- И что же вы коллекционируете? - совсем уже холодно осведомился Ронсак.
   - Угадайте! - игриво предложил князь, и Жан-Луи горько пожалел, что не хватит у него решимости немедленно выставить посетителя за дверь.
   - Ну шахматы... - предположил Ронсак, вспомнив о странном увлечении русских этой головоломной игрой.
   - Холодно! - воскликнул князь, и издатель нахмурился уже вполне демонстративно: ну вот, снег, теперь холод... - Я собираю картины! И у меня есть Кац! Тот самый!
   - Какой? - уточнил Ронсак.
   - Кац, Кац! - повторил князь Коробкович-Матусинский. - Который переписывался с Малевичем. Это у него Петров-Водкин позаимствовал "Красного коня".
   - Переписка сохранилась? - с сомнением, но и с надеждою спросил Ронсак.
   - Да уж поверьте вы мне! - почти бушевал князь в своем кресле. - Вы ее увидите - я уже дал задание нужным людям в России. Кац - это Атлантида, и я вам принес от нее ключ.
   - А вы, мой друг, не... фантазер? - наклонившись к князю и отрывисто ударяя его кончиком пальца по колену, как по музыкальной клавише, доверительно спросил Жан-Луи.
   Взглянув на хозяина свысока, Коробкович потянулся к потрепанному картонному бювару и открыл его. Из бювара, с белого с лимонной желтизною листа смотрела молодая женщина с неповторимо прекрасным лицом. Портрет был сделан пером, одной тонкой уверенной линией, прерываемой в нескольких местах пунктиром бисерных точек. Казалось, убери из контура хотя бы самую крохотную его часть - и весь рисунок необратимо рассыплется на глазах и обратится в горсточку черного праха у подножья листа.
   - Двадцать четвертый год, вот тут написано, - сказал Коробкович. Видите? "Кац" и дата. Это же не хуже Модильяни! Вы когда-нибудь такое держали в руках?
   - Какой же это Кац? - не сводя глаз с рисунка, сказал Ронсак. В его отменной памяти замелькали, как на экране компьютера, имена знаменитых русских авангардистов, но Каца там не было и близко. Может, мистификация, подделка?
   - Матвей Кац - последний великий авангардист, - продолжал Коробкович. О нем забыли во всей этой кутерьме, но вот он появился, как Атлантида из моря.
   - Да, действительно, такое может случиться в России, - согласно кивнул Жан-Луи Ронсак. - А что о нем еще известно?
   - Его имя, - сказал князь, - встречается в истории русского авангарда вплоть до середины двадцатых годов. А потом - точка. Все были уверены, что его посадили, как Малевича... Он, говорят, был человеком со странностями.
   - Все они были со странностями, - придвигая к себе бювар, сказал Ронсак. - И это, как вам известно, не помешало им стать теми, кем они стали... У него есть живопись? Как увидеть другие его работы? Что с ним вообще случилось?
   - Что со всеми, - князь развел руки и вздохнул. - Он умер... Я прихожусь ему родственником, правда, довольно-таки дальним.
   - А его семья? - спросил Ронсак. - Дети, внуки?
   - Какая там семья! - беспечально сказал князь Коробкович. - Не было у него никакой семьи.
   - Но как же так! - удивился Жан-Луи. - Он - Кац, а вы русский князь. Вот тут написано... - Двумя пальцами он вытянул из кармана куртки визитную карточку гостя.
   - Ну и что ж! - махнул рукой Коробкович. - Меня это совершенно не волнует: я не антисемит.
   - Я, в сущности, тоже... - сказал Жан-Луи Ронсак и немного помолчал. Но чем я могу быть вам полезен? Купить...
   - Нет-нет! - живо возразил князь и бювар потянул к себе. - Я не продаю. Но давайте просто договоримся: все материалы, которые я раскопаю - а я раскопаю, уж поверьте вы мне! - лягут вот на этот стол. И вы, со всеми вашими возможностями, воскресите Каца, как Иисус Христос Лазаря. В первом ряду великих русских авангардистов появится еще один гениальный безумец. И потом, когда все встанет на свои места, уже можно будет продавать, продавать и продавать...
