- Перейдем к делу, - сказал Блюмкер и поглядел на Мири. - Мы договорились с властями об отправке в Палестину еврейских сирот, и это называется "русская группа" - всего двести сорок душ. - Он снова взглянул на Мири и улыбнулся, и улыбка у него была хорошая. - Мы, - он повысил голос, сердечно благодарим советское правительство за это разрешение. Дети поедут через Тегеран, в Хайфе их встретят и разместят в сельскохозяйственных поселениях. Есть вопросы?
   - Есть один, - сказал Рувим. - У нас там где-то живут родственники. Можно будет их найти?
   - У нас с вами в Палестине живет полмиллиона братьев и сестер, - сказал пан Блюмкер. - Остальные - арабы: тоже родня, но сильно двоюродная. - Он снова улыбнулся, и улыбка на этот раз вышла кислая. - Есть вопросы?
   - Есть еще один, - сказал Рувим. - Насчет мацы.
   - Насчет мацы не знаю, - сказал пан. - С этим сложно... Итак, девочка, ты хочешь поехать в Палестину? Да или нет?
   - Да, - сказала Мири. - Там лето?
   - Лето, лето, - сказал пан Блюмкер. - Там всегда лето.
   Хана, узнав об отъезде Мири в Палестину, за тридевять земель, только вздохнула: при всем своем житейском опыте она и представить себе не могла, что такое может случиться. Она сердечно желала бедной сироте всего хорошего - доброго жениха и легкой жизни, но и для себя хотела безотлагательно кое-каких послаблений: избавиться по крайней мере от раскладушки посреди комнаты, на голове.
   Тегеран, во всяком случае, квартал, где их поселили, мало чем отличался от Кзылграда, только люди там говорили на непонятном языке и не видно было Каца в его разноцветных штанах. Двухмесячное тегеранское ожидание не тяготило Мири, она воспринимала его как промежуток, коридор между двумя жизнями, совершенно непохожими одна на другую: впереди серебристо светилась Палестина, там под оливковым деревом сидел старик в белой накидке, расшитой птицами и львами, и играл на пастушьей дудке. Прикрывая музыкальные дырочки, пальцы старика, сухие и смуглые, бегали вдоль дудочного ствола.
   Полтора десятка сопровождающих сиротскую группу, получившую впоследствии, в еврейской истории, название "Дети тени", не докучали своим подопечным ни методичным изучением языка предков, ни штудированием загадочной и прекрасной древней истории кочевого племени, на которой, как на спасательном плоту посреди смертельно опасного океана, держатся, цепляясь друг за друга, уцелевшие после кораблекрушения евреи. Цель сопровождающих заключалась в ином: доставить, довезти сирот до еврейских берегов, обсиженных британцами с их мандатом - и арабами, убежденными в своем праве на владение Божьей землей. Цель будет достигнута, дети, хлебнувшие горя полной мерой, со временем станут прославленными израильскими писателями, генералами, политическими лидерами. Отрубленное детство иногда дает мощные всходы.
   Дорога предстояла долгая, Тегеран стоял посредине пути. Военные обстоятельства не позволяли двигаться прямым маршрутом, по суше. Сиротский караван держал курс на индийский Бомбей, а оттуда - морем - в Хайфу. Трудности предстояли обвальные, опасность провала всего дела, вплоть до гибели, была велика и не сбрасывалась со счета. Тегеран - Бомбей - Хайфа. Мировая война. Воздух над планетой разодран сталью и свинцом. Девочка Мири из Краснополья тащит в Палестину добротный немецкий чемодан, набитый бесценными бумажками и картинками. Дай Бог, чтоб не позарился на него тегеранский вор, не выдернул из рук девочки бомбейский оборванец, не смыло его волной с палубы шаткой посудины, ползущей по Индийскому океану. Может, и не случайно, но как же хрупко все устроено в нашей жизни!
