4. Русские «германофилы» и их немецкие партнеры

   Переговоры о судьбе царской семьи, которые пытались вести с агентами, фактически оккупировавшей значительную часть европейской России, иноземной власти некоторые представители русской консервативной общественности, естественно, выходили за пределы соображений гуманитарных и расширялись до обсуждения проектов о свержении большевистского правительства. Эти проекты неизбежно должны были, однако, столкнуться с той двойственностью, которую приобрела политика Германии по отношению к России, – не только в силу неестественного компромисса, каким являлся для императорской Германии брестский мир, но и потому, что в руководящих кругах самой Германии не было единства мнения и не было заранее разработанного плана действий. Расхождение между военным командованием и дипломатией очень определенно наметилось уже в дни, когда еще в Брест-Литовске разыгрывались трагикомические сцены между немецкими империалистами и интернационалистами, выступавшими под знаменем русской власти, когда дипломат фон Кюльман, под давлением Австрии готовый идти немедленно даже на сепаратный мир с Россией, вел одну линию, а ген. Гофман вел другую, настаивая на продолжении перемирия и на заключении мира уже в Петрограде, если большевики не согласятся на немецкие условия.
   В последующее время, когда украинский «хлебный мир» и «деловое» использование большевистских возможностей в Великороссии становилось до известной степени иллюзорным и наступило разочарование, противоречия на местах становились еще ярче, так как из центра (из Берлина), как засвидетельствовал один из наиболее вдумчивых немецких дипломатов Гельферих в своих воспоминаниях, не было определенных руководящих директив. Борьба шла в плоскости политики, строящейся на распаде и ослаблении России и тенденции поддержать ее единство. Основные вехи немецкой дипломатии расставлялись, конечно, на первом пути, и поэтому, несмотря на все представлявшиеся вариации, политика в отношении советской власти на территории, где эта власть существовала, была довольно однотипна. Гельферих имел полное право, в конце концов, сказать, что советская власть пережила все кризисы и выдержала борьбу только в силу близорукой политики Германии, пагубной для нее самой. В итоге контактная работа немцев и большевиков в Великороссии сочеталась с напряженной подчас борьбой на Украине, где местный ЦИК, например в апреле, открыто приглашал «уничтожать… германских разбойников», которые по особому соглашению, не включенному в общий договор, гарантировали очищение Украины от большевиков, и где во имя выполнения надежд на «хлебный мир» [353] призрачная власть Рады была заменена с элементарно-грубой простотой другой, послушной немецким велениям, властью ген. Скоропадского, опиравшегося на «хлеборобов»; формальный нейтралитет в центре не помешал немцам поддерживать антибольшевистские образования на окраинах, принять непосредственное участие в поддержке «мудрой политики» донского атамана Краснова, считать себя союзниками с ним в борьбе с большевиками и даже заключить с ним формальный договор о разделе «добычи» в случае совместного участия германских и донских войск», и терпимо на первых порах относиться (по выражению Милюкова, даже «ухаживать») к Добровольческой армии ген. Алексеева, поскольку она не выходила из сферы лишь психологического отталкивания по отношению к партнерам большевиков, позорным миром выведших Россию из международной войны[354].
   Мы имеем лишь абрис тех переговоров, которые велись в Москве представителями «правого центра» [355] весной и летом 18 г. с членами мирбаховского посольства и немецкого военного командования. При расплывчатости указаний и спутанности хронологии трудно их в точности конкретизировать. Кульминационным моментом надо считать июнь, когда на почве своего рода смены вех (перед тем шли переговоры с представителями союзников при участии того же Гурко, который доказывал французским собеседникам, что до свержения большевистской власти не может быть никакой надежды на возобновление Россией борьбы с Германией «правый центр» раскололся и из него выделилась группа, назвавшая себя «национальным центром» и олицетворявшая собой демократическое крыло прежнего объединения. Раскол определила позиция, занятая партией к. д. на ее еще апрельской конференции в Москве и резко разошедшаяся со взглядами, которые в это время пропагандировал неизменный лидер партии Милюков, находившийся на юге в районе Добровольческой армии, – «случилось так (по его собственным словам), что мои взгляды совпали с мнениями более правых течений в Москве и Петербурге».
