Панкратов сознавал, что он сам отчасти провоцировал Царя на повторные просьбы о прогулках за город своими рассказами о красоте сибирской природы – рассказами, которые с особым вниманием слушали дети[260].
   «Каждый раз приходилось ему отказывать», – констатирует Панкратов. Такое упорство было бы непонятно, если бы в руках Панкратова было распоряжение Керенского, хотя бы даже в частном письме к Боткину. И особенно был удивлен Панкратов, когда уже после октябрьского переворота со стороны узников, не считавшихся с осложнившейся обстановкой, стали поступать повторные просьбы о прогулках: «О, как мало знал Николай о том, что творилось кругом, несмотря на то, что я передавал ему все газеты, из которых было видно, что Временное Правительство уже пало и рассыпалось, что его заменили Советы», – замечает Панкратов. «Меня крайне поражало непонимание положения дня со стороны свиты – кн. Долгорукова, Боткина и др. Они не переставали просить о том же в то время, когда прогулки их самих по городу вызывали негодование наших солдат…»
   Пожалуй, некоторую наивность в данном случае проявил уже мемуарист. Мне думается, что можно установить как бесспорный факт: в период существования Временного Правительства в Тобольске ни у кого из членов царской семьи не являлась мысль о «бегстве». Никаких реальных планов освобождения извне в монархических кругах не создавалось. Может быть, была некоторая словесность в этой области – и притом больше за границей, как о том в до нельзя преувеличенном виде, на основании довольно случайной информации, передавал в середине октября «весьма секретный доклад» о контрреволюционном движении за границей комиссара Врем. Прав. Сватикова. В Швеции, Англии, Франции, Швейцарии, Италии различные кружки монархистов и даже тайное общество «Святая Русь» обсуждали план «реставрации Романовых» – одни высказывались за Дмитрия Павл., другие за восстановление Николая II. Сторонники последнего были в «восторге» от перевода Царя в Тобольск, потому что бегство оттуда будет гораздо легче, чем из Царского Села. В этом отношении уже предприняты шаги – сообщал доклад. Тут шли намеки на связь с Германией и на получение оттуда соответствующих денежных сумм[261]. Не видно, однако, чтобы этот в потенции русский Кобленц, работающий на восстановление монархии и имевший будто бы два съезда в Лозанне, находился в каких-либо налаженных организационных отношениях с единомышленниками в России…
   Эти единомышленники были готовы отчасти приветствовать удаление царской семьи из «огнедышащего вулкана», каким представлялся Петербург. Никаких шагов для освобождения заговорщики из Австрии, группировавшиеся вокруг «Tante Yvette», не предпринимали, считая, очевидно, что пока существует Временное Правительство, безопасность царской семьи в Тобольске обеспечена и что форсировать освобождение, сопряженное с риском, не было надобности. Автор плана нападения на Царскосельский дворец вод видом анархистов и увоза царской семьи скрывается за 41/2 месяца в Кременчуг, в деревню той Дэн, которая была главной посредницей в Петербурге между заключенными и внешним миром. Это не мешало работе монархических организаций развиваться «нормально» и «весьма успешно». Шла «организация боевых монархических сил», производился «учет» верных и надежных людей и т.д. и т.д. [262].
   Поверим всему этому, но отзвука этой работы (преувеличенные рассказы сам Марков 2 й назвал «баснями») до Тобольска в то время еще не доходили. И поэтому надо думать, что в первоначальных домогательствах «царских пленников» прогулок и загородных поездок не было никаких задних целей. С момента переворота должен был произойти перелом. У заключенных в «доме свободы» постепенно установилась возможность нелегальных сношений с внешним миром. Такими посредниками первоначально были священник Благовещенской церкви, исправлявший службу на дому для заключенных, о. Васильев, и квартировавший у него царский служащий Кирпичников, который имел доступ в бывший губернаторский дом. Пользовалась А. Ф. и другими путями для пересылки писем – позже в письмах к Вырубовой А. Ф. упоминала о «маленькой Н.», о «М. Е. Г.» и др., которые служили ей передатчицами. Со второй половины октября началась переписка с Вырубовой, которая приняла более или менее систематический характер; стали прибывать вещи, продовольственные посылки и деньги из Петербурга[263]. Появился специальный посланный Вырубовой – Соловьев, женатый на одной из дочерей Распутина и таким образом сделавшийся как бы сибиряком. Главной посредницей стала одна из «горничных», которая попала в Тобольск с опозданием, не была допущена к непосредственному обслуживанию семьи и поселилась на частной квартире – с ней семья сносилась через камердинера А.Ф. – Волкова.