   К Хайфе подошли перед рассветом; пригоршня огней посверкивала вдоль берега и тянулась вверх по высокому отрогу горы. Небо над лесным хребтом понемногу набухало далеким светом: солнце не спеша подплывало с востока, в лоб сиротской посудине.
   Детей ждали. Не теряя времени на приветственные разговоры, озабоченные здоровенные дядьки в коротких, выше колена, штанах рассадили их по грузовикам и куда-то повезли, в разные стороны. Полтора часа тряской дороги, и Мири увидела десятка три белых домиков, немного похожих на краснопольские хатки. И поля лежали кругом, почти как дома.
   Деревня называлась красиво и тревожно: "Сторожевая башня долины", хотя не было тут никакой иной башни, кроме водонапорной. Зато долина - была, она широко и зелено открывалась перед домиками, скучившимися в ее горле, и, полого поднимаясь, вела к горизонту. Справа от поселения торчали из земли, как древние почерневшие кости, развалины стен, сложенных из неровных каменных брусков. За стенами рос густой кустарник, и было непонятно, что он там скрывает. Дети, стоя у грузовика, молча пялили глаза на развалины.
   - Это Мегиддо, - объяснил дядька в коротких штанах. - Армагеддон. Потом узнаете... А теперь завтракать!
   В общей столовой их посадили за длинный стол, на котором вперемежку с белым хлебом в корзинках, такой родной селедкой и отварной картошкой "в мундирах" оранжево светились праздничные шары апельсинов.
   - Меня зовут Леа, - стремительно войдя, объявила молодая женщина в рабочих мужских башмаках. - Я секретарь кибуца. Ешьте, пейте! Я тоже приехала из Польши, но это было уже пятнадцать лет назад. Это ваш дом, наша родина. Здесь вас никто не обидит, мы за себя можем постоять. Мы называем себя "сын кибуца", "дочь кибуца", потому что нам так нравится. Вы теперь тоже будете называться "дети кибуца". С приездом, дорогие мои!
   Месяца через два Мири нельзя было отличить от настоящих детей кибуца, а через полгода она знала о базирующейся в кибуцах подпольной еврейской армии все, что ей надлежало знать. Ее научили обращаться с оружием, ориентироваться на местности, поджидать на ночном берегу, с потайным фонарем, суденышки с нелегальными иммигрантами. Такая жизнь увлекала ее, но была ей не по душе. Лидия Христиановна прочила ей иное будущее - в больших городах, залитых хрустальным светом, среди чудаковатых художников, совершающих необъяснимые поступки. И там, в этом будущем, она хотела оставаться дочерью своих родителей. Многоликому "мы" она предпочитала привычное и милое "я" и даже и не думала корить себя по этому поводу и раскаиваться.
   Однажды ей пришло в голову устроить выставку - украсить унылые стены общей столовой картинами из своего чемодана. Решение далось ей не сразу: она считала треугольную картинку Каца и оставленные Лоттой рисунки и холсты своей собственностью - своей и больше ничьей. Такое отношение к житейским вопросам не поощрялось, мягко говоря, детьми кибуца... Она позвала к себе командира своего подразделения, молодого веселого сабру по имени Менаше.
   - У тебя есть картины, а у других нет, - разглядывая работы, сказал Менаше. - Это не годится... А повесить их в столовой - что ж, хорошая идея: все будут смотреть, никому не будет обидно. Нужно собрать общее собрание, обсудить и решить. И тогда пусть висят.
   - Ну посмотрим... - уклончиво сказала Мири. Она жалела, что затеяла этот разговор: что еще за общие решения о ее Каце, о Модильяни и о Лоттином Руби! Раз так - пусть лучше спокойно лежат в чемодане... Но говорить с Менаше ей нравилось, он был сильным и надежным, он был как красивое белое бревно с золотыми капельками смолы. Как та мачта, под которой стоял гой и дул в паруса на африканской карте ее детства.
   - У тебя есть парень? - отложив рисунки, продолжил приятный разговор Менаше. - Что-то я тебя никогда ни с кем не видел.
   - Нет у меня никакого парня, - через силу призналась Мири. - А у тебя есть девушка?
