В то время как Керенский обходил казармы, во дворце делались последние приготовления к отъезду. Тогда под свою «личную ответственность» Керенский разрешил (кто же мог разрешить, кроме Керенского, который распоряжался совершенно самовластно?) Царю свидание с братом. «Я должен был присутствовать при их прощании» (происходившем в рабочем кабинете Царя), – поясняет Керенский. В. кн. Михаил выразил желание увидеть детей, «но я не мог разрешить, – говорит Керенский, – посещение продолжалось уже долго, и не было времени». Свидание продолжалось «минут 10», – утверждает Кобылинский, остававшийся в приемной в продолжение свидания. «В это время выбежал Алексей Николаевич и спросил меня: “Это дядя Миша приехал?” Я сказал, что приехал он. Тогда Алексей Ник. попросил позволения спрятаться за дверь: “Я хочу его посмотреть, когда он будет выходить”. Он спрятался за дверь и в щель глядел на Мих. Ал., смеясь, как ребенок, своей затее» [227]. Непонятное в поведении Керенского можно объяснить только его исключительным возбуждением в этот день, граничащим с «пароксизмом», по определенно наблюдавшего министра-председателя художника Лукомского[228]. Возбужденный сам, Керенский нервировал других: «вне себя тиранил всех» – записала со слов очевидцев Нарышкина. Вероятно, это состояние сказалось и на восприятии событий, отразившемся впоследствии в воспоминаниях.
   Сам Царь записал в дневник: «Около 101/2 часов (это соответствует и записи Бенкендорфа. Кобылинский, ездивший за Мих. Ал., относит ко времени после полуночи) милый Миша вошел в сопровождении Керенского и караульного начальника. Как приятно было встретиться, но разговаривать при посторонних было неудобно». Очевидно, Керенский не «затыкал себе уши», как значится в дневнике Нарышкиной. В своих воспоминаниях Керенский передает те незначительный фразы, которыми обменялись взволнованные братья.
   «Минуты шли… Все было готово, а Николаевская не отправляла поезда. По-видимому, в течение всей ночи происходила тревога, сомнения и колебания. Железнодорожники задерживали составление поезда, давали таинственные телефонные звонки, ставили вопросы…» Никаких данных, подтверждающих предположения Керенского, я не нашел, кроме довольно голословного утверждения Мстиславского, что «рабочие петроградского паровозного депо, узнав о назначении поезда, отказались дать паровозы, и Керенскому пришлось долгое время уговаривать их согласиться на выпуск; инцидент был разрешен только при содействии исполнительного комитета». Поэтому более правдоподобным мне представляется объяснение, данное Царем в его дневнике. Несмотря на всю лаконичность записи за 31 июля – «последний день нашего пребывания в Царском Селе», – записи эти как будто бы отчетливее намечают фактическую канву: «…после обеда ждали назначения часа отъезда, который все откладывался». После свидания с братом «стрелки из состава караула начали таскать наш багаж в круглую залу[229]. Мы ходили взад и вперед, ожидая подачи грузовиков. Секрет о нашем отъезде соблюдался до того, что моторы и поезд были заказаны после назначенного часа отъезда. Извод получился колоссальный[230]. Алексею хотелось спать – он то ложился, то вставал. Несколько раз происходила фальшивая тревога, надевали пальто, выходили на балкон и снова возвращались в зал. Совсем рассветало… Наконец, в 51/4 появился Керенский и сказал, что можно ехать».