   Милюков считал, что роль России «в мировой войне кончена». Союзническая комбинация создания внутреннего «восточного фронта» казалась Милюкову «совершенно нежизненной» – он находил ее даже «опасной для России», так как «расчленение России на две половины укрепилось бы». «Закон самосохранения» заставлял идти по пути, общему с немцами, которых Милюков считал победителями в «мировой борьбе» [356]. Эту «общую цель» Милюков представлял себе так: «восстановление государственного единства и возвращение к конституционной монархии». Милюков целиком апробировал «политику» донского атамана – он говорит даже, что формула, осуществляемая Красновым, была «продиктована» им, Милюковым, при свидании в Ростове. По мнению Милюкова, освобождение отдельных частей России является началом здорового государственного строительства, хотя бы эти части и объявляли себя независимыми до восстановления единства России[357]. В силу этого Милюков приветствовал вхождение членов партии к. д. в правительство гетмана Скоропадского. Он был уверен, что Добровольческая армия не будет в состоянии освободить Россию от большевистского ига, и представлял себе это освобождение возможным только при условии, если соединятся – и притом немедленно – все силы, уже участвовавшие в свержении большевиков в разных частях России. Конкретный план реального политика заключался в том, чтобы вожди Добровольческой армии, пожертвовав на время искусственной целью – «всероссийскими замыслами» – и учтя фактически существующую обстановку (Дон и Украина), отказались бы от положения «Летучего Голландца» и объявили бы свою армию частью войска Донской области. Общими силами (Дона и Украины) надо было освободить Москву раньше, чем придут туда немцы, «Но возможности собственными силами, без прямой помощи» – в крайнем случае сохранить хотя бы «фикцию» такого русского освобождения.
   Такой план мог быть осуществлен лишь по соглашению» с немцами. От своих политических единомышленников в Киеве Милюков получил информацию, что «с оккупационными войсками возможно разговаривать на почве восстановления русского единства». 25 мая Милюков из Ростова выехал в Киев для того, чтобы собрать «материал» о возможности осуществления его плана, бывшего, по его мнению, «в то время единственным, который мог обещать скорое освобождение Москвы». В Киеве Милюков попал в «водоворот слухов». Одни говорили, что поход на Москву, переворот в Москве, восстановление монархии и создание национального русского правительства представляется немцам «неотложной и ближайшей» задачей; по другим сведениям, этот план был уже отброшен и возобладала снова теория раздробления. Милюкову казались, однако, более достоверными первые слухи, и поэтому он считал, что для осуществления его плана «наступил последний момент». Но планы Милюкова не встретили сочувствия со стороны Алексеева – помешало «доктринерство» и «психология» генерала, в корень расходящаяся с тактической позицией «реального» политика: Алексеев считал, что «с немцами, как с врагами России, Добровольческая армия не имеет права и возможности вступить в переговоры, а тем более заключать какой-либо договор». Выход Добр. армии из намеченного плана равносилен был крушению всего плана – констатирует Милюков. «От него приходилось отказаться уже просто потому, что только при наличности этих сил немцы могли идти на уступки, только при помощи этих сил могло состояться самое движение на Москву, и только при таких условиях в самой германской среде имела шансы на победу тенденция объединения России, распространенная среди военных, но встречающая противодействие в дипломатах и Рейхстаге».
   Но до получения ответа Алексеева Милюкову пришлось уже закончить свою киевскую «разведку» у оккупантов. О той «частной беседе», которую он имел с ответственным лицом и в которой он поставил свои «условия», доведенные до «высшего места», Милюков не рассказал в напечатанных воспоминаниях. Мы ничего не знаем, кроме заключения автора, что «на них не согласились», о чем посредник и получил своевременное уведомление. В более поздней, по отношению к киевскому эпизоду, памятной записке, посланной Милюковым в Москву «правому центру» (она напечатана у ген. Деникина – и о ней нам придется еще упомянуть), где излагается, между прочим, история первоначальных киевских разговоров, Милюков упоминал, что он вел – помимо беседы с Oberkommando – «поверхностный» разговор с самим немецким послом на Украине гр. Муммом и что вел он его будто бы по «германской инициативе». Каков тогда по существу был ответ, можно судить по заключительному письму, направленному Милюковым Алексееву 18 июня: «На этом теперь надо поставить крест – и не только потому, что перемена ориентации Добровольческой армии оказывается невозможной, но и потому, что, если бы она и совершилась теперь, она бы уже запоздала. Ибо является другой фактор, выбивающий у меня почву из-под ног: усиление опасности для германцев на востоке, вследствие движения чехословаков и предстоящего японского десанта. В такой момент германцам, очевидно, некогда думать об объединении России, и то течение, которое эту мысль поддерживает, поневоле отодвигается теперь на второй план. Германцы, видимо, придут в Москву, но придут не как освободители Москвы от большевистского насилия, о чем они подумывали раньше и для чего могла бы им пригодиться Добровольческая армия. Они придут как союзники большевиков и их защитники от нападения союзников».
