Дело, таким образом, не в том, что Европа сдаёт свои позиции. Оставьте нас в покое с этими глупостями! У Европы существует, с одной стороны, возможность стать главной составной частью атлантической цивилизации. А с другой — стоит вопрос, что станет с Европой, если она войдёт в советскую систему. Атлантическая цивилизация взывает к Европе и испытывает к ней (как к культуре), в сущности, уважение. Советская система относится свысока к прошлому Европы, ненавидит её настоящее и допускает только такое будущее, в котором решительно ничего не остаётся от того, чем она была.
   Изнутри духовным ценностям Европы угрожают технические средства, вызванные к жизни желанием воздействовать на коллективные страсти: газеты, кино, радио, реклама — одним словом, «средства пропаганды». То, что в высоком стиле именуется психотехникой.
   Эти средства пропаганды особенно разработаны в странах, о которых мы только что говорили. В Америке они находятся главным образом на службе у экономики, их цель — заставить американцев сделать покупку. В России эти средства служат политике и направлены на то, чтобы всецело подчинить советских людей идеологии, которую исповедуют их руководители. Для этого пропаганда стремится вовлечь в сферу своего действия всего человека.
   Не будем смешивать влияние американских и русских средств пропаганды в собственной стране с их воздействием на Европу, и в частности на Францию. Воздействие американской психотехники на нашу культуру носит второстепенный характер, русской — решающий.
   Не будем обсуждать здесь ту культуру будущего, к которой постоянно апеллирует русская пропаганда. Поговорим о том, что существует в настоящем. Все советские пропагандистские средства, направленные на Францию, сейчас практически пришли к тому, что, руководствуясь принципом эффективности, систематически фабрикуют ложные измышления.
   Генерал де Голль — «противник республики» (не потому ли, что он её восстановил?), «противник евреев» (не потому ли, что он отменил расистские законы?), «противник Франции». Поучительно, что можно чуть ли не каждую неделю, не вызывая смеха, объявлять «противником Франции» человека, который, когда страна жила словно в страшном сне, высоко держал её честь, как непобеждённую мечту…
   Интересно отметить, что сталинисты, конечно же, знают не хуже нас, что всё это — совершеннейшая ложь. Здесь используется тот же самый приём, что и в рекламе, когда вам преподносят в одной упаковке мыло «Кадом» и «поющее завтра». Дело каждый раз в том, чтобы добиться условного рефлекса, то есть сделать так, чтобы благодаря определённому набору слов, систематически соединяемых с определёнными именами, эти имена начали бы вызывать в нас те эмоции, которые обычно вызывают сами слова. Столь же избитый способ — приписывать собственные пороки своему противнику, чтобы читатель окончательно ни в чём не мог разобраться. Пример — обвинения в адрес «американской партии».
   Хочу подчеркнуть, что я не обсуждаю сейчас, аргументированы или нет статьи в «Юманите», я выявляю те приемы, на которых основано воздействие на психику, самое мощное из всех, какие мир знал за многие века. Прежде всего в интеллектуальном плане — смешать противника с грязью и сделать невозможной дискуссию с ним. Жан Полан целый год убеждал сталинистов в том, что он сказал именно то, что сказал. Совершенно бесполезно!
   Но главное — обрушиться на противника в моральном плане. Склад мышления сталинистов требует, чтобы их противник был не просто противником, а тем, кого в XVIII веке именовали сцелератом.
   Советская пропаганда работает только на одной интонации — интонации негодования. (Именно поэтому она так скучна.) Система, которая исходит из того, что цель оправдывает средства и потому морально всё, что служит цели, каждодневно и упорно являет себя самой «моральной» из всех, какие мы когда-либо знали.
   Эти приёмы направлены на то, чтобы, воздействуя на сознание, превратить людей либо в союзников, либо (в России) в сталинистов.
   Относительно союзников.
   Прежде всего, у нас есть один старый миф — христианско-этический. Во Франции сохранилось несколько глубинных реликтов сталинизма, неотличимых от великих призывов христианства. Но теперь мы знаем, чего стоят все эти штучки.
   Второй миф — национальный. Именно он определяет всю сталинскую политику начиная со времён Коминформа. Суть её состоит в том, чтобы не допустить экономического подъёма в западных странах, поскольку он может с большой долей вероятности определить ориентацию всех этих стран на Соединённые Штаты и Англию. С этой целью необходимо выдумать такое понятие, как «защита национальных интересов стран, находящихся под угрозой американского влияния».