   Выехали с великими предосторожностями: «казаки открывали кортеж, казаки его заключали». Не знаю, вольно или невольно, Керенский выставил казаков, как охранителей кортежа, т.е. те части петербургского гарнизона, которые в июле были настроены наиболее агрессивно в отношении большевиков – ведь со стороны последних, по смыслу изложения Керенского, можно было ожидать противодействия. Царь, достаточно разбиравшийся в воинских частях, отметил просто: «какая-то кавалерийская часть скакала за нами от самого парка…» Соколов установил, что эскорт принадлежал к 3 му драгунскому балтийскому полку (в газетах он назывался финляндским). В дневнике Нарышкиной, изданном немецким писателем Ф. Мюллером[231], вернее в систематизированном им (иногда совершенно фантастически и произвольно) рассказе, основанном якобы на записях в особой тетради Нарышкиной, которой не было в распоряжении ред. «Последних Новостей», когда в газете он печатался, очищенный от измышлений романсированной истории немецкого автора, говорится, что царскую семью нельзя было вывезти через главные ворота – у решетки дворца стояла огромная толпа, которая шумела и выкрикивала угрозы, – и автомобили пришлось направить через парк к станции Александровская. По словам Керенского, «солнце сияло во всем своем блеске, когда мы выехали из парка, но, к счастью, город был еще погружен в сон». Современник корреспондент «Рус. Вед.» писал: «Город не подозревал о происходящем – даже в ратуше стал известен факт отъезда лишь около 4 час. по полудни». Вот и еще свидетельство очевидца – Маркова-«маленького», попытавшегося подойти ко дворцу, что ему не удалось, так как дворец был оцеплен сильным отрядом войск: «До 6 часов утра, – вспоминает Марков, – я простоял на облюбованном мною месте, но мне ничего не пришлось увидеть. Около половины шестого мимо меня пронеслось несколько закрытых автомобилей, окруженных всадниками третьего Прибалтийского конного полка. Я видел, как несколько мужчин, стоявших около меня, вытирали набегавшие слезы, а женщины плакали». О настроениях Марков передавал, конечно, то, что хотел видеть.
   В видах той же предосторожности отправляемые были посажены в поезд не на станции, а на переезде – в «некотором удалении», на «пятом запасном пути», как выяснили газетчики. «Подъем на ступеньки вагона был затруднителен, А. Ф. Керенский помог бывшему Царю войти в вагон, предложив ему опереться на свою руку, такое же внимание было оказано Керенским и в отношении Ал. Фед.» [232]. «Поезд, – говорилось в газетных сообщениях, – был подвергнут самому тщательному осмотру…»
   Продолжим и дальше наше повествование – оно может дать некоторые интересные детали. Для отъезда было предоставлено два поезда. В одном находилась царская семья (в международных вагонах), свита, отряд из первого батальона; в другом – прислуга, багаж, стрелки 2-го и 4-го бат. Свита и прислуга составляли персонал в 40 с лишним человек. «Особый отряд» включал 337 солдат при 7 офицерах. Поезд, минуя большие пункты, останавливался на маленьких станциях, иногда в полях – семья выходила на прогулки в 30 минут, ни более ни менее. Все это предусматривалось регламентом, установленным министром-председателем. На всех станциях завешивались окна: «глупо и скучно», – реагировал Царь на это своей записью в дневнике. Следователь Соколов устанавливает, что оба поезда проходили «под японским флагом» – по-видимому, это – обобщение: по словам Кобылинского, под японским флагом царский поезд проходил через Вологду (очевидно, боялись каких-нибудь осложнений в губернском городе). Правительственные комиссары Вершинин и Макаров составили подробный отчет о переезде, контрассигнированный Царем. Этот «исторический документ», как выражается Керенский, производит несколько своеобразное впечатление, и значение его только в том, что «путешествие через рабоче-крестьянскую Россию прошло благополучно» (слова Соколова). Отмечались в этом отчете каждый день своевременность подачи завтрака, обеда, утреннего и дневного чая и т.д. и ничего из того, что являлось наиболее важным. Как реагировало население на проезд? Косвенный ответ мы, конечно, находим – в сущности, осложнений никаких не было. Кобылинский в показаниях мог указать только одно место – в Перми, где были попытки произвести некоторый контроль: «Перед самой станцией в Перми наш поезд остановился. В вагон, в котором находился я, вошел какой-то человек, видимо из каких-нибудь маленьких железнодорожных рабочих, заявил, что товарищи рабочие железнодорожные желают знать, что это за поезд следует, и, пока не узнают, они не могут пропустить его дальше. Вершинин с Макаровым показали ему бумагу за подписью Керенского. Поезд пошел дальше…» Поэтому следует думать, что лишь в воображении большевизанствующего левого с. р. Мстиславского на пути следования поезда в «нескольких местах» находились заставы вооруженных крестьян, намеревавшихся, остановить поезд и покончить с Николаем самосудом». Своеобразная «революционная» честь не могла примириться с действительностью и заставляла утверждать, что только случайно будто бы удалось избежать народной расправы. Поздно вечером 4-го невольные путешественники в Сибирь достигли Тюмени, откуда надлежало уже речным путем доехать до Тобольска, 6-го достигли местоназначения[233]. «На берегу стояло много народа, – отметил Царь, – значит, знали о нашем прибытии…» Неожиданно обнаружилось, что губернаторский дом не готов для приема заключенных. «Помещения пустые, без всякой мебели, и переезжать в них нельзя», – записал Царь 6 го. «Пошутил насчет удивительной неспособности людей устраивать даже помещения…» Может быть, дело было не в «неспособности людей», а в том, что осуществление тобольского плана в окончательную форму вылилось значительно позже, чем наметилось первоначальное решение, о котором преждевременно были уведомлены английское и французское посольства.