   - Сейчас как раз нету, - сказал Менаше, и Мири поняла: это правда, - и обрадовалась, и насторожилась. - Была, а теперь нету.
   - Ну заведешь новую, - сказала Мири и добавила с вызовом: - У нас кто поодиночке ходит?
   - Вот ты, например, - угадал верный ответ Менаше. - Будешь моей девушкой? Если хочешь, конечно... В этом ничего плохого нет, сама подумай.
   - Подумаю, - сказала Мири.
   В ту ночь она впервые отдалась мужчине - скорее из любопытства, чем по душному медовому увлечению.
   - Полмира... - глядя на Стефа, повторила Магда. - Мама почти ничего не рассказывала о тех временах, не хотела - я мало что о них знаю. Она прожила в Палестине до сорок восьмого года, воевала, а в сорок девятом вернулась в Европу. И до конца жизни каждый год отмечала День независимости Израиля: ужин, шампанское, много гостей. Другие еврейские праздники в нашем доме не отмечали.
   Стеф Рунич знал, как сложилась судьба Мирьям Рутенберг в Европе: история галереи "Белый Круг" была изучена досконально, о ней охотно писали и желтые газеты, и солидные толстые журналы по искусству. Успехом галереи восхищались, ее удаче завидовали, и не всегда доброй завистью. Русский авангард, на продаже которого специализировался "Белый Круг", набирал высоту, как космическая ракета: даже самые сведущие аналитики не могли предсказать такого успеха мастерам Серебряного века. Но не составляло секрета и то, что в запасниках галереи хранятся картины из бесценной коллекции европейского авангарда, полученные Мирьям Рутенберг по завещанию покойной фрау Лотты Мильбауэр. Время от времени на крупнейших выставках мира появлялись работы знаменитых мастеров "из частной коллекции", и газетчики писали с упоением, что это и есть шедевры "Белого Круга". Магда не подтверждала, но и не опровергала газетные сообщения.
   Перед отъездом Стефа в Прагу, на поиски и охоту, Магда представила ему несколько человек, включенных ею в мозговой центр начавшейся операции. Тут были и руководитель группы адвокатов, и редактор будущей монографии Матвея Каца, и опытный реставратор, и знаменитый искусствовед, и специалист по организации рекламных кампаний.
   - Мы уже просмотрели часть материалов, - сказала Магда, - и нашли кое-что интересное. На открытии старого здания галереи мама дала интервью. Вот, поглядите. - И протянула Стефу листок компьютерной распечатки. Один абзац был помечен желтым маркером.
   "Я хотела бы представить публике замечательного художника, - читал Стеф Рунич, - может быть, великого. Но у нас есть лишь одна-единственная работа этого мастера Серебряного века, попавшая ко мне самым необыкновенным образом и уцелевшая чудом. Как говорят русские, первая ласточка не делает весны. Мы подождем. Я верю: придет время, и мы покажем миру этого гения русского авангарда во всем его величии".
   - Это он, - сказал Стеф, прочитав, - Кац. Время пришло.
   Вечером того же дня он улетел в Прагу.
   18. Курбан-Али
   "Нет земли хуже Курбан-Али", - так с пеною у рта утверждали приезжие, занесенные горячим ветром пустыни в эти центрально-азиатские края. Точку зрения приезжих охотно разделяли и местные уроженцы, с утра до вечера сидящие на пятках вдоль глинобитных дувалов. Да и пастухи, гонявшие грубошерстных курдючных баранов по окраинам городка, и медперсонал, уволенный из противотуберкулезного почечного санатория по причине его закрытия, и чайханщики, и лепешечники, и лавочники, и базарные торговцы, и парикмахеры с зубными техниками - все они не имели иного мнения, даже если и были патриотами своей песчаной родины. Впрочем, патриоты здесь почти не водились: курбан-алийцам было не до высоких материй, они здесь жили, и все тем более со времен Чингисхана никому в голову не приходило посягать на их очаги и арыки. "Нет земли хуже Курбан-Али". В этом стишке выражена горькая, но реалистичная оценка действительности. И если кого-то утешает, что Курбан-Али не одинок на планете - что ж, на здоровье! Вот, пожалуйста: "Нет дыры хуже Мары". Но даже эти самые Мары, расположенные за барханами, лучше, чем Курбан-Али, хотя и там, в Марах, куда как не сладко.
