Но все это обострилось лишь после переворота, когда председателем совета сделался Писаревский и когда совет начал делать попытки более активно вмешиваться (иногда еще безуспешно) во внутреннюю жизнь губернаторского дома. Вот пример. «Однажды в праздник вечером является председатель местного совета Писаревский к караульному дежурному офицеру, – рассказывает Панкратов, – и требует пропустить его к Царю. “По уставу караульной службы я сделать этого не могу” – отвечает офицер. – “Я председатель тобольского совета. До меня дошел слух, что Николай вчера сбежал… Я хочу проверить”. “Этот слух ложен. Вы знаете, что сегодня он был в церкви”. – “Я должен убедиться, вы должны меня пропустить”, – настаивал Писаревский. Офицер отказывается: “Идите к комиссару, а я вас не пущу, кто бы вы ни были”. Писаревский ищет меня и, найдя у полк. Кобылинскаго, повторяет свое заявление весьма взволнованно. “Не всякому слуху верьте, говорится в пословице, – отвечаю я ему. – Ваша проверка излишня. Не могу исполнить вашего любопытства. А вот кстати и солдат здесь тот, что был сегодня утром в карауле, когда семья и бывший Царь ходили в церковь”. Писаревский не знал, что ответить». Тем дело и кончилось. Эта сцена довольно символическая, если сравнить ее с тем, что рассказал Панкратов о более ранних попытках совета вмешаться в ведение правительственного комиссара.
   Октябрьский переворот положил грань между двумя периодами пребывания царской семьи в Тобольске. С каждым днем, в силу изменявшейся политической обстановки, ухудшалось положение в Тобольске, хотя прошло еще более трех месяцев прежде, чем непосредственно появилась в Тобольске большевистская власть. Однако и в это уже смутное время «окружающая обстановка в Тобольске… вполне создавала тихую спокойную жизнь» для заключенных – в представлении прибывшего в Тобольск 16 марта, в числе других большевиков «уральцев», слесаря Авдеева, будущего «коменданта» Ипатьевскаго дома в Екатеринбурге. Поскольку опасения Панкратова относились к этому переходному времени, они, конечно, были более чем основательны. За первый период мемуаристы не зарегистрировали ни одного угрожающего факта, ни одного эксцесса против «пленников» в губернаторском доме.
   С таким положением нельзя не считаться, и это наводит на заключение, что в тобольской обстановке было возможно и должно (в значительной степени) попытаться осуществить программу, которую излагал Макаров английскому послу. Если этого не было сделано[273], то не служит ли это лишним доказательством того, что перевоз отрекшегося Императора в Тобольск, как и первоначальный его арест, не был вызван только необходимостью оградить его безопасность?

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

   Нужны ли какие-либо выводы со стороны обозревателя прошлого? Их может сделать только сам читатель. Никакая объективная история, написанная самым беспристрастным пером летописца, не сможет прийти к заключению, которое всех удовлетворило бы и объединило. Я старался лишь по возможности всесторонне очертить обстановку, в которой должно было действовать Временное Правительство, и устранять те наслоения, которые проявились в объяснениях, данных членами былого революционного правительства, естественно, желавшими снять с себя ответственность за екатеринбургское злодеяние.
   Можно признать ошибочными пути революции, которые определялись не только стихийным ходом событий, но и волею людей, – и с этой точки зрения говорить об ответственности тех, кому было суждено управлять страной в бурные дни революционных пертурбаций. Однако эта моральная ответственность всегда будет ограничена зависимостью действовавших лиц от общественной психологии того времени. Когда современники возлагают всю тяжесть ответственности только на Временное Правительство, они искусственно отыскивают для себя оправдывающее их alibi. Каждый по-разному виноват в печальных итогах февральской революции, происходившей под знаменем освобождения России от политического и социального гнета дореволюционного режима. Светоч свободы угас, когда к власти пришли мнившие себя «последовательными революционерами». Современники – разных общественных классов, положений и политических взглядов – виновны в том, что в октябре 17-го года в жизни победило большевистское насилие. Октябрьский переворот с грубым цинизмом разрешил все вопросы, стоявшие перед Временным Правительством.