   Соответствовали ли предвидения Милюкова тем мотивам, в силу которых его миссия потерпела у немцев неудачу? Восстановление «восточного фронта» было еще очень далеко от каких-либо реальных очертаний, так как к концу лишь мая надо отнести крах иллюзии Антанты о возможности противогерманской интервенции в России при содействии советской власти – иллюзии, выросшей на почве разыгранного большевиками водевиля (см. мою книгу «Трагедия адм. Колчака», т. I). В первоначальной своей стадии этот вообще фантастический, по мнению Милюкова, «восточный фронт» не представлял для немцев прямой и непосредственной угрозы[358] и, если бы одна из чашек весов немецкой политики действительно склонялась уже в сторону воссоздания в России национального правительства, ответственные эмиссары Берлина, вероятно, ухватились бы за выгодное для них посредничество лидера партии, представлявшей широкие слои либеральной буржуазии и отчасти не-социалистической демократии. И все дело было в том, что свержение большевистской власти в центре все еще не входило в планы оккупантов России, – быть может, здесь и лежала истинная причина того, что киевский посредник едва не был выслан из Украины по настоянию того самого Мумма, с которым переговаривался. О том, что угроза «восточного фронта» не являлась решающим фактором в киевском июньском эпизоде, видно уже из того, что сам Милюков вопреки тому, что он писал Алексееву, отнюдь не считал проигранной свою шахматную комбинацию в пронемецкой политике – он к ней вернулся еще с большей уверенностью в успехе. Со своей стороны, ген. Гофман в воспоминаниях подчеркивает, что угроза со стороны чехословацких легионов закинуть «кольцо вокруг Германии» заставляла его настойчиво добиваться изменения политики на востоке – в смысле отказа от брестского мира, похода на Москву и заключения союза с новым русским правительством.
   Московская обстановка подтверждает сделанную нами оценку. В Москве позиция союза с немцами для борьбы с большевиками наталкивалась в интеллигентской массе на ту же доктринерскую «психологию», что и в Добровольческой армии. Московская конференция партии народной свободы, как было указано, резко разошлась со взглядами своего неизменного политического вождя, пользовавшегося прежде непререкаемым авторитетом в среде единомышленников. О настроениях, проявившихся на конференции, мы можем судить по воспоминаниям Устрялова, напечатанным в харбинском альманахе «Русская Жизнь» (23 г.) – в органе дальневосточных «сменовеховцев». Группа Устрялова, издававшая тогда в Москве журнал «Накануне», в значительной степени примыкала к позиции Милюкова. Бороться с большевиками, по его мнению, возможно было лишь исходя из признания факта окончания войны для России; мечты союзников о восстановлении Восточного фронта с помощью большевиков представлялись ей нелепыми. Союзники здесь просто шли на удочку большевиков, стремившихся заручиться лишним козырем в игре с Германией. Самый факт подобных колебаний союзников заставлял «национальное общественное мнение» принять какие-либо контрмеры. «И поневоле наш взор стал пристальнее задерживаться на сером особняке Денежного пер., где обитал гр. Мирбах». «В немецкой прессе мы находили знаменательные встречные отзвуки наших настроений и надежд» (статьи «Vos. Zeitung», содержащие в себе решительную критику агрессивной немецкой политики на Украине). Группа Устрялова полагала, что можно добиться радикального изменения Брестского договора. Устремление в Денежный пер. определяло собой и пересмотр политической идеологии: в воздухе партии «народной свободы», по признанию Устрялова, недвусмысленно запахло «диктатурой». В тактическом докладе, порученном Ц. К. лидеру «правой» группы Новгородцеву, эта новая ориентация была выражена в терминах «до последней степени туманных и расплывчатых». Новгородцев рекомендовал «сугубую осторожность в выявлении партийной ориентации» – открыто не рвать с союзниками, но и не жечь мостов в направления Денежного пер. Однако аргументы эти не имели успеха на конференции, которая последовала за докладом по внешней политике Винавера, придавшего своим антантофильским тезисам нарочито ударный характер. Устрялов признает, что подобная ударность отвечала тогдашним настроениям партийной массы (впоследствии в своих показаниях перед большевистским следователем Котляревский скажет, что «особенно непримирима была кадетская масса» – компромисс вызывал «негодующие возражения»), благо Россию она видела лишь в полном единении с союзниками[359].