5. Заговор монархистов

   В день, когда царская семья прибыла в Тобольск, опубликовано было лаконичное правительственное сообщение: «По соображениям государственной необходимости Вр. Прав. постановило находящихся под стражей бывшего Императора и Императрицу перевести в место нового пребывания. Таким местом назначен Тобольск, куда и направлены бывшие Император и Императрица с соблюдением всех мер надлежащей охраны. Вместе с бывшими Императором и Императрицей на тех же условиях отправились в Тобольск по собственному желанию их дети и некоторые приближенные к ним лица». Свиту составляли ген. ад. Татищев, гофм. кн. Долгоруков, лейб-медик Боткин, воспитатель наследника Жильяр, фрейлина гр. Гендрикова, гофлектрисса Шнейдер (позднее прибыли преп. анг. языка Гибс, доктор Деревенко и фрейлина бар. Буксгевден). Нет никаких данных, подтверждающих свидетельство Бьюкенена, что «дети, которым было предложено на выбор жить с имп. Марией Фед. в Крыму или сопровождать своих родителей в Тобольск, выбрали последнее, хотя их предостерегали, что им придется подчиниться режиму, установленному для Государя и Государыни».
   Почему правительство промедлило пять дней с официальным опубликованием своего решения? Фактически никакого секрета, по крайней мере для Петербурга, не было и никакого протеста со стороны «крайне левых» отъезд императорской семьи не вызвал. И не вызвал потому, как определенно явствует из заметок в большевистских газетах (петербургской и московской «Правды» и «Соц. Дем.»), появившихся уже 1 августа, что этот выезд рассматривался как прямая ссылка Царя в Сибирь. Большевистская печать лишь негодовала на условия, при которых проходит эта «ссылка»: «Не страшно ехать в ссылку, имея в своем распоряжении 4 х поваров и 15 лакеев…» «Рабочие и солдаты голодные сидят в Крестах, а во избежание продовольственных затруднений за царской семьей едут два поезда с провизией» и т.д. Для большевистской печати нет сомнения в том, что «формально» Царь направлен в Тобольск для более строгого заключения.
   После отъезда из Царского, как уже было указано, во всех газетах появилось несколько запоздалое описание, не всегда точное: отъезд императорской семьи из Царского Села в изложении бесед журналистов с министрами, включая и главу правительства, помечался сутками позже (т.е. в ночь на 2-е августа). «Министры не скрывают своего недовольства, – сообщал корреспондент «Рус. Вед.», – по поводу появившихся в некоторых газетах сообщения о переводе б. Императора из Ц. С. [234], находя оглашение этих сведений преждевременным, могущим внести некоторые затруднения в исполнение данной меры. На все вопросы о мотивах, побудивших правительство принять решение о переводе б. Царской семьи, министры отвечают уклончиво, общими фразами, всячески подчеркивая, что этот вопрос продолжает оставаться чрезвычайно секретным».