   Мирослав Г. не мог сравнивать Курбан-Али с Марами, о которых он никогда не слыхал, зато с Газой - мог. Получалось так, что примерно одинаково и здесь, и там, хотя здесь, в Курбан-Али, не слышно было стрельбы, и это шло в плюс. Кроме того, красные халаты и высокие бараньи шапки туземцев внушали Мирославу меньше тревоги, чем бесформенные рубахи и перехваченные черными веревками головные платки обитателей Газы. Но, плетясь в своем пришедшем в полную негодность блейзере по раскаленной солнцем улице Курбан-Али, он с горечью отдавал себе отчет в том, что попал из огня да в полымя - по крайней мере в климатическом смысле.
   Его отъезд из Газы напоминал военную эвакуацию. Больше недели он там высидеть не смог, и не только потому, что стрельба становилась все гуще и слышней, хотя и это тоже: беженцы в лагере сводили счеты друг с другом, и израильтяне с танками нажимали. Совершенное безделье и невозможность высунуть нос за забор доводили деятельного по натуре Мирослава до полного расстройства чувств - как будто бы он страдал боязнью замкнутого пространства, а его посадили в тесный собачий ящик и там заперли под рев и грохот танков.
   - Это наши, - стоя с кистью у мольберта, с гордостью говорил Хаим. Наши танки - лучшие в мире.
   Хаиму оставалось три недели до окончания работы, этого времени с лихвой хватало на то, чтобы съездить в Курбан-Али, проверить переведенный туда из Кзылграда музей и вернуться обратно. Прямой рейс из Газы в Курбан-Али еще не открыли, поэтому лететь надо было из Тель-Авива на перекладных через Стамбул, и это тоже захватывало: в Турции Мирослав Г. еще не бывал. Да что там Турция! Князь готов был лететь хоть в Антарктиду, к пингвинам, лишь бы выбраться из Газы. К тому же Хаим внушал умеренное доверие: он для себя все же ничего не скопирует и не украдет, он не такой. Положительные качества людей, если они у них есть, проявляются в боевых условиях, а чем Газа не поле боя?
   Солнце в небе над Курбан-Али имело рассерженный вид, почти зловещий. Пекло. "Градусов сорок будет", - удрученно прикинул Мирослав и вспомнил: при большевиках температуру воздуха по всей стране определяли в Москве, больше тридцати девяти жары запрещено было называть, чтоб не пугать население. Забота о людях хорошо сочеталась с практическими целями экономии: по закону повсюду, где столбик термометра переваливал за отметку "40", трудящимся полагалась денежная надбавка "за вредность". Но зачем же платить, когда можно обойтись и без этого? А что термометр зашкаливает, так это из-за брака: спирт разбавлен, внимания не обращать! Никто и не обращал.
   Общие сведения о Курбан-Али Мирослав Г. почерпнул из географического справочника сталинских еще времен. Городок там был обозначен как "процветающий оазис" и "климатологический лечебный курорт". Что именно следовало лечить на курорте, не указывалось: как видно, предмет лечения составлял на всякий случай государственную тайну или туберкулез почек считался на территории СССР окончательно искорененным вместе с другими вредными пережитками царского строя. Самум свободы очистил Среднюю Азию от советских тайн, но почечники перестали ездить из России в Курбан-Али: билет дорогой, жара адова. Лучше уж дома умереть, под звон капели... Правда, лучше.
   С ходом времени корпуса санатория обветшали и пришли в запустение, русские врачи разъехались кто куда, а местные медсестры, медбратья, нянечки и поломойки оказались на улице и сидели теперь вдоль дувалов на пятках. Закрытие оздоровительного комплекса оказалось тяжким ударом для Курбан-Али: добрая четверть горожан подрабатывала на обслуживании курортников.