   - При одном условии, - сказал Ронсак и с осторожностью опустил ладонь на бювар. - Оставьте мне это на временное хранение.
   - Хорошо, - решил Коробкович. - Я согласен... Пишите расписку.
   Нельзя утверждать, что антиквар Мирослав Г. Коробкович-Матусинский ни в каком родстве не состоял с художником Матвеем Кацем. Возможно, и состоял, был нашему, как говорится, забору двоюродный плетень. Так он ведь и князем, может быть, назывался не совсем беспричинно. Мало ли водилось на Руси измордованных, спившихся и проигравшихся в пух и прах родовитых ребят, чьи драчливые прародители выползли из лесов и слетелись из Орды, из овечьих степей! В незапамятные дни оставшиеся за окоемом времени, эти скорые на расправу молодцы верховодили в разбойных ватажках, набираясь там если и не ума, то боевого опыта и начальственной спеси, и вот оставили на память своим измельчавшим и обнищавшим потомкам занимательные истории и несдираемый титул. Так что, возможно, и Мирослав Коробкович-Матусинский был князь. Возможно.
   Зато чаеторговец Рунькин определенно князем не был; в этом направлении все было ясно. Что же касательно женской линии, то Дора Григорьевна, жена архитектора Евгения Анисимовича Рунича, в девичестве носила, действительно, благородную среди евреев фамилию Кац. Благородную - но отнюдь не княжескую. Но и у Мирослава в роду, в третьем колене, затесался-таки какой-то Кац, к тому же Абрам: легкомысленная двоюродная бабка не устояла перед напором нахального нацмена. И тот Кац приходился племянником чаеторговцу.
   Нетрудно догадаться, что пути нахального Каца и красивой бабки сошлись не на дворцовом маскараде. Бабка сочувствовала эсерам, а еврей и вовсе был бомбистом и скрывался в глубоком подполье. Знакомство случилось на какой-то тайной сходке с песнями, перетекло в любовь - и в результате появился на Божий свет Матвей Кац, будущий художник. Слухи о рождении младенца дошли и до Рунькиных, и до Коробковичей, однако судьба новорожденного, не говоря уже о жизни его родителей, нисколько не увлекала родню: и бомбист, и его подруга были кончеными людьми, отрезанным ломтем. Бабку, действительно, вскоре арестовали за хранение динамита, присудили к каторге, и она умерла от туберкулеза по дороге на Акатуй. Абрам Кац дотянул до революции, пошел в комиссары, но, не найдя с большевиками общего языка, переметнулся к батьке Махно и был изрублен в лапшу в случайной стычке под Кониками. О своих родителях Матвей, прошедший положенный всем нам срок детства среди знакомых, а то и вовсе чужих людей, сохранил теплые расплывчатые воспоминания. От рано пропавшей из жизни матери осталась в жестяной коробке из-под монпансье фотографическая карточка: белокурая красавица, чуть скуластая, с ямками на щеках. Отец не оставил ничего, даже портрета, и после гибели под Кониками продолжал жить в душе единственного сына безлико: его зрительный образ не сохранился, разве что в дебрях полицейских или чекистских архивов. Матвей от этого не испытывал сердечного неудобства, он представлял себе отца в разных видах, в каких только хотел, и часто его рисовал тонкими струнными линиями и отрывистыми пулеметными точками. После окончательной пролетарской победы над буржуями даже упоминание о махновце стало опасным: все ранние подвиги бомбиста не шли в зачет. Но Матвей в бесконечных опросных листках неуклонно называл отца революционным бойцом, что привело его в конце концов на берег Аральского моря, на самый обрыв жизни.
   И к этому следует прибавить, что Руничи слыхом не слыхивали ни о каком Мирославе, а князья Коробковичи-Матусинские ни при какой погоде не числили на ветвях своего развесистого родового древа ни местечковую Руньку, ни чаеторговца с Неглинки, ни самих супругов Руничей с их отпрыском Степаном Евгеньевичем, Стефом. Встрече предопределено состояться в обозримом будущем - в европейском ухоженном городе, вдали от необозримых степных и лесных русских просторов, по которым шастали когда-то буйные предки антиквара и где обмяк, разваленный шашкою, отец безумного художника-авангардиста.