   Бойня, учиненная в Ипатьевском подвале, в культурный ХХ век, должна остаться навсегда в сознании поколений, как memento mori той человеческой низости. Никакой логической связи между арестом Царя, высылкой его в Тобольск, как ни относиться отрицательно к этим фактам, и екатеринбургской трагедией установить нельзя. В Могилеве ли 7 марта в действительности был завязан тот узел, который с такой чудовищной разнузданностью большевики разрубили в Екатеринбурге? История, не обладающая предвидением в сфере того, чего не было, но что могло быть, не в состоянии доказать, что царской семье удалось бы при складывающихся обстоятельствах благополучно выехать за границу; тем более невозможно доказать, что пребывание отрекшегося Императора в Крыму могло гарантировать ему безопасность. Аргумент, который обычно выставляют (прибег к нему и следователь Соколов), не представляется убедительным; указывают на тот факт, что члены императорской фамилии, попавшие в Крым, сохранили жизнь. Но, во-первых, это одна из тех непредвиденных исторических случайностей, которая нередко определяет собой ход событий; во-вторых, мы не знаем, как могло бы повернуться дело, если бы во главе укрывшихся в Крыму находился отрекшийся Император. Был момент, когда екатеринбургские угрозы недвусмысленно нависли в атмосфере крымских эксцессов – одно из первых кровавых проявлений на территории страны большевистской демагогии: «Какие ужасы в Ялте и Масандре; Боже, куда, куда. Где спасение офицерам и всем?» – писала Александра Федоровна Вырубовой 5 февраля…
   Узел екатеринбургской трагедии был завязан в Петербурге лишь 25 октября. Временное Правительство ушло в небытие. Оставались на исторической сцене потаенные монархические организации, озабоченные спасением царской семьи. Наступило время им действовать и рисковать: над царской семьей нависла уже угроза, не проблематическая, а вполне реальная, в особенности с момента разгона Учредительного Собрания, когда иссякла последняя слабая надежда, что Россия выбьется из октябрьской катастрофы и пойдет по какому-то иному пути. Здесь, в сущности, изложение наше должно быть прервано. Мы вступаем в новую фазу, слишком отличную и по своей идеологии, и по своему внутреннему содержанию от наследия февральско-мартовских дней, являвшихся основным предметом нашего изложения. Хотя с момента Екатеринбургской драмы прошло уже четверть века, мы не имеем возможности подвести итоги всех сопутствующих обстоятельств за отсутствием опубликованных исторических данных. Многое еще покрыто пеленой тумана и неясно. Прервать изложение – значит лишить книгу естественного конца. Я должен дать некоторое послесловие, заранее примирившись с неполнотой фактов и с необходимостью, критикуя выводы и заключения других, высказывать иногда лишь свои предположения. Они все же будут осторожны, и центром нашего внимания будет анализ существующих данных.

Часть II ТРАГИЧЕСКИЙ КОНЕЦ

Глава первая «ПОКИНУТАЯ СЕМЬЯ»

1. В первые месяцы большевистской власти

   «Триумфальное шествие революции» – выражение принадлежит Ленину – замедлилось, докатившись до Урала, и как бы потерялось в Сибирской тайге. Советская власть лишь относительно упрочивалась по узенькой цепочке городов, расположенных на железнодорожных линиях (тут еще в дни Временного Правительства был свой «сибирский Кронштадт» – Красноярск, Енисейской губ.), но совершенно не проникала в деревню: сибирское крестьянство оказалось еще не затронутым «революцией», как должны были пессимистически признать местные коммунистические вожди на своих последующих партийных конференциях. В конце концов, новая власть утвердилась в Сибири лишь к тому моменту, когда одновременно с захватом ею правительственных функций началось и ее изживание.
   Таким образом, новый государственный аппарат в Сибири имел еще меньше спайки с окраинами, чем это было в Европейской России. Естественно, что при таких условиях затерянный в глуши, отстоящей на 260 верст от железнодорожного сообщения, Тобольск продолжал жить все это переходное время, которое затянулось на 4,5 месяца, своей обособленной от центра жизнью. Казалось, что в центре забыли о заключенных в б. губернаторском доме, в доме «свободы». Может быть, и вспоминали, но фактически отдаленный Тобольск находился вне досягаемости нового правительства. В центр приходили измышленные и провокационные известия о побеге бывшего монарха, о начавшемся в Сибири монархическом движении и пр. – известия, которые, как мы знаем, особыми телеграммами опровергал тобольский правительственный комиссар Панкратов[274].