   Кадетам пришлось выйти из «правого центра». «“Правый центр” потерял какой бы то ни было кредит в Денежном переулке, – утверждает Устрялов. – Мирбах воочию убедился, что единственной опорой Германии в России является советская власть». Таким образом, «отпали всякие надежды на возможность так или иначе поссорить немцев с большевиками». Такое заключение не совсем отвечает конкретной обстановке исторического сценария, ибо немецкая политика оставалась фактически неизменной, противоречивой и двойственной в отдельных случаях, каковой она была со дня заключения Брестского мира. Деятели «правого центра», быть может, вступившие в непосредственные политические сношения с особняком в Денежном переулке лишь после того, как произошел официальный раскол в группе, фактически вращались в том же самом «водовороте слухов», в какой попал Милюков в Киеве.
   Эти «слухи», хотя бы полученные непосредственно от неких немецких «лейтенантов» в частных беседах и разговорах немцев с промышленниками (их засвидетельствовал Рябушинский), толковались применительно к собственным надеждам и вожделениям. Яркую иллюстрацию дают воспоминания ген. Казановича, посланного Алексеевым в Москву для установления связей с московскими общественными кругами. Он присутствовал на заседании еще объединенного центра, на котором обсуждалась конкретная возможность Восточного фронта, а ген. Цихович доказывал его утопичность (это было в середине июня по нов. ст. – Казанович прибыл в Москву 28 мая ст. ст.). Казанович, всецело разделявший «психологию» Добр. армии, которая, по мнению Гурко, «задрапировалась в тогу скудоумного ламанческого рыцаря Дон Кихота», выступил с возражением Циховичу и говорил о необходимости и целесообразности возобновления борьбы с немцами. На это он получил реплику Гурко: «Пока Государь Император из Москвы не повелел бы вам прекратить борьбу». «Какой император? – ответил алексеевский посланец. – Если это будет ставленник немцев, то, может быть, мы его и не послушаем». Самогипноз был настолько силен, что Гурко, как мемуарист, утверждает, что с момента гибели Царя отношение немцев к их группе, ведшей переговоры об оказании помощи в деле свержения большевиков, «резко изменилось». «До этого момента они говорили о возможности прибытия в Москву… некоторых немецких частей для непосредственного участия в перевороте; после этого… они лишь усиленно убеждали… произвести его собственными силами», указывая, что помогут косвенно, заставив примкнуть к переворотчикам «один из латышских полков». «Коль скоро непререкаемого представителя царской власти в России не стало… та часть германских правителей, которая делала ставку на восстановление легитимного монарха в России, отступилась от мысли сменить в России большевистскую власть какой-либо иной». На основании безответственных «слухов» в разговоре Гурко говорит уже, что немцы давали «обещание» пересмотреть Брест-литовский договор и что «германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах… покончить с большевиками».. Слухи эти, вероятно, шли от тех военных организаций, которые по идеологии примыкали к «правому» сектору русской общественности, и питались из немецких источников – по крайней мере оттуда постоянно шла информация о тех двух неделях, в течение которых Москва должна быть оккупирована[360].