   4. Кзылград
   Птичка пела над базаром, ее чистый и нежный голос метался между вытоптанной землей и раскаленным, как дно медного таза, небесным кругом. Птичья клетка, сплетенная из ивовых прутьев, раскачивалась на ветке пыльного тутового дерева, под деревом сидел, поджав под себя ноги, старик Гульмамад в драном полосатом халате и пил чай из красной пиалушки. Старика, не сиди он у высокой пирамиды, сложенной из чарджоуских дынь, можно было бы принять за школьного учителя или разбойника пустыни, с равным умением вскрывающего горло барана и человека, - и не ошибиться: одно другому не помеха, днем, если есть охота, можно учить круглоголовых детишек уму-разуму, а прохладной азиатской ночью грабить проезжих людей на пустынных дорогах... На кзылградском базаре, однако же, старик не собирался ни грабить, ни учить. С удовольствием сердца слушая свою птичку, он безмятежно поджидал покупателей. Торговые дела старика Гульмамада шли не лучшим образом - судя хотя бы по тому, что в пирамиде, составленной из литых золотистых дынь, как из артиллерийских снарядов крупного калибра, не видно было ни единого пробела. Но терпения старику было не занимать, птичка красиво пела, а чай был вкусен и горяч. А покупатель объявится в свой срок, иншалла!
   В Стефе Руниче старик Гульмамад безошибочно определил бы туриста, если б туристы приезжали когда-нибудь в город Кзылград, на берег Аральского моря. Но и местные старожилы не помнили, чтоб кто-либо по собственной воле и за свой счет прибыл сюда, в Кзылград, любоваться солончаками и вести задушевные разговоры с прокаженными, разбежавшимися из лепрозория, построенного еще при большевиках, и привольно расселившимися по всему городу. И в этом наплевательском нежелании посетить Кзылград была, если разобраться, заключена горькая несправедливость: почему любознательные бездельники предпочитают набитые крокодилами джунгли богатым змеями кзылградским окраинам? Чем крокодил лучше змеи? И это уже не говоря о прокаженных, вне всякого сомнения, представлявших собою достопримечательность города у моря, - достопримечательность, во всяком случае, куда более значительную, чем какие-то очередные исторические развалины. Но кому же неизвестно, что рассуждения о несправедливости заводят в тупик! Сокол так любит суслика, а суслик совсем не любит сокола... В этом все дело.
   О змеях и каракуртах Стеф был наслышан, о прокаженных тоже. Отличить, однако, прокаженного человека от непрокаженного оказалось практически невозможно - не справку же спрашивать у первого встречного! - и это злило Стефа и пугало. Прилетев ранним утром на ветхом биплане, от которого в смущении попятились бы и братья Райт, он не присел еще ни на миг: гостиницы в Кзылграде не оказалось, скамейки вместе со скверами и бульварами здесь не были заведены от начала времен, а чайханщик в буфете споласкивал посуду в ведерке с такой водой, какой хороший хозяин не стал бы поливать и кормовую брюкву. С дорожным баулом на плече Стеф петлял по грязным улочкам в поисках муниципалитета или редакции газеты, пока дорога не привела его на базар.
   Хотелось есть - со вчерашнего вечера Стеф не держал во рту и маковой росинки. Птичьи трели указали ему верное направление, а чарджоуские дыни распространяли райский аромат. Да и сам старик Гульмамад, полосатым мешком сидевший на земле, на старой газетке, производил впечатление вполне здорового и доброжелательного человека.
   - Почем дыни? - спросил Стеф, подходя.
   Спустя минуту, сидя на своем бауле рядом со стариком, он уже вгрызался в сахарное дынное мясо. Сок стекал по щекам и подбородку, Гульмамад одобрительно глядел на едока.
   - Тут газета есть? - принимаясь за очередной ломоть, спросил Стеф.
   Гульмамад понимающе кивнул и оторвал от газетки, на которой сидел, небольшой кусок.