   По тогдашним газетным сообщениям в Смольном пытались реагировать на доходившие сведения. Так военно-революционный комитет снарядил даже особую экспедицию в Тобольск, численностью в 500 матросов, для захвата ядра монархического заговора («День», 2 дек.). Вероятнее всего, это просто был «карательный» отряд в смешанном составе матросов и латышей под началом комиссара, некоего Закспуса, направленный на помощь местным сибирским силам. Мы знаем, что указанный отряд наводил порядок на Северном Урале – носился «взад и вперед» по линиям жел. дорог и докатился до Тюмени. (Здесь им был, между прочим, арестован оказавшийся в городе бывший премьер первого революционного правительства кн. Львов.) В Тюмени отряд распался и до Тобольска не дошел. Это было уже в конце февраля, когда и на Тобольск стали распространяться щупальца большевистской власти из Омска и Екатеринбурга.Еще раньше, 24 января, комиссар Вр. Пр. Панкратов должен был оставить свой пост. С устранением старого правительства он попал в нелепое положение, что остро ощущалось в отряде особого назначения. После октябрьского переворота значительно большую роль стал играть солдатский комитет, отражавший в себе настроение отряда, в котором шла большевистская агитация… Расслоения в отряде усиливались по мере исчезновения фантома Временного Правительства с внедрения в жизнь реальной большевистской власти. Исчез и призрак Учред. Собрания – теоретического «хозяина русской земли». Ко дню открытия Учред. Собрания Панкратовым была послана в Петербург делегация, в которую вошли представители от каждой роты. Делегация должна была выяснить положение дел и связаться со своими батальонами в Царском Селе, но, очевидно, эта Делегация вовсе не была избрана специально для доклада центральной власти и для получения от нее директив, как изображает советский исследователь. Соответствующую инструкцию, по словам Быкова, она все же получила. В действительности делегация вернулась в Тобольск в полной растерянности. «Говорили, – вспоминает Панкратов, – что с делегатами Совет народных комиссаров собирался отправить мне заместителя, но, не желая вмешиваться в дела Омского совета, он предоставил этот вопрос Омскому облкому, приказав переменить весь командный состав и комитет нашего отряда посредством выборов». «Раздор» в отряде, по словам Панкратова, принял «невероятный» характер. Этот разнобой и побудил его уйти. 24 января Панкратов подал в комитет отряда следующее заявление: «Ввиду того, что за последнее время в отряде особого назначения наблюдается между ротами трение, вызываемое моим присутствием в отряде, как комиссара, назначенного еще в августе 17 г. Врем. Пр., и не желая углублять эти трения, я, в интересах дела общегосударственной важности, слагаю с себя полномочия и прошу выдать мне письменное подтверждение основательности моей мотивировки. Хотелось бы верить, что с моим уходом дальнейшее обострение между ротами отряда прекратится и отряд выполнит свой долг перед родиной». «Мотивы» Панкратова комитет признал правильными, и Панкратов ушел.
   Власть или вернее уже посредничество вновь сосредоточилось в руках Кобылинского. Конечно, и этот почувствовал вскоре «полное свое бессилие» (все же относительное) перед «потерявшей всякий стыд ватагой», как он называет в показаниях свой разлагающийся отряд. «Это была не жизнь, а сущий ад, – говорит Кобылинский, – нервы были натянуты до последней крайности». Кобылинский пришел к Николаю II и сказал: «“В. В., власть выскальзывает из моих рук. Я не могу больше быть вам полезным. Если Вы мне разрешите, я хочу уйти… Я больше не могу”. – Государь обнял меня за спину одной рукой, – рассказывал свидетель. «На глазах у него навернулись слезы… – “Ев. Серг., от себя, от жены и от детей я Вас очень прошу остаться. Вы видите, что мы все терпим. Надо и Вам потерпеть”. – Потом он обнял меня, и мы расцеловались. Я остался и решил терпеть».
   Дневник и письма заключенных (Царя, Царицы, Жильяра, Шнейдер) отчетливо рисуют в точных хронологических данных (этой точности нет ни у Соколова, ни у мемуаристов, ни у последующих свидетелей), как постепенно изменялась и осложнялась, по выражению Жильяра, «мирная семейная обстановка», в которой первое время после большевистского переворота продолжала жить царская семья, затерянная в «беспредельной далекой Сибири», в «таком отрезанном уголке», каким был, по отзыву в. кн. Ольги в письме 5 декабря, Тобольск. «Нам здесь хорошо – очень тихо», – писал Царь Вырубовой 5 декабря; это спокойствие отмечала и А. Ф., сравнивая с условиями жизни в других местах (напр. в Крыму). О том же писала 5 декабря и дочь Татьяна в Одессу Толстой: «У нас тут все по-старому. Пока, слава Богу, все тихо и мирно. Дай Бог, чтобы так и продолжалось. Жалею всех несчастных жителей Петрограда. Ужасно должно быть там теперь. Надеюсь, что у вас в городе тоже мирно и тихо, – хотя, к сожалению, трудно этого ожидать, в особенности теперь».