   Сталинисты хотят, чтобы к их сторонникам — рабочим примкнули как можно более широкие слои буржуазии; иными словами, хотят сформировать некую общую национальную идеологию, причём коммунистическая партия должна, по её собственному определению, стать движущей силой этой идеологии; таким образом, она должна опираться не на русскую идею и не на идею классовой борьбы, но на идею, которую сталинисты с успехом использовали во времена Сопротивления, — идею единения всех подлинно национальных сил; и эта идея только внешне является коммунистической, но реально служит интересам Москвы.
   Наконец, миф исторической перспективы. Повторяю: настала пора снять вопрос «что это?» и осознанно приступить к выяснению — преимущественно в историческом аспекте — глубинного смысла вопроса о том, что же это такое. Была создана теория социалистического реализма в живописи; естественно, она имеет не меньше прав на существование, нежели что-либо иное, — однако какие картины появились на свет в результате? Не существует никаких картин, написанных в стиле социалистического реализма, — а есть иконописные портреты Сталина, в духе картин Деруледа.
   Можно было бы смириться с тем, что Бернанос проклинается на вечные времена во имя некоего мифического пролетариата, — но почему одновременно нужно восхищаться нравоучительными романами господина Гароди? Ах, сколько обманутых надежд, сколько сломанных судеб, сколько смертей — и всё это для того, чтобы одна библиотека бульварных романов пришла на смену другой!
   А кроме того, есть знаменитый миф о революционной преемственности. Всякий знает, что маршалы с золотыми лампасами — это законные наследники соратников Ленина в кожаных куртках. Здесь следует напомнить: Андре Жиду и мне было доверено вручить Гитлеру письмо протеста против осуждения невинного Димитрова, который не поджигал Рейхстаг. Для нас это было большой честью — хотя нельзя сказать, что желающих было очень много. Теперь находящийся у власти Димитров приказывает повесить невинного Петкова — кто же изменился? Мы с Жидом или Димитров?
   Сначала марксизм переделывал мир в соответствии с понятием свободы. Духовная свобода личности сыграла громадную роль в ленинской России. По заказу Ленина Шагал писал фрески для еврейского театра в Москве. Ныне сталинизм предает проклятию Шагала — так кто же изменился?
   В своё время одна из моих книг — «Удел человеческий» — вызвала довольно большой интерес в России. Эйзенштейн хотел ставить по ней фильм, а Шостакович — писать музыку; Мейерхольд хотел сделать из неё пьесу на музыку Прокофьева… Это ли не высочайшая честь для одного-единственного романа о смерти и об отречении? Мне возразят, что я ничего не понимаю в диалектике, но ещё меньше я осведомлён о тех, кто отправлен на каторгу, а о погибших нечего и говорить.
   Бесчисленное множество людей отвратилось в ужасе: Виктор Серж, Жид, Хемингуэй, Дос Пассос, Мориак и многие другие. Неверно, что это было вызвано некими неопределёнными причинами социального порядка. Никто не мог предположить, что «поющее завтра» обернётся клекотом хищных птиц, несущимся от Каспийского до Белого моря, а сама эта песня станет песней заключённых.
   Мы не отрекаемся от Испании, стоя на этой трибуне. Пусть хоть какой-нибудь сталинист осмелится подняться на неё, чтобы возвысить свой голос в защиту Троцкого!
 
   В России проблема стоит иначе. Страна закрыта — тем самым разорваны все связи с мировой культурой. Теперь это страна, в которой не останавливаются ни перед чем. Приведу несколько примеров из школьного учебника истории:
   «Русский учитель Циолковский основал теорию реактивного двигателя. Русский учёный Попов первым изобрёл радио» («Русская земля», с.55).
   «В странах капитализма существует только система частного образования, которое стоит больших денег. Для подавляющего большинства юношей и девушек образование — это недостижимая мечта» (там же, с.227).
   И т.д. и т.п.
   Как нечто позитивное остаются теории, призванные усиливать чувство солидарности, приверженности к труду и тот особый род благородного мессианизма, всегда идущего рука об руку с отторжением других. А также средства психологического воздействия, с помощью которых создаются картина мира и чувственное восприятие, целиком направленные на поддержку партии. Писатели — это «инженеры человеческих душ». Вот оно как!