   - Да нет, - улыбнулся Стеф с набитым ртом, - местная газета, городская!
   - Нам не надо, - сказал Гульмамад, сложил оторванный кусок и сунул его за голенище сапога.
   - А эти... - продолжал расспрашивать Стеф. - Ну прокаженные?
   - Вон стоит, - охотно дал справку старик Гульмамад, - лепешками торгует.
   В нескольких шагах от дынной пирамиды костлявый туркмен в зимней шапке продавал лепешки с лотка. Стеф перестал жевать и уставился на туркмена.
   - Но как же так? - промямлил Стеф. - Это же хлеб... Все едят...
   - Ну да! - подтвердил Гульмамад. -У них пекарня есть, - он указал на туркмена, - хорошая пекарня. Там они пекут. - И достал из-за пазухи лепешку, показал Стефу. - Хочешь?
   - А зараза? - глядя на лепешку, как на гранату, сказал Стеф. - Ведь зараза!
   - Сома не ешь ни за что! - убирая хлеб, строго сказал старик Гульмамад. - Мы сома не едим, это он заразу переносит.
   Раздумывая над услышанным, Стеф утер сладкий подбородок рукою и продолжал жевать. Значит, сом виноват. А прокаженные пекари тут ни при чем. Интересный городок, ничего не скажешь! Если спасешься от лепры, сифон тебе тут обеспечен: вон сколько безносых болтаются по базару. Сифон, что ли, килька переносит? Знали проклятые большевики, куда загнать Матвея Каца.
   - А спать тут где можно? - размашисто зашвырнув дынную корку в пыль, спросил Стеф. - Ночевать? Гостиница-то - йок.
   - На вокзал иди, - сказал старик. - В Комнату матери и ребенка. Там спи.
   - У меня нет никакого ребенка! - возразил Стеф. Ему хотелось смеяться, пузырьки нервного смеха перекатывались в горле.
   - Долер дай - тебя пустят, - решил вопрос Гульмамад, выплеснул чаинки из пиалушки и, налив в нее чай, протянул Стефу.
   "Долер". Значит, этот дынный старичок догадался, - не помог ни позорный монгольский пиджак, купленный на московской барахолке, ни допотопные коричневые сандалеты с железными застежками. Старик, не щурясь, разглядел в Стефе Руниче иностранца. Ладно, плевать, хотя хотелось сойти здесь за своего: меньше было бы разговоров. Но каков все же прогресс! Мистер Доллар добрался уже и до Кзылграда... Отведя большой палец, Стеф прижал его к носу и гулко, залпом высморкался на землю.
   - Кзылград - хорошо? - утерев нос ладонью, а потом рукавом монгольского пиджака, спросил Стеф. - Кино есть? Баня?
   - Очень хорошо, - сказал старик. - Нет бани. Зачем нам баня? В арыке вода бесплатная, бери сколько хочешь.
   - А больница? - не отставал Стеф. - Музей?
   - Сумасшедший дом остался, - сказал старик. - Кому надо, туда идет: если порезали, или укол сделать. Там теперь хорошо! Приватизацию провели, директор главный корпус под танцы сдал. Люди приходят, шляются, веселятся. И шашлычную открыли.
   - А где же теперь сумасшедшие сидят? - усмехнувшись довольно-таки бессмысленно, спросил Стеф. - Перевели их, что ли?
   - Зачем перевели? - удивился Гульмамад. - Больница большая, всем места хватит.
   - Ну и ну... - подымаясь с баула, сказал Стеф. - А зачем тебе птичка?
   - Ты вот спрашиваешь, - объяснил старик Гульмамад, - другой кто-нибудь тоже подойдет, спросит и дыню возьмет. Торговое дело, сынок!
   Сумасшедший дом был расположен за вокзалом, по другую сторону железнодорожных путей. Высокий забор, окружавший когда-то больницу, давно растаскали на дрова, а кирпичные ворота с железными тюремными створками остались стоять, как стояли при коммунизме. Сохранилась и караулка при воротах, но она была пуста, стекла - выбиты. Заглянув вовнутрь, Стеф рассмотрел на полу караульного помещения несколько порожних бутылок и крендель человеческого кала.
