком? — Так знайте, что и я сам уже не вижу нужды в дуэли с бывшим дворянином.
   Пройдет семьдесят лет, и другой Александр Сергеевич напишет: «Имена Минина и Ломоносова вдвоем, может быть, перевесят все наши старинные родословные. Но странно было бы их потомству не гордиться сими великими именами». Пушкин через головы двух поколений протягивает руку Ломоносову. И дело здесь даже не в том, что он его имя упоминает. Дело в том, что так же, как Ломоносов, он, доводя до логического конца этику своего сословия, выходит на всечеловеческий простор. Великий плебей Ломоносов учил выходцев из родовитого дворянства: не роняйте своего достоинства. Шестисотлетний дворянин Пушкин учил всех без исключения соотечественников и продолжает учить доселе: помните своих великих предков и гордитесь ими.
   Насколько выше стоял Ломоносов своего вельможного окружения в нравственном отношении показывает известная история о том, как Шувалов (не без намерения позабавить себя и знакомых) решил устроить в своем доме комедию «примирения» Ломоносова и Сумарокова.
   Прекрасно разобравшись в истинных мотивах, которыми руководствовался его покровитель, Ломоносов по возвращении домой написал ему свое знаменитое письмо, которое едва ли не наизусть знал Пушкин (и цитировал и ссылался на него не однажды):
 
   «Милостивый государь Иван Иванович.
   Никто в жизни меня больше не изобидел, как Ваше высокопревосходительство. Призвали Вы меня сегодня к себе, Я думал, может быть, какое-нибудь обрадование будет по моим справедливым прошениям. Вы меня отозвали и тем поманили. Вдруг слышу: помирись с Сумароковым! то есть сделай смех и позор, свяжись с таким человеком, от коего все бегают; и Вы сами не ради. Свяжись с тем человеком, который ничего другого не говорит, как только всех бранит, себя хвалит и бедное свое рифмичество выше всего человеческого знания ставит. Тауберта и Миллера для того только бранит, что не печатают его сочинений, а не ради общей пользы. Я забываю все его озлобления и мстить не хочу никоим образом, и Бог мне не дал злобного сердца. Только дружиться и обходиться с ним никоим образом не могу, испытав через многие случаи, и знаю, каково в крапиву… Не хотя Вас оскорбить отказом при многих кавалерах, показал я Вам послушание; только Вас уверяю, что в последний раз… Ваше высокопревосходительство, имея ныне случай служить отечеству спомоществованием в науках, можете лутчие дела производить, нежели меня мирить с Сумароковым. Зла ему не желаю. Мстить за обиды и не думаю. И только у Господа прошу, чтобы мне с ним не знаться. Будь он человек знающий и искусный, пускай делает пользу отечеству, я по моему малому таланту также готов стараться. А с таким человеком обхождения иметь не могу и не хочу, которой все протчие знания позорит, которых и духу не смыслит. И сие есть истинное мое мнение, кое без всякия страсти ныне Вам представляю. Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который дал мне смысл, пока разве отнимет… Ежели Вам любезно распространение наук в России, ежели мое к Вам усердие не исчезло из памяти, постарайтесь о скором исполнении моих справедливых для пользы отечества прошениях, а о примирении меня с Сумароковым, как о мелочном деле, позабудьте. Ожидая от Вас справедливого ответа, с древним высокопочитанием пребываю
   Вашего высокопревосходительства
   униженный и покорный слуга
   Михайло Ломоносов
   1761 года
   Генваря 19 дня».
 
   Как многозначителен в письме к баловню судьбы этот каламбур: «вы имеете ныне случай!» Как показателен этот органичный переход Ломоносова от личной обиды к «распространению наук в России»! Вернее, даже и не переход от одного к другому, но именно глубокое слияние одного в другом. Это письмо о личной обиде за русскую науку. Пафос его — воспитательный.
   Тем отчетливее проступает высокая нравственность ломоносовского поведения в самом инциденте, который послужил поводом к письму. Ведь в тот январский день 1761 года, в елизаветинском Петербурге, в одном из красивейших и богатейших домов России, в светлом о семи окнах кабинете, в котором радушный хозяин так часто любил сиживать в большом кресле у столика изящной работы в окружении книг и друзей, — в этой обстановке, где все радовало взор, все располагало к возвышенным мыслям о человеке, о величии его разума, о красоте его деяний, — совершалось элементарное попрание человека разумного, его унижение, в котором просвещенная компания находила род удовольствия.
   Безнравственность происходящего состояла в том, что никто из присутствующих, за единственным исключением, не считал себя тем, чем он являлся на самом деле. Это был маленький спектакль с четким распределением ролей между участниками: ради восстановления спокойствия на «российском Парнасе» «российский Меценат» мирил «российского Расина» (Сумарокова), с «российским Мальгербом» (Ломоносовым) в присутствии «российских любителей художеств». И только Ломоносов захотел остаться Ломоносовым. Не подыграл!
   Отсюда, конечно, не следует, что, скажем, Сумароков, в отличие от Ломоносова, был лишен чувства собственного достоинства. Потомственный дворянин, он впитал в себя понятия о достоинстве, о чести с молоком матери. Он даже выступал в те годы одним из виднейших идеологов русского дворянства, писателем, в полном смысле слова формировавшим моральный кодекс служилого сословия: достаточно прочитать его сатиры, оды, его трагедии, в которых он выступал восторженным и одновременно требовательным проповедником чести и личного достоинства русского дворянина.