   Первым серьезным испытанием был тот церковный эпизод, который был уже рассказан и в котором влияние солдатского комитета было в значительной степени решающим. Семья была лишена, как было упомянуто, возможности в праздники посещать церковь в течение двух месяцев. Однако 7 марта Кобылинскому все же удалось убедить комитет отменить свое решение[275].
   Стеснения в отношении заключенных стояли в прямой связи с изменением состава солдатского комитета, так как «лучшие» старейшие вследствие происходившей демобилизации стали покидать Тобольск, и вместо них приходили небольшие пополнения из Царского, состоявшие из элементов более распропагандированных. Давая оценку солдатам отряда особого назначения, А. Ф. писала (10 дек.) Вырубовой: «некоторые солдаты хороши, другие ужасны». Число «ужасных» должно было увеличиваться, и стали возможны инциденты, об одном из которых упоминает Кобылинский, когда во время караула из второго полка солдаты вырезали штыками на качелях «совершенно непозволительную похабщину». Хулиганская выходка была сделана как раз теми элементами, из которых вербовал своих сторонников болышевизанствующий председатель Совета Писаревский, ведущий борьбу с влиянием Панкратова и Кобылинского. Число мелких инцидентов, «придирок», как говорит Кобылинский, увеличивалось. Еще в последних числах декабря на объединенном собрании гарнизона было вынесено постановление о снятии офицерских погон. Решение в отряде, по словам Жильяра, прошло 100 голосами против 80, а Николай II, со слов солдат, записал в дневник 3 января, что решение принято для того, чтобы «не подвергаться оскорблению и нападению в городе. Разговаривал со стрелками и взвода 4 полка о снятии погон и поведении стрелков 2-го полка, которое они жестоко осуждают». Царь остался в погонах. «Пришел как-то ко мне солдат четвертого полка, – повествует Кобылинский, – и сказал мне, что у них было собрание отрядного комитета, и решили они в комитете, чтобы и Государь снял погоны; что для этого его и послали, чтобы вместе со мной пойти и снять их с Государя. Я стал отговаривать Дорофеева от этого. Вел он себя в высшей степени вызывающе, по-хулигански грубо называл Государя “Николашкой”. Я говорил ему, что нехорошо выйдет, если Государь не подчинится их решению. Солдат ответил мне: “Не подчинится, тогда я сам с него сорву их”. – “А если он тебе по физиономии за это даст?” – “Тогда и я ему дам”. Что было делать? Стал я говорить ему, что все это не так просто, что Государь наш – двоюродный брат английскому королю, что из-за этого могут выйти большие недоразумения, и я посоветовал им, солдатам, запросить по этому поводу Москву. Этим я их кое-как убедил, и они от меня ушли. Телеграмму они дали. Я же отправился к Татищеву и через него просил Государя не показываться солдатам в погонах. Тогда Государь стал сверху надевать романовский черный полушубок, на котором у него не было погон». Инцидент последствий не имел, так как Николай II продолжал носить погоны, как видно из его дневника. Ответ из Москвы пришел не скоро. Лишь 8 апреля Царь записал: «Кобылинский показал мне телеграмму из Москвы, в которой подтверждается постановление отрядного комитета о снятии мною и Алексеем погон. Потому решил на прогулку их не надевать, а носить только дома». Постановление это остро затронуло Николая: «Этого свинства я им не забуду…» Рассказывал Кобылинский, что однажды, когда Царь надел черкеску, на которой у него был кинжал, солдаты подняли целую историю – у них есть оружие, и требовали произвести обыск. Кобылинский, объяснив происшедшее, просил Царя отдать ему кинжал, а равно Долгорукова и Жильяра передать свои шашки, которые и были повешены в канцелярии на видном месте[276]. Это было 2 апреля… «Не знали, к чему придраться, – продолжает Кобылинский. – Решили запретить свите гулять. Стал я доказывать всю нелепость этого. Тогда решили: пусть гуляют, но чтобы провожал солдат…» И тут же свидетель добавлял: «Надоело им это и постановили: каждый может гулять в неделю два раза не более двух часов без солдат…» Такое постановление было очень нелепо, но надо иметь в виду, что решение о сопровождении гуляющих охраной было принято еще задолго до того, как Панкратов покинул свой пост. По крайней мере, Ал. Фед. в письме Вырубовой 10 дек. упоминает: «Свита должна выходить в сопровождении солдат и, конечно, не выходит». Решение же выходить без караула два раза в неделю относится к 3 марта, как вытекает из дневника Шнейдер.