   Фасад главного корпуса был украшен мощными колоннами и строгим портиком, над которым уместно выглядела бы квадрига бронзовых коней с копьеметателем в античном шлеме. Но не было квадриги, а вместо нее светился и мигал разноцветными лампочками щит с надписью "Дискотека". Сильный музыкальный шум окутывал корпус, как облако. Справа от корпуса, на отшибе, ютился крепкий еще флигель, к нему вела заасфальтированная дорожка с растрескавшимся, покоробленным покрытием. Дорожкой, как видно, редко пользовались по назначению: несколько то ли посетителей, то ли больных, выйдя из подъезда, брели навстречу Стефу по вольной земле, поросшей верблюжьей колючкой. Стеф взглянул на них с опаской, но они не обратили на него никакого внимания.
   - Регистратура где тут будет? - окликнул Стеф, ни к кому в отдельности не обращаясь.
   Никто ему не ответил.
   Регистратура обнаружилась за углом флигеля, вход в нее вел с улицы: три ступеньки и дверь с зарешеченным оконцем. Сбоку от двери, на стеклянной бордовой доске, можно было различить вылинявшую золотую надпись: "Министерство здравоохранения. Психиатрическая больница им. Карла Маркса и Фридриха Энгельса". Стеф нажал на ручку и вошел.
   За столом, друг против друга, сидели двое мужчин в серых халатах - один местный, другой русский, блондин. Меж ними, на выщербленной столешнице, помещалась откупоренная банка консервов и бутылка плодово-ягодного вина.
   - Регистратура здесь будет? - любезно, почти льстиво спросил Стеф.
   - Ну здесь, - неохотно сказал русский. - А вам чего?
   - У меня дело одно есть, - начал Стеф и снял с плеча баул. - Понимаете, родственник мой тут лечился в шестидесятые годы, и я хотел бы узнать... Вот, у меня документы все есть. - Он достал из кармана конверт со справками, не без хлопот полученными в Москве, в загсе. - Кац Матвей Абрамович, матери моей двоюродный как бы дядя.
   Русский принял конверт и заглянул в него без интереса.
   - Держите на память, - сказал русский, возвращая конверт. - У нас часть архива вывезли, - он неопределенно взмахнул рукой, и это должно было означать, что вывезенное исчезло без следа, - а другую еще не успели. В складе надо искать. Там бардак не дай Бог!
   - Бабу Стешу надо попросить, - подал голос местный, - она, если есть, обязательно найдет.
   - Во, точно! - поддержал русский. - Она, может, его еще помнит, дядю вашего или кого там...
   - А где она? - спросил Стеф. - Можно ее видеть?
   - Поделиться надо, брат, - с нажимом сказал местный. - Бабка работает, полы моет, а мы ее сейчас на склад пошлем. Это как же получается?
   - А если она не найдет ничего в этом складе? - усомнился Стеф.
   - Тоже верно, - согласился русский. - Но, если повезет, с тебя бутылка.
   - Две, - сказал Стеф. - Если прямо сейчас начнем.
   Баба Стеша поручению не удивилась ничуть. Выслушав местного, выражавшегося энергичным командирским языком, она только шмыгнула старым носом и потянула Стефа за рукав: "Пошли!"
   Сохранилась еще по углам такая редкая порода людей: что им ни скажи, о чем ни попроси, они тут же, без колебаний и с исключительным усердием, приступают к делу - будь то изучение высшей математики или же покорение вплавь Северного полюса. Воздействие на них направляющего слова имеет завораживающий характер. Такие люди на вес золота, они должны быть поименно занесены в Красную книгу человечества, специально для этой цели напечатанную. Говорят, их поголовье из поколения в поколение остается неизменным. К их числу относилась и техничка кзылградской психиатрической больницы баба Стеша.