   Одно из зданий комплекса, подкрашенное и подновленное, было выделено городским начальством под музей, братски подаренный кзылградцами курбан-алийцам для развития культуры. А в Кзылграде культура и так была.
   Втискиваться в автобус было для Мирослава Г. все равно что лезть в духовку; поэтому он шел пешком. Главная улица упиралась лбом в бывший санаторий. Двери музея были открыты настежь для проветривания. Над дверями лицом к миру висела на крюке большая картина в золотой раме: сибирский пейзаж, заимка в тайге, охотник на лыжах, в снегу. На раме сидела птичка, охорашивалась.
   - Здравствуйте! - сказал Мирослав, войдя. - Где тут билеты продают?
   Никто ему не ответил, да и некому было отвечать: просторная передняя была пуста. Мирослав гулким шагом обошел три зала, разглядывая глиняные черепки, какие-то цепи и древние кетмени, похожие на русские тяпки. В четвертом зале были развешаны по стенам десятка три картин: ловчие беркуты, конский скелет в песчаных дюнах, колхозная доярка у коровьего вымени, Спасская башня московского Кремля, портрет вице-канцлера Петра Шафирова в высоком белом парике, неизвестного мастера. Каца тут не было и в помине, повесь его где-нибудь между Шафировым и выменем, он бы выглядел, как трехглазый инопланетянин среди австралийских кенгуру.
   В углу картинного зала темнела на белой стене дверь со стеклянной дощечкой, сохранившейся от старых времен: "Процедурная". Мирослав потянул за ручку, дверь отворилась. В комнате помещался стол с парой стульев, а на топчане, покрытом красным, винного цвета ковром, спал старик с пушистой бородой, в пестрых шерстяных носках, подбитых кожей.
   Мирослав Г. поставил на стол свой спортивный баул, сел на стул и сказал, оборотясь к спящему:
   - Я билет хотел купить, а тут не продают.
   Старик открыл раскосые глаза и поглядел с интересом.
   - У нас бесплатно, - спуская ноги с топчана, сказал старик. - Кто хочет, тот приходит и глядит.
   - Так никого ж нет, - сказал Мирослав. - Один я.
   - Кому надо, все уже поглядели, - дал объяснение старик. - А ты кто? Больной?
   - Турист, - сказал Мирослав. - А ты, значит, будешь сторож?
   - Я культурный начальник, - строго поправил старик. - Чего нам тут сторожить?
   - Ну картины, - сказал Мирослав. - В зале, в запаснике.
   - В каком еще запаснике? - спросил старик. - Мы самые красивые отобрали и на стенку повесили, а остальные распределили по людям: пусть культуру понимают на дому.
   - Как на дому?.. - растерянно повторил Мирослав Г. - Раздали, что ли? Ну, подарили?
   - Культура всем поровну полагается, - сказал культурный начальник. Кому не хватило, тот, конечно, обижается.
   - Вот это здорово! - удивился Мирослав. - А если я, например, или там школьник какой-нибудь захочет посмотреть - он что будет делать? Ты сам ведь говоришь - всем поровну? Так?
   - Ну и пусть смотрит, - сказал старик. - В чайхану зайдешь - висит, в парикмахерскую зайдешь - висит. В бане тоже есть.
   - Кто? - встрепенулся Мирослав. - Кто висит-то?
   - Ну разные... - не дал прямого ответа культурный начальник. - Ты сам сходи, погляди. Заодно чаю выпьешь или помоешься.
   - А у вас список, может, есть? - с надеждой спросил Мирослав. - Кому чего дали?
   - Нам не надо, - сказал старик. - Куда мы список этот - в рамку, что ли, и вот на стол? Это уже будет не культура, а просто так...
   Мирослав Г. решил начать свой обход с чайханы. Ближайшее чайное заведение располагалось в квартале от музея - рукой подать. Туда Мирослав и заглянул.