   Мы видим, что повествование историка должно вводить известные ограничения в обобщающую характеристику, которая была дана свидетелями следователю. «Придирки» шли от меньшинства, солдатская «ватага» не была однородна и в своем большинстве легко шла на уступки, не превращая жизнь заключенных в губернаторском доме в «сущий ад». Иначе не могла бы А. Ф. 13 марта писать Вырубовой: «Ежедневно славлю Творца, что нас оставили здесь и не отослали дальше». Со значительной частью стражи у заключенных установились добрые отношения, исключавшие хулиганские выходки и излишнюю придирчивость. В дневнике Николая II не раз отмечаются беседы с караулом, особенно полюбился заключенным первый взвод 4-го полка: «наш взвод», – называет его Царь[277]. «Утром долго сидели в карауле и отводили с ними души» – записано в дневнике 6 января. 17 января: «Алексей зашел к ним вечером поиграть в шашки». В этот день Жильяр со своей стороны добавляет: «Государь и дети провели несколько часов с солдатами в караульном помещении». То же им отмечено 2 февраля. Няня детей Теглева показывала, что и княжны ходили с Государем в караульное помещение, когда дежурили «хорошие» солдаты: Царь «разговаривал с ними и играл в шашки». «Лучшие», «знакомые», стрелки постепенно, однако, увольнялись из отряда. Дневник 30 января гласит: «во время утренней прогулки прощались с уходящими на родину». По свидетельству Кобылинского и Жильяра, уходившие «тихонько» проникали в кабинет Царя для прощания и «целовались» с ним. На почве этих прощаний произошел инцидент. 19 февраля семья поднялась на сооруженную для детей в саду ледяную гору, чтобы присутствовать при отъезде стрелков. «Дурацкий комитет» постановил разрушить гору. Пришли ночью, как «злоумышленники», и кирками разрыли искусственную ледяную гору. «Руководились, конечно, одним чувством злобы», хотя и мотивировали свой поступок опасением, что «кто-нибудь из посторонних может подстрелить их, а они (солдаты) будут отвечать».
   Убыль в отряде была столь значительна, что в феврале он растаял больше, чем на половину, – из 350 числившихся в oтряде оставалось всего 150 человек. Царь, по словам Жильяра, был сильно озабочен, так как перемены, которые должны были последовать за уходом «старых, самых лучших» стрелков, могли иметь очень неприятные последствия, и тем не менее общий дух отряда оставался таким, что наличность его (для Тобольска это была в то время значительная военная сила) служила лучшей охраной для заключенных от каких-либо эксцессов со стороны большевизанствующего местного Совета. Недаром будущий комендант Ипатьевского дома Авдеев, прибывший в марте в Тобольск, находил, что отряд состоял из «самых черносотенных элементов…»
   С уходом Панкратова в центр была послана телеграмма о присылке нового правительственного комиссара. Официально центр никак не реагировал на это обращение. Только от комиссара над б. министерством Двора л. с. р. Карелина была получена 13 февраля телеграмма о том, что вносится изменение в содержание заключенных: советская власть будет давать им солдатский паек, квартиру, отопление и освещение, а все остальное должно оплачиваться за счет заключенных, причем пользование собственными капиталами ограничивается получением каждым членом семьи 600 рублей в месяц уже советскими деньгами[278]. «Приходится нам значительно сократить наши расходы на продовольствие и на прислугу», – откликается дневник 14 февраля. «Комиссия» из Татищева, Долгорукова и Жильяра, обсудив возможный бюджет, уволила 10 служащих и сократила расходы на продовольствие. Жильяр записывает: «Граждане, осведомленные о нашем положении, доставляют нам различными способами яйца, сласти и печенье». Сам Царь отмечает 28 февраля: «В последние дни мы начали получать масло, кофе, печенье к чаю и варенье от разных добрых людей, узнавших о сокращении у нас расходов по продовольствию. Как трогательно». Фактически семья в Тобольске не испытывала нужды. Жильяр сохранил нам меню «последнего обеда» в Тобольске 12 апреля, т.е. тогда уже, когда в Тобольске установился советский режим, катастрофически приводивший повсюду к продовольственному кризису: на завтрак были поданы телячьи рубленые котлеты, на обед – «окорочек свиной…»