   И вместе с тем они претендуют на монопольное обладание истиной. Не будем забывать, что самая крупная русская газета именуется «Правдой». Однако есть люди, которые всё понимают, и здесь возникает весьма интересная проблема: начиная с какого ранга разрешается быть лжецом в современной России? Ибо Сталину не хуже, чем мне, известно, что во Франции существует система образования. Есть те, кто играет в эти игры, и те, кто не играет. И я полагаю, что стоит поразмыслить над этим, как и над тем отторжением, которое вызывается подобными средствами психологического воздействия. Когда навязывают сорт мыла или вручают бюллетень для голосования, то в основе отторжения покупателя или голосующего лежат отнюдь не средства психологического воздействия — иначе они были бы бесполезными. Здесь человек не значит ничего, а система — всё. Подобные средства могут существовать и вне тоталитарной системы; но система немыслима без них точно так же, как и без ГПУ, так как без полицейского воздействия это чудовище становится уязвимым. В течение ряда лет было трудно отрицать, что Красную Армию создал Троцкий, а для того, чтобы «Юманите» могла оказывать эффективное воздействие, необходимо, чтобы читатель не мог прочесть оппозиционную газету.
   Промежуточных состояний здесь быть не может: вот почему даже частичное несогласие художника с системой приводит его к отречению.
   Отсюда наша главная задача: как помешать психологическим средствам губительным образом воздействовать на человеческий дух? В мире нет больше тоталитарного искусства — если, конечно, оно вообще когда-либо существовало. У христианской церкви нет больше храмов, и она создаёт изображения святой Клотильды; Россия же со своими портретами Сталина скатывается до самого буржуазного из всех буржуазных условных искусств. Я сказал: «…если оно вообще когда-либо существовало», имея в виду, что массы (в этом смысле массами являются и аристократия, и буржуазия) никогда не были привержены искусству как таковому. Я называю художниками тех, кто способен оценить самую суть какого-либо вида искусства; все прочие способны оценить только его эмоциональную сторону. Не существует людей, которые «не разбираются в музыке»: есть те, кто любит Моцарта, и те, кто любит военные марши. Нет людей, «не разбирающихся в живописи»: есть те, кто любит «Мечту» Детая или же нарисованных кошечек в корзинке, и те, кто любит подлинную живопись; нет людей, «не разбирающихся в поэзии»: есть те, кто интересуется Шекспиром, и те, кто предпочитает романсы. Разница между ними состоит в том, что для последних искусство представляет собой средство эмоционального переживания.
   Бывали эпохи, когда подобное эмоциональное переживание входило в сферу высокого искусства. Это произошло с готическим искусством. Соединение самых глубоких переживаний — таких, как чувство любви и ощущение бренности человеческого существования, — с чисто пластической силой выражения стало основой для появления гениальных творений, оказывающих воздействие на любого человека. (Нечто подобное встречается у великих романтических индивидуалистов: у Бетховена, в некоторой степени — у Вагнера, безусловно — у Микеланджело, Рембрандта и даже у Виктора Гюго.)
   Независимо от того, является ли подобное эмоциональное произведение художественным или нет, оно существует; это не имеет отношения ни к теории, ни к принципам искусства. Итак, главнейшей проблемой для нас (если формулировать её в терминах политики) является следующее: противопоставить ложному воздействию любой тоталитарной культуры истинное творение демократической культуры. Нет нужды насильно приобщать к этому искусству равнодушные к нему массы — речь идёт о том, чтобы открыть доступ к подлинной культуре для тех, кто к этому стремится. Иначе говоря, право на культуру представляет собой просто-напросто желание приобщиться к ней [11].
   <…>
   Итак, мы исходим не из абсурдного желания создать некую модель культуры, но хотим дать ей возможность сохранить в своих будущих трансформациях то высокое, что она затрагивает в наших душах.
   Мы считаем, что высшим назначением художника, принадлежащего к европейской культуре её золотых времён — от создателей Шартрского собора до великих индивидуалистов, от Рембрандта до Виктора Гюго, — должно быть стремление рассматривать культуру и искусство как завоёванную ценность. Уточняя свою мысль, скажу, что гений — это завоеванное право на отличие. Гений — будь то Ренуар или фиванский скульптор — начинается с того момента, когда человек, с детства влюблённый в восхитительные творения, уводящие его от мира, вдруг осознаёт свой разрыв с их формой — либо потому, что эта форма слишком безмятежна, либо потому, что она уж очень тревожна; и именно желание приобщить мир и свои творения к некой таинственной истине, непостижимой без этих творений, — это желание и создаёт гения. Другими словами, не существует гения в подражании, в рабском следовании образцам. И пусть нам не говорят о великих ремесленниках средневековья! Даже в той культуре, где все художники были бы рабами образцов, невозможно сравнивать имитатора с рабом, неспособным открыть новые формы. В любом открытии — будь то искусство или же другая сфера деятельности — есть право подписи для гения, и это право не изменилось в течение пяти известных нам тысячелетий исторического бытия.