   А что говорили ответственные люди из германского посольства в Москве в своих частных и полуофициальных разговорах с представителями русской общественности? Так, мы знаем, что от «правого центра» были командированы специальные лица для переговоров с советником немецкой миссии бар. Рицлером, которого считали правой рукой посла. Человек, близкий к Совету об. деятелей, Виноградский, охарактеризовал эти переговоры в показаниях по делу так называемого Тактического Центра: «немцы водили Пр. Центра за нос» – затягивали переговоры, были уклончивы, «не желая рвать с ним на всякий случай». Виноградский с чужих слов повторяет рассказанное Гурко (также с чужих слов), прибавляя по отношению к Рицлеру ограничение «будто бы». В показаниях историка С. Котляревского (по тому же процессу) позиция Рицлера выступает гораздо более определенно. Котляревский встретился с Рицлером в частном доме (в мае) и в этой непринужденной обстановке[361] имел с ним беседу на политическую тему. В «осторожных» выражениях Рицлер «откровенно» сказал, что «надежды некоторых русских кругов на германское вмешательство иллюзорны. Советская власть заключила с Германией мир. Протестуя против пропаганды большевизма в Германии, немецкое правительство не может позволить себе агитировать в России. Оно будет сохранять полный нейтралитет. К тому же советское правительство не дало никакого повода для вмешательства». Далее Рицлер полагал, что правые круги в России совершенно бессильны, и к тому же германское правительство вообще не сочувствует им, как не сочувствовало царскому строю, разрушенному революцией. Русская монархия лишь скомпрометировала монархические начала…
   Вообще Рицлер думал, что в России возможно правительство лишь довольно левое, но всякое правительство, кроме большевистского, вероятно, возобновило бы войну с Германией[362]. По поводу Брестского мира мирбаховский советник высказывал мнение, что при окончательной ликвидации войны договор будет «можно пересмотреть в духе, отвечающем длительным добрососедским отношениям». Рицлер указывал, что Рейхстаг против вмешательства в русские дела – о вмешательстве могут думать лишь восточные «прусские аграрии», но их влияние в Германии сильно уменьшилось.
   Так высказывался человек, который имел большое влияние на Мирбаха. Подобные оценки не могли подавать больших надежд на низвержение большевистской власти при содействии немецких штыков, а еще менее на монархическую реставрацию. Позже, через месяц, сам Мирбах имел случай высказаться, также в частной беседе, но у себя уже на дому. За несколько дней до покушения в Денежном пер. посла посетил один из князей Оболенских – посетил по личному делу, желая выбраться за границу и передать московскому «генерал-губернатору» большевистские прокламации, распространившиеся между военнопленными, которые работали в его каменноугольных шахтах в Тульской губернии[363]. Оболенский, несмотря на свои связи «со многими немецкими семьями», с некоторым все же трудом проник к послу, так как последний никого не принимал. В случайной, следовательно, аудиенции Оболенский коснулся и своего «несчастного отечества и его интересов в отношении Германии». «Ведь вы в полном смысле диктатор, – сказал Оболенский, – и я, и мои друзья, и тысячи моих единомышленников желали бы знать, что нам от вас, т.е. Германии, можно ожидать? Ибо сейчас создавшееся положение не может же продолжаться?.. От большевиков Германия ничего не может ожидать хорошего, кроме коммунистической пропаганды… Только ультрамонархическая Россия может установить вновь твердые, честные, дружеские отношения с Германией». Мирбах ответил речью, которую, по словам Оболенского, можно было назвать французским выражением «une conference» «дипломатического» образца, и прежде всего отметил, что «не вправе» открывать свои карты: «Но могу вам сказать, не навсегда же мы связаны с большевиками… Но с кем же нам было договариваться, кроме как с ними?.. Это была единственная организация, которая стояла у руля русской власти. Вы говорите, что тысячи монархистов, ваших единомышленников, стоят за вами?.. Но у вас нет никакой организации. Припомню вам старую поговорку: Aidez vous-memes et Dieu vous aidera. Я же ее перефразирую так: помогайте себе сами, а Германия вам поможет… Но какую вы хотите получить помощь… когда нам от этого нет особой пользы? Мне недавно говорили: большевики ваши враги, как наши; дайте нам два армейских корпуса, и мы водворим тотчас порядок. Сейчас мы и не располагаем свободными войсками – их нет en disponsabilite. Итак, я резюмирую сказанное: дайте нам сильную твердую организацию, и мы тогда с вами столкуемся, а до этого не может быть и речи».