   Очевидно, правительство боялось возможности осложнений не только в пути, но и в самом Петербурге. Столь же очевидно, что со стороны большевиков этих осложнений не приходилось ждать. В чем же дело? Не даст ли объяснения сопоставление записи Нарышкиной 5 августа с одновременным опубликованием в газетах своеобразного сообщения о несколько странной инициативе, проявленной министром-председателем в этот день. «Все еще нет известий о прибытии в Тобольск, – записывает Нарышкина. – Была сегодня утром в саду, где встретила несколько офицеров (очевидно, из лазарета в Зимнем Дворце). Все они страшно возмущены и открыто говорили о реставрации в лице Алексея Ник. Я им посоветовала быть осторожными в речах…» 5 августа в газетах можно было найти сообщение, что министр-председатель (очевидно, в качестве военного министра) ночью удосужился лично проверить караул в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, т.е. той тюрьмы, где содержались заключенными представители старого порядка. В данном случае действовал, можно предполагать, закон, формулированный пословицей: у страха глаза велики…
   Причины этого преувеличенного страха (у правительства, или у триумвирата, или у министра-председателя) не приходится искать во влиянии, шедшем из советских кругов, которые никакого воздействия в эти дни на правительство в смысле требования отправки в ссылку бывшего монарха не оказывали, – по крайней мере, никаких письменных следов такого воздействия до сих пор не обнаружилось. Приходится довольно решительно возражать на категорическое заключение, сделанное Коковцевым еще в статье, напечатанной в 29 г., что, направляя царскую семью в Тобольск, правительство выполняло «волю Совета». Суханов, довольно добросовестно передающий в «записках» свои впечатления и настроения по поводу «сенсационного подвига» Керенского, как он выражается, говорит, что никаких подробностей отъезда царской семьи не знает: «Совета эти дела ныне уже не касались», «говорили, что эта операция была предпринята ввиду происков и спекуляции контрреволюционеров и монархических групп». В советском официозе указывалось лишь на необходимость разъяснить меру правительства, так как в Ц. С. Император был в полной гласности. Правительство, – утверждал в одном из отрывков воспоминаний Савинков, бывший в то время управляющим военным министерством, – опасалось «переворота справа не менее, чем революции слева». Скорее надо думать, что переворота справа боялись больше, нежели революции слева, хотя глава правительства позднее в показаниях по делу Корнилова и говорил: «Реальное соотношение сил было таково, что всякая попытка повторить 3 – 5 июля была заранее обречена на полный провал. Тем более совершенно ничтожна была реальная опасность для существовавшего тогда порядка вещей от всякой попытки справа. Правый большевизм никогда не был опасен сам по себе. Это был не пороховой погреб, взрыв которого разрушает все кругом до основания, а только спичка, которая могла попасть в склад взрывчатых веществ, и тогда…» Объективный анализ не всегда, однако, совпадает с субъективными ощущениями. [235]
   Маловажный инцидент, происшедший вскоре после водворения царской семьи в Тобольске и раздутый в окружении Керенского до гиперболических размеров, может служить самой яркой иллюстрацией. Дело идет о поездке во второй половине августа молодой фрейлины Маргариты Хитрово в Тобольск. Это был «детский заговор для увоза царской семьи», – утверждал Керенский в книге, напечатанной в 36 г. Хитрово участвовала не одна. Можно думать, что это была группа неопытных, наивно увлеченных молодых людей. До правительства дошли разоблачения, значительно преувеличенные, и оказалось необходимым расследовать обстоятельства «заговора». Следствие не обнаружило ничего опасного, и дело было ликвидировано. Когда автор говорит, что правительство вынуждено было расследовать дело, то здесь он применяет обычный для себя, как мемуариста, прием. Правительство само создало это смехотворное политическое дело, о котором в общественных кругах никто не знал, – и никакого давления, следовательно, со стороны не было оказано. И это дело типично не столько для молодых энтузиастов монархической идеи, которых действительность (полная изоляция царской четы и равнодушие к ним населения – так изображает Керенский) должна была жестоко обмануть, сколько для подозрительности правительства в предкорниловские дни.