   Помещение было притемнено от солнца. На деревянной приступке, тянувшейся вдоль стены и похожей на завалинку, стояли низкие столики, за ними сидели, скрестив ноги, или лежали посетители. Все они были в носках, их обувь - полуботинки, сапоги или глубокие галоши - стояла на земляном полу, вдоль приступки. Сняв кроссовки, Мирослав поднялся к свободному столику и опустился на подушку, набитую, судя по крепкому запаху, бараньей шерстью. Чайханщик принес ему чайник зеленого чая и лепешку. Прихлебывая, Мирослав вглядывался. Одну из стен заведения украшала картина, изображавшая мальчика с дутаром в руках, на другой висела небольшая абстрактная композиция, составленная из квадратов и прямоугольников, в минорных тонах. Мирослав Г. подобрался. Допив горький чай, он спустился с завалинки и, не обуваясь, пошлепал по земляному проходу, помеченному влажными пятнами чайных опивок, поближе к абстрактной картинке. Холст был грязен и закопчен. В правом нижнем углу с трудом прочитывалась подпись: "Д. Бурлюк". Некоторое время Мирослав Г. стоял совершенно неподвижно. Его душа пела бы, если б у нее прорезался голос.
   Сколько-то постояв, он с сожалением повернулся и направился в дальний конец зала - там круглощекий чайханщик перетирал пиалушки серой тряпкой, заправленной за кушак. За спиной чайханщика шестиведерный медный самовар пускал пары.
   - Я сам турист, - вкрадчиво завязал разговор Мирослав Г. - Чай у вас мне очень понравился.
   - Чай "Девяносто пятый", - клюнул на лесть чайханщик. - Сейчас такой без талона не достать, только по талону.
   - Ну как вообще-то дела? - со значением поинтересовался Мирослав. Клиент идет?
   - Человек без чая не может, - уклончиво ответил чайханщик. - Человек чай пьет, лепешку ест.
   - Картинки тоже красивые, - сказал Мирослав. - Особенно вот эта. - Он, не оборачиваясь, указал на мальчика с дутаром. - Сам рисовал?
   - Времени нет рисовать, - вздохнул чайханщик. - Работы вон сколько, а я один.
   - Так найми мальчонку какого-нибудь! - дал деловой совет Мирослав.
   - А деньги? - горько спросил чайханщик. - Где их взять?
   - Так продай картины! - перешел к делу Мирослав. - На хорошую у меня тоже денег не хватит, а которую похуже я бы взял - там все равно ничего непонятно. А ты хоть талоны купишь на чай, польза будет. - Он запустил руку в карман, шарил там.
   - Долеры есть? - спросил чайханщик, задумчиво глядя.
   - Вот, тридцатничек наберу, - сказал Мирослав. - Бери, пока не передумал... Газетка есть - завернуть?
   Нашлась и газетка.
   Распрощавшись с чайханщиком, Мирослав Г. обнаружил, что кроссовки его бесследно исчезли оттуда, где он их оставил, - под приступкой. Перспектива разгуливать по городу Курбан-Али в носках его не обрадовала.
   - Слышь, братан! - вернулся он к чайханщику. - У меня тут кроссовки сперли!
   - Ну что ж... - насупился чайханщик. - Куда ж ты глядел?
   Поиски вдвоем, как и следовало ожидать, не увенчались успехом.
   - Ты улицу перебеги, - нашел выход чайханщик, - там дукан, подберешь себе. Или сбегай на базар.
   Бежать на базар совсем не улыбалось Мирославу Г. Он снял носки, сунул их в карман блейзера и вышел на улицу. Асфальт тротуара жег ступни.
   В дукане ему предложили глубокие азиатские галоши, выстланные изнутри малиновой байкой. Вид в них у Мирослава был нелепый - в воздухе не пахло грозой, в Курбан-Али дожди вообще никогда не шли, но не босиком же ходить.