   С этого момента возможность выхода с ограниченной территории губернаторского дома могла получить особое значение – облегчить сношения с приезжавшими из Петербурга «друзьями». Вероятно, в тех же целях Н. А. и А. Ф. просили Панкратова разрешить о. Алексею, приходившему в дом заключения для совершения богослужения, преподавать Закон Божий младшим детям. Это было в начале декабря («священника для уроков не допускают» – писала А. Ф. 10 декабря). Панкратов отказал: «По существу я сознавал, что просьба самая невинная и нельзя бы не допустить. Но, помня все происходящее кругом, я никак не мог удовлетворить просьбу» [264].
   В данном случае просьба, возможно, и не была уже так невинна. По-видимому, семья возлагала большие надежды в смысле своего освобождения на Учредительное Собрание. Царь неоднократно спрашивал Панкратова: «А скоро ли будет созвано Учредительное Собрание»? Панкратов отвечал «уклончиво», ибо сам «не имел точных сведений». «Да и кто тогда мог ответить на этот вопрос» – добавляет мемуарист. Падали надежды на Учредительное Собрание – возрастали упования на то, что освобождение как-то может прийти от подавших о себе весть «друзей». Это была мистика, связанная с верой в «будущие хорошие времена», о которых А. Ф. говорила в письмах, к Вырубовой. Читая интимные письма, иногда почти проникновенные по своему искреннему чувству, начинаешь почти верить в то, что в годину несчастья и страданий властолюбивая и гордая Царица действительно «внутренне совсем смирилась». Тут не только христианское смирение перед «тяжелой школой страдания» и всепрощение, «бесконечная вера» в благость провидения. С неподдельной любовью, с какой-то экзальтацией говорит А. Ф. о России. В каждом письме она возвращается: «Хотя и стала старая, но чувствую себя матерью страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на весь ужас теперь и на все согрешения». «О Боже, спаси Россию! Это крик души и днем и ночью, и все в этом для меня – только не этот постыдный ужасный мир» (10 декабря)[265] Панкратов рассказывает, что одна из великих княжон задала ему однажды вопрос: «Неужели правда, что Учредительное Собрание вышлет нас всех за границу?» «Мало ли что пишут в газетах», – ответил Панкратов. – Уч. Собрание еще не созвано, никто не знает, как оно решит этот вопрос». «Лучше пусть нас вышлют еще дальше куда-нибудь в Сибирь, но не за границу», – заметила княжна.
   Вернемся, однако, к начальному периоду пребывания царской семьи в Тобольске, т.е. к тем дням, когда существовала вышедшая из признанного страной февральского переворота власть, на которой так или иначе лежала ответственность за судьбы отрекшегося Императора. В пределах, установленных ее инструкциями, формально должны были действовать правительственные агенты, опекавшие царскую семью. Свобода, которая могла быть предоставлена «пленниками», зависела от сибирских общественных настроений. Оценка последних неизбежно была субъективна. Современники по-разному определяют настроения тобольчан – в зависимости от своих политических взглядов и отчасти от той среды, которая входила в орбиту их наблюдений. Каждый с своей точки зрения будет прав, и поэтому едва ли вполне соответствует действительности утверждение Керенского, что молодые энтузиасты типа фрейлины Хитрово, являющиеся из Петербурга и Москвы для спасения заключенных (в первые месяцы этих приезжих вообще не было) в уверенности встретить в Тобольске монархические настроения, будут испытывать глубочайшее разочарование, наткнувшись на полный индифферентизм к судьбе монархов: еще раз Царь и Царица оказались в вечном одиночестве.