   Если есть в человечестве некая вечная идея, то это именно идея трагической неуверенности того, кто получит — через много-много веков — название художника, идея трагической неуверенности его перед лицом творения, которое он ощущает глубже, чем кто бы то ни был, которым он восхищается, как никто другой, — но которое именно он в тайниках своего сознания жаждет разрушить.
   Но если гений — это открытие, то нам следует понять, что как раз открытием и обусловлено воскрешение прошлого. В начале своей речи я говорил о том, чем могло быть возрождение, чем могло быть культурное наследие. Культура возрождается тогда, когда гении, пытающиеся обрести свою истину, извлекают из глубины веков всё, что некогда походило на эту истину, даже если сами они этого не осознают.
   Ренессанс создал античность точно так же, как античность создала Ренессанс. Фовисты столь же обязаны негритянским фетишам, как негритянские фетишы обязаны фовистам. В конечном счёте к истинным наследникам воскресшего за эти пятьдесят лет искусства принадлежит не Америка, переварившая все его шедевры, и не Россия, чьи некогда величественные устремления к истине удовлетворяются теперь дешёвкой её новых икон; наследница — это та самая парижская «формалистическая школа», в громадную семью которой входят мятежники многих веков. Именно наш противник Пикассо мог бы достойно ответить «Правде»: «Я, может быть, и гнилой декадент, как вы утверждаете; но если бы вы сумели вглядеться в мои картины, вместо того чтобы любоваться вашими усатыми иконами, то вы увидели бы, сколь ничтожна ваша псевдоистория перед чередой многих поколений, вы увидели бы, что этой призрачной живописи удается, подобно шумерским статуэткам, возродить забытый язык четырёх тысячелетий…»
   Однако завоевание может осуществиться только при условии свободы выбора. Всё, что противостоит стремлению к открытию, если и не относится к сфере смерти, ибо в искусстве смерти нет — да и существовало же египетское искусство! — всё это, во всяком случае, парализует самые плодотворные качества художника. Итак, мы провозглашаем необходимость сохранить свободу выбора, свободу поиска, а также необходимость борьбы с тем, что нацелено на искусственное установление их пределов, и прежде всего необходимость борьбы против методов психологического воздействия, основанных на использовании в политических целях коллективного бессознательного.
   Мы предлагаем в качестве основополагающих ценностей не бессознательное, но сознательное; не отказ от действия, а стремление к нему; не промывание мозгов, но истину. (Я знаю, что кто-то из великих некогда сказал: «Что есть истина?» В той области, о которой мы говорим, истина есть то, что поддаётся анализу.) И наконец, свободу совершить открытие. Надо отринуть вопрос: «Какова цель?» — ибо мы ничего об этом не знаем; надо спрашивать: «Исходя из чего?» — как это делается в современной науке. Хотим мы того или не хотим, но «европейцу суждено освещать свой путь при помощи факела, который он сам несёт, даже если тот обжигает ему руку».
   Итак, мы хотим, чтобы эти ценности существовали в настоящем. Все реакционные идеи обращены в прошлое — это давно известно; все сталинские идеи основаны на гегельянстве, обращённом в будущее, неподвластное контролю. Мы же нуждаемся прежде всего в том, чтобы обрести настоящее.
   То, что мы сейчас защищаем, к концу века будет защищаться всеми великими нациями Запада. Мы хотим, чтобы Франция вновь обрела ту роль, которую она уже играла несколько раз — в романскую и готическую эпоху, равно как и в XIX веке; она была маяком для Европы, являя собой одновременно порыв к дерзновенности и к свободе.
   В сфере мысли все вы — почти все — являетесь либералами. Для нас перестал быть гарантией политической свободы и свободы духа политический либерализм, осуждённый на уничтожение с тех пор, как к нему стали приспосабливаться сталинисты; гарантией свободы является система государственной власти, стоящая на службе ВСЕХ граждан.
   Когда Франция обретала величие? Когда она не замыкалась на самой себе. Франция универсальна по своей природе. Для мира великая Франция — это уже не Франция соборов или Франция революции, это Франция Людовика XIV. Есть страны — такие, как Великобритания, — величие которых тем больше, чем более они одиноки. В этом, может быть, и заключено их достоинство. Но Франция всегда была тем величественнее, чем больше она обращалась ко всему человечеству. Вот почему её молчание ощущается так остро.
   Каким же станет человеческий дух? Так вот, он станет таким, каким вы его сделаете.
 
   (c) Andre Malraux
   (c) Перевод с франц. Н.И.Ванниковой и
   Е.Д.Мурашкинцевой, 1992