   - Беру, - решил Мирослав, - и вот эту штуку в придачу, за пять долеров. - Он указал на акварель, приколотую кнопками к двери: треугольники, круги и квадраты, без подписи. - Еще что-нибудь есть в этом роде?
   - Не, - сказал продавец. - Халат бери, радиоприемник бери.
   В галошах, с Бурлюком под мышкой и свернутой в трубку безымянной акварелью в бауле Мирослав Г. замечательно себя чувствовал.
   На Каца он набрел в городской бане. Париться он не собирался, но пробиться внутрь, не отстояв очередь, не получилось: аборигены пришли в возбуждение, кричали что-то с укором на родном языке и отталкивали Мирослава от дверей. Объяснять сердитым людям с узелками в руках истинную цель своего прихода в баню было рискованно: не поймут, по морде съездят. Поэтому Мирослав Г. оставил свои попытки и встал в хвост очереди. Впускали почему-то партиями, - по советским еще правилам.
   Покупая билет, Мирослав ухмыльнулся: поглядел бы сейчас на него Ронсак! Искусство требует жертв, вот уж чистая правда... Они тут и в предбаннике могли картинки развесить, и даже в парной - кто поймет, что у них на уме. И если не пустят внутрь в штанах, то уж баул-то наверняка надо брать с собой, а то украдут.
   В раздевалке Мирославу выдали осклизлую цинковую шайку. Ящики для одежды не запирались, и, сложив одежду горкой, с баулом в одной руке, с шайкой в другой и с завернутым в газету Бурлюком под мышкой Мирослав Г. толкнул дверь в предбанник. Галоши он не стал снимать - не потому, что могут украсть, а из-за опаски подхватить какую-нибудь заразу с пола.
   Отдыхая после пропарки, голые люди лежали на каменных лавках, другие ели хлеб с колбасой и пили водку и пиво. На стене против входа, за тюлевой завесой пара, выбивающегося из душевого зала, висел Кац.
   Мирослав независимо подошел, помахивая баулом. Подпись была крупная, красивая: "М.Кац". И дата: "1938".
   Кац дорожил этой картиной. В подвал, к Ледневу, она попала не сразу, Николай Васильевич долго, почти год уговаривал и убеждал Каца: "Черная обнаженная на высоком мосту" не должна пострадать ни при каких обстоятельствах, лучшее и спокойнейшее для нее место хранения - секретный музейный запасник. Отдайте!
   Кац склонялся отдать, но расставаться было жаль до помрачения рассудка. Леднев наседал:
   - Не будьте таким, Кац! Ну сами подумайте: все мы смертны, все под Богом ходим. А если автобус сшибет или посадят - тогда как? Ведь все, все пропадет! Вы великий художник, на вас ответственность двойная. Отдайте!
   - Я вам треугольник уже отдал, - вяло сопротивлялся Кац. - И, как вам известно, я собрался жить до ста лет. Как минимум.
   - Хотите, я вам бумажку дам? - не отступал Леднев. - Документ? "Музеем принимается на временное, до востребования автором, хранение..." Ну и так далее. И печать.
   - Вот это уж нет! - возмущенно взмахивал руками Кац. - Бумажку! Я себя документами не обременяю! Как вам такое в голову могло придти?
   - Тогда без бумажки, - немедля соглашался Леднев. - И через сто лет "Обнаженная" будет висеть в Третьяковке, поверьте мне. Вот вам моя рука!
   - Оставьте свою руку при себе, - парировал Кац. - Почему через сто, почему не раньше?
   Будущее представлялось Кацу хрустальным шариком, покачивающимся на ниточке перед его лицом - только руку протяни... Не было ни близкого будущего, ни далекого - просто Будущее: то, что еще не случилось и не произошло. Будущее не убегало вдаль, как степная дорога между холмами, как река меж берегов. Перспектива была к нему совершенно неприменима, как и время. Оно скорее напоминало плоскостное изображение на холсте - насыщенный густой рисунок с подмесом старого золота и изумрудной зелени. Вот как "Черная обнаженная на высоком мосту".