   Рядовая масса встретила приезд невольных гостей с чувством естественного любопытства, но без всякой вражды. «Отношение коренного населения города к августейшей семье, – передает свое первое впечатление Кобылинский, – было хорошее. Когда мы подъезжали к Тобольску, город высыпал к пароходам, стоял и глядел на них. Когда семья следовала на жительство в губернаторский дом, чувствовалось, что население хорошо относится к ней. Оно, видимо, боялось открыто тогда проявлять симпатии и делало это тайно. Много приносилось разных приношений для августейшей семьи, преимущественно из съестного-сладкого». Жильяр утверждает, что при проходе в церковь, куда доступ публике был запрещен, ему «часто случалось видеть людей, которые крестились или падали на колени при проходе Их Величеств. Вообще жители Тобольска оставались очень привязаны к царской семье[266], и нашим сторожам пришлось много раз не допускать стояние народа под окнами и не позволять снимать шапки и креститься при проходе мимо дома». Татьяна Боткина обобщает эти впечатления: «Громадное большинство населения относилось… с прежним верноподданническим чувством». Прибывший в Тобольск Соловьев сразу наслышался от хозяев постоянного двора массы «беспристрастных рассказов» о проявлении преданности царскому дому со стороны местного населения: «Обычно массы народа заполняли улицу перед губернаторским домом, и народ приветствовал появлявшихся в окнах ее членов. Исключения были редки. А местные татары, собравшись в один из своих праздничных дней во главе с муллой[267] перед домом, отслужили под открытым небом молебствие о здравии Их Величеств. Был даже случай, когда при прохождении Их Величеств в церковь один рабочий крикнул обидное оскорбление, за что его народ чуть не разорвал на части». Эти обывательские рассказы, конечно, могут быть умножены. Так, «купцы на базаре» в один голос подтверждали, что «население в огромном большинстве действительно очень сочувственно относится» и что «если и есть недоброжелатели в среде немногочисленных рабочих и прибывающих с фронта солдат, то за их малочисленностью это существенного значения не имеет». Другой офицер, Раевский, побывавший в Тобольске и приехавший для доклада в московских монархических кругах, тоже увидит в Тобольске «поголовно монархическое настроение». Мемуарные преувеличения этого «мальчика школьного возраста» слишком очевидны. Иное впечатление вынесет Панкратов: «Никакого паломничества со стороны тоболян с коленопреклонением или без оного никогда не происходило[268]. Все, что можно было заметить и наблюдать, так это простое любопытство, и то в ближайшие месяцы[269], и вздохи сожаления нередко с нелестным упоминанием “Гришки Распутина”». Итог, подведенный правительственным комиссаром, в общем совпадает с оценкой, которую сделал в начале января один из приехавших в Тобольск из Москвы в целях организации освобождения царской семьи офицер, уже вышедший из «школьного возраста», – командир 2-го Сумского гусарского эскадрона К. Соколов. Он отметил в воспоминаниях: «Настроение населения по отношению к Царю скорее равнодушное, но во всяком случае не злобное (отношение „восторженное“ было у группы „бойскаутов“, но их числилось всего-навсего 30 человек в возрасте от 10 до 17 лет).