   Ходко переваливаясь на своих криво поставленных утиных ногах, баба Стеша вела Стефа Рунича на хоздвор сумасшедшего дома. На обширном огороде, заведенном здесь ради прокормления организма, а не для целебного укрепления душевного здоровья, копошились дебилы и дауны; их в меру функциональными действиями руководил инструктор-трудотерапевт из корейцев - признанных мастеров огородного дела. В автомобильном гараже стояла двухколесная тележка с задранными к потолку оглоблями и постукивала копытцами тройка ишаков. Курдючный баран гиссарской породы валялся в тени глинобитного дувала, в теплой золотистой пыли.
   Склад, по всем правилам запертый на висячий замок, открывавшийся без вмешательства ключа, примыкал к дувалу и состоял из нескольких отделений. Тут были и канцелярские принадлежности, и изъятые из библиотеки по причине несовместимости с политической ситуацией и общим положением вещей книги: "Капитал" Маркса, "Милый друг" Мопассана, энциклопедический справочник "Хочу все знать". Одна комнатенка была набита драными простынями и халатами, списанными специальной комиссией, но почему-то еще не проданными из-под полы. Остатки архива загромождали пол глухого помещения в тупике коридора. Расхристанные папки с историями болезней давным-давно исчезнувших людей валялись вперемешку с узлами и продавленными картонными чемоданами.
   Баба Стеша приволокла откуда-то низкую табуретку и уселась на нее квадратным, добрым задом.
   - Ты подтаскивай, - сказала баба Стеша, - а я буду разбирать. Как звать-то его, дядю?
   - Кац, - сказал Стеф и вдруг почувствовал робость. - Кац Матвей... Вот здесь, среди этого хлама, сохранилось, быть может, описание жизни и смерти гениального безумца, стоявшего в одном ряду с великими художниками, продиктовавшими из своего времени направление мирового искусства на века вперед. Пройдет отмеренный срок, и за одну его картинку можно будет купить половину этого дикого городишки или построить новый сумасшедший дом.
   - Кац, - ласково повторила баба Стеша, - какой же это Кац... Еврей, что ли?
   - Ну да, - сказал Стеф.
   - Это который газировкой торговал на углу Кирова и Калинина?
   - Ничем он не торговал, - сказал Стеф, уставший удивляться. - Он был художник.
   - Ну теперь знаю! - всплеснула руками баба Стеша. Своим знанием она могла доставить приятное человеку и радовалась этому. - Кац, ссылочник. Он Хрущева нарисовал для железнодорожных мастерских, - она наклонилась к Стефу и перешла на шепот, - а у него вместо орденов - мухи и тараканы.
   - Вы его видели? - с надеждой глядя, спросил Стеф. - Знали?
   - Ну а как же! - закивала, зачастила баба Стеша. - Кто ж его в Кзыл
   граде не знал! Он по всему городу ходил, как остановится, так что-нибудь рисует. На голове у него берет с перьями, штаны, прости, Господи, разные: одна штанина красная, а другая-то желтая или зеленая. И ботиночки разноцветные. Идет и мешок обязательно несет на ленте, на плече, поболе, чем ваш, мешочек.
   - А что в мешке? - допытывался Стеф.
   - Ну что там... - ненадолго задумалась баба Стеша. - Все его хозяйство: краски, картиночки, и письма какие-то, и тетрадки. Все. А чем кормился неизвестно.
   - Откуда вы знаете? - глухо спросил Стеф. - Про картинки, про письма?
   - Так ведь как его сюда привезли, - объяснила баба Стеша, - санитары мешок-то отобрали у него. Глядят, - а там вот только это, больше нет ничего.
   Только это: картины и записи художника Матвея Каца.
   На дворе уже смеркалось, когда просмотрели обложки всех папок. Сотни несчастных прошли, промелькнули перед старухой и иностранцем; безумца в малиновом берете, обвешанного порожними консервными банками, не было среди них.
   - Может, главврач забрал, Владимир Ильич, - огорченно сказала баба Стеша. - Ему бумагу выдавали, художнику-то, я сама носила - главврач выписывал, а я носила: бумагу, краску. Владимир Ильич сколько раз говорил: "Талант!". И что ему нравилось, то он себе брал, домой нес. Старательный был человек.
   - А где он живет? - вспыхнул было Стеф. - Здесь?