   Прелюдия дела разыгралась в кулуарах московского Государственного Совещания именно тогда, когда глава правительства имел уже «точные сведения» об офицерском заговоре, имевшем опорные пункты в Петербурге и Ставке и ставившем своей задачей провозглашение военной диктатуры (а не восстановление низвергнутой династии), когда Керенскому окончательно стало ясно, что «ближайшей попыткой удара будет справа, а не слева», когда он следил за «малейшими изменениями в заговорщических кругах» для того, чтобы быть готовым действовать[236], и знал, где, что и как, когда в действительности, по злому выражению дневника Гиппиус, Керенский представлял собой «вагон, сошедший с рельс». И в полном противоречии с этим признанием стояло тут же делаемое Керенским заявление и объяснение того, что произошло после Московского Совещания: «Оказалось, мы сознательно были направлены на ложный путь». В дни Московского Совещания был раскрыт «монархический заговор». Не имея перед собой официальных документов, связанных с раскрытием заговора, трудно сказать, чья здесь была инициатива. Возможно, что в нездоровой атмосфере подозрений, рожденных на почве реальной подготовки, которую вели сторонники военной диктатуры, в одно была объединена двухсторонняя информация, не имевшая ничего общего между собой, причем одна из них, действительно, была «сознательно» пущена в оборот для того, чтобы направить внимание правительства «на ложный путь». Согласно показаниям следственной комиссии по Корниловскому делу правительственным комиссаром при Верховной Ставке Филоненко, еще в конце июля он был осведомлен «ординарцем» ген. Корнилова (т.е. Завойко), вращавшимся в самом центре интриги, которая плелась вокруг Ставки, о «монархическом заговоре с вел. кн. Павлом Александровичем во главе». Другим источником информации явилось донесение прокурора московской суд. палаты Стааля об обнаруженных им нитях монархического заговора в казачьих общественных кругах. Московскому прокурору, без осведомления о том министра юстиции, находившегося в Петербурге, и было поручено министром-председателем даьнейшее расследование – с «исключительными полномочиями». В результате были произведены аресты – между прочим, в ночь на 21 августа были подвергнуты домашнему аресту вел. князья Павел Ал. и Михаил с семьями[237]. На вопрос английского посла о причинах ареста министр ин. дел сообщил, что они скомпрометированы интригами кн. Палей и ее сына, направленными к возвращению Императора или возведению на престол в. кн. Дмитрия… Были найдены ее многочисленные шифрованные телеграммы и письма» (сообщение Бьюкенена Бальфуру 23 августа). Корреспондент «Рус. Вед.» обратился к членам правительства, принадлежавшим к партии к. д., и получил в ответ, что им ничего не известно о причинах ареста великих князей. Осведомлены о происходившем лишь некоторые министры, близкие к главе правительства, который непосредственно руководит нитями возникшего дела, помимо какого-либо участия со стороны министра юстиции[238]. «Близкие», по выражению корреспондента, лица к Керенскому объясняли арест великих князей теми «самыми соображениями», которые привели Керенского к решению перевести Царя в Тобольск, а именно опасения концентрации общественных и военных кругов вокруг имени Царя и боязнь возможных эксцессов… Если поверить сообщению «Известий» 22 августа, правительственный синклит развел чрезвычайно «энергичные меры» к раскрытию заговора и раскрыл его «полностью» [239]. Ведший дело Стааль «каждые два часа» делал доклад лично Керенскому о «ходе следствия, результатах опросов и именах арестованных, число которых все возрастает». Каждую ночь будто бы Стааль делал сообщение в заседании правительства. С своей стороны в показаниях будущей следственной комиссии по делу Корнилова Керенский утверждал, что он «держал Врем. Прав. в курсе» событий. Как будто бы это мало соответствовало действительности, если только под коалиционным правительством не подразумевать «триумвирата» и какие-то особые частные совещания «министров-социалистов», которые отмечали за эти дни газеты. Аресты были произведены в Петербурге, Москве, Киеве, где якобы происходили какие-то таинственные совещания лиц с «титулованными фамилиями», и в других городах. Арестовано было, по газетным сообщениям, около 30 лиц. Сведения об арестованных сообщались скупо: проскользнуло имя Пуришкевича, ген. Фролова (быв. командующего петербургским округом), матери фрейлины Хитрово, арестованной в Елатьме, ее братьев – гвардейских офицеров, ст. дамы Нарышкиной (не обер-гофмейстерины) и др.