   Во всяком случае, не эта обывательская улица, всегда любопытствующая и всегда пассивная, могла, конечно, определить ход жизни в Тобольске. На нее могло оказывать влияние активное меньшинство, группировавшееся около местного совета. Но в захолустном Тобольске революционные элементы боевым пылом не обладали – незначительная большевистская фракция играла вначале совсем второстепенную роль, хозяином положения всецело был правительственный комиссар, которому не очень на деле приходилось считаться с мнением и попытками вмешаться со стороны местного исполкома. Характерную сцену воспроизводит Панкратов в воспоминаниях – очевидно, она произошла далеко не в первые дни по прибытии правительственного комиссара, а скорее в дни, приближавшиеся к октябрю. «Тобольский совет, под председательством врача Варнакова, – рассказывает Панкратов, – попросил меня как-нибудь зайти к нему в совдеп “по очень важному делу”. В ближайший день захожу. – В чем дело? – спрашиваю я. Присутствующие как-то мнутся, точно подыскивают, с чего начать. После некоторого молчания первым заговорил Варнаков: “Насколько нам удалось познакомиться с отрядом, он мало сознательный”… “Это значит ненадежный, – вмешались Писаревская и Киселевич, – из Омска можно выписать надежных людей, рабочих, вполне сознательных”. “Омск пришлет настоящих. Ваш отряд…” – снова заговорила было Писаревская. Я не дал ей договорить и заявил, что всякая попытка к смене отряда кем-либо раз и навсегда должна быть оставлена. Если же об этом я сообщу отряду, то последствия будут очень неприятны для вас… Я не допущу вмешательства, пока я здесь. Прошу больше меня не беспокоить подобными разговорами. Я бы желал, чтобы всюду сохранялась такая дисциплина и сознание, как в нашем отряде, – закончил я и ушел».
   Авторитет правительственного комиссара таким образом в значительной степени опирался на организованную силу, которую представлял собой гвардейский отряд особого назначения. «Я должен констатировать, – пишет Панкратов, – что отряд первого состава представлял собой воинскую часть, вполне сохранившую дисциплину, и резко выделялся среди солдат местного гарнизона своей опрятностью, трезвостью и умением себя держать. В то время как солдаты местного гарнизона частенько встречались пьяненькие, грязные, невообразимо одетые, наши гвардейцы одевались чисто, вели себя хорошо и быстро стали покорять сердца местных обывательниц и прислуги. На этой почве возникали ненависть, вражда и ревность солдат местного гарнизона к нашим гвардейцам. Если дело до столкновений не доходило, то только потому, что местные солдаты боялись наших гвардейцев». В первый же день своего приезда Панкратов обратился к охране с такой речью: «На нас возложено ответственное дело перед родиной до созыва Учр. Собрания, которое решит дальнейшую судьбу бывшего Царя, вести себя с достоинством, не допускать никаких обид и грубостей с бывшей царской семьей. Всякая бестактность с нашей стороны только легла бы позором на нас же. Грубость с безоружными пленниками не достойна нас. Поэтому я призываю всех держаться этого правила, – сказал я в конце своей речи, – за всякий свой поступок мы должны будем дать отчет… Нам не дано право быть судьями вверенного нам бывшего Царя и его семьи…» «Отряд вполне оценил мое заявление, – заключает Панкратов, – и доказал это тем, что за все пять месяцев моего комиссарства ни разу не проявил себя хамом. Поведение отряда было почти рыцарским» [270].
   Перо мемуариста несколько сгущало краски, оттеняя однородность настроений «отряда особого назначения» и его «рыцарского» поведения за все время, пока Панкратов комиссарствовал в Тобольске. Непосредственный начальник отряда Кобылинский внес существенные оговорки к этому изложению в своих показаниях Соколову. «В городе Тобольске в то время жил какой-то ссыльный Писаревский, фанатик, партийный эсдек, непримиримый враг эсерам. Вот этот Писаревский всеми правдами и неправдами и повел через солдат борьбу с Панкратовым и Никольским. Писаревский издавал газету большевистского направления «Рабочую Газету». Видя, что Панкратов пользуется у солдат некоторым влиянием, он стал приглашать их к себе на чашку чая и стал развращать их. В конце концов, очень скоро после прибытия к нам Панкратова с Никольским весь отряд разбился на две партии: Панкратовская партия и партия Писаревская, или другими словами партия большевиков…[271] В нее и пошли солдаты второго полка, наиболее бедные и наиболее развращенные. Лишь небольшую часть составляла третья группа, я бы сказал – нейтральная, состоявшая преимущественно из солдат призыва 1906 – 1907 гг. Когда солдаты, под влиянием этой партийной борьбы, стали разлагаться, они начали хулиганничать. Цель у них была иногда вовсе не причинить неприятность Августейшей семье» [272].