   - За границей он живет, - сказала баба Стеша. - В Америке, что ли, или еще где... - И вздохнула, как будто в чужие далекие края безвозвратно уехал родной ей человек - брат или племянник.
   Решили посмотреть еще и кое-что из барахла, наудачу.
   - Вон тот узел тащи, - указала баба Стеша.
   Развязали узел, откинули края. Перед ними лежала вместительная парусиновая торба, тесно набитая бумагами: рисунками, мелко исписанными страничками школьных тетрадей. Верхние края торбы были соединены, как наплечным ремнем, выцветшей от времени розовой лентой.
   - Его это! - узнала техничка. - Я как сейчас помню. Гляди, и ленточка!
   Стеф разогнулся, сказал:
   - Я это заберу, у меня все документы есть. Надо оформлять или как?
   - Бери, милок, бери! - махнула рукой баба Стеша. - Чего там оформлять-то? Хорошо еще, что на помойку не выкинули - не успели... А ты вон откуда ехал!
   - Спасибо тебе, бабушка, - сказал Стеф и вытянул из бумажника пятидесятидолларовую бумажку. - Возьми вот, за беспокойство. - Потом вспомнил, добавил десятку: - А это мужикам тем на выпивку - я обещал.
   На душе у него было легко, гулко.
   Он шел на вокзал почти в совершенной тьме южного вечера - и заплутал: карты Кзылграда у него не было, она хранилась, может быть, в сейфе Генштаба, а справиться на пустынных улицах было не у кого. Тяжелую сумку Каца он нес в руках, и неприятная мысль о том, что в любую минуту на него могут напасть грабители или хулиганы, тащилась за ним, как шелудивая собака за хозяином.
   Наконец дорога вывела его на пустырь, за которым, как обрыв, чернело море. Дынная корка месяца плыла низко над водой. Подойдя к берегу, Стеф огляделся и сел на мертвый просоленный песок. Ну вот и море. Нельзя было уезжать отсюда, не посмотрев на него. Но швырять монетку в этот чернильный рассол Стеф не собирался.
   Он просунул руку в туго набитую парусиновую сумку и наугад вытянул оттуда ученическую тетрадку. При невнятном свете, сколько он ни вглядывался, нельзя было ничего разобрать - ни слова. Стеф чувствовал себя почти обманутым. Ему хотелось сесть за стол в прохладном и чистом гостиничном номере, открыть эту тетрадь, разложить рисунки. Но не было и гостиницы.
   Стеф поднялся с песка. Он добросовестно попытался представить себе на этом берегу Матвея Каца с его самодельным мольбертом, но не увидел ничего, кроме темной безымянной дали. Там, вдали, лежал Прокаженный остров, на котором среди гниющих людей прятался когда-то от конников Чингисхана шах Мухамед, растерявший мужество.
   В Комнату матери и ребенка Стефа впустили без лишних расспросов. Помещение было сплошь заставлено узкими железными койками. Кормящие матери лежали, разметавшись от духоты и дорожного беспокойства. В углу стоял высокий, окрашенный белой масляной краской стол для пеленанья младенцев, над ним, свешиваясь с потолка, горела сильная лампа на длинном шнуре. На этот стол Стеф выложил стопку рисунков, сделанных тушью и акварельными красками. Нащупал на дне парусиновой сумки трубки холстов и открыл тетрадь. Почерк был разборчив. "Точка, - прочитал Стеф, - такое же средство изображения, как Линия или Мазок. Минимизированный выход в Ничто, Точка, подобно Квадрату или иной лаконичной поглощающей фигуре, концентрирует внимание зрителя в значительно большей степени, чем скрупулезно выполненное всею гаммой цветов дерево, драгоценный камень или человеческая фигура". Не желая здесь, за пеленальным столом кзылградского вокзала, вдумываться в смысл прочитанного, Стеф листал страницы тетради, пока не добрался до конца записей, обрывающихся на средине линованной странички. "Плохо, ужасно плохо. Пьяный санитар бьет. Раскалывается голова, разваливается сознание. Отняли "Ангела у оконной решетки". Кто спасет меня, кому до меня дело? Написал в "Белый Круг", но письмо